https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/uglovie/s-glubokim-poddonom/
— Вы люди молодые, вам жить по-новому, — неопределенно сказал Вавила, но Венедикт чувствовал, что отец остался доволен его ответами. — Теперь выслушай меня. Сказать по совести, я не могу не обижаться на то, что у меня отняли дом, суденышки, да и людей — зверобоев, рыбаков… Поставь себя на мое место — поймешь. И еще откроюсь вам: хотел я во время коллективизации уйти в Норвегию. Совсем уйти… И пошел было на Поветери. Думал, что останусь там, на помощь норвежцев, знакомых по прежним торговым делам, рассчитывал. Хотел и вас потом выписать туда с матерью. Но вернули меня от Орловского мыса мужики. Команда взбунтовалась, как узнала, куда и зачем идем, связала меня линьком, и в таком виде, принайтовленный к койке, воротился я домой. Вас уже в Унде не было. Мелаша уехала к отцу и тебя увезла. Она-то правильно поступила, а я — неправильно. — Вавила покачал головой, отвел рукой со лба рассыпавшиеся седоватые волосы. — Неправильно потому, что Родину хотел бросить… А человек без Родины, что бакен без огня: не светит, другим пути не указывает. Пустой, холодный мотается на волне. Днем его еще вроде заметно, а ночами теряется в потеми, будто тонет…
Уж потом стыдоба заела меня, что собрался бежать из Унды. Родина — как бы на ней ни было — хорошо ли, весело, уютно, сытно или, наоборот, плохо, тяжело, тоскливо, — есть Родина и бросать ее ни в коем разе нельзя! В горе должен ты быть с нею и в радости с нею. К такому пониманию я пришел. Обижаюсь, конечно, что обошлись со мной круто. Но злобы на власть не стану таить. Ею ведь не проживешь, злобой-то. Жизнь теперь новая, для меня еще мало и понятная. Пойму, как присмотрюсь хорошенько.
Меланья выслушала Вавилу молча, не сказав ни слова в упрек: Бог с ним, что было — прошло. Лишь бы теперь жить по-хорошему.
Проводив после новогоднего праздника сына, Вавила Дмитрич поступил на работу в речной флот. На зиму — сторожем на самоходной барже-лихтере, стоявшей на приколе в порту, а перед весной, когда будут готовиться к открытию навигации, его обещали назначить на тот же лихтер шкипером.
Навигацию открыли, баржа пошла в порт Бакарицу разгружать первый пароход.
2
На горе — высоком берегу, стояла приземистая рыбачья избушка с одним окном, с двускатной крышей из теса и маленькой дощатой пристройкой — сарайкой для хранения нехитрых рыбацких припасов. Берег высок, обрывист, угрюмоват, как лицо рыбака в безрыбные, ненастные дни. Если смотреть на угор Чебурай издали с моря, он казался черным от торфяника, и снег, что тянулся многокилометровой широкой полосой по склону, не таял все короткое лето и еще более усиливал нелюдимость.
У самого моря, в полосе прибоя, — мелкий песок, кое-где изборожденный илистыми размывами. В прилив песчаная кайма сужалась, в отлив расширялась. Когда дул шелоник — юго-западный ветер, беломорская волна жадно кидалась на пески, пытаясь начисто смыть, слизать их. Но они не поддавались, лежали плотно, ровно, будто городской асфальт. Волны неистовствовали, и от них по песку катилась пена.
От берега в море уходила укрепленная на высоких шестах стенка ставного невода. В воде она упиралась в горловину снасти. За горлом — обширный котел, сетный обвод овальной формы тоже на шестах, вбитых в грунт. В отлив котел обсыхал, в прилив скрывался под водой.
Котел предназначен для рыбы. Наткнувшись на стенку, в поисках выхода она попадала в него. С отливом рыбаки подбирали ее и выносили.
Избушка на горе и ставной невод назывались тоней. А место, где она расположена, с незапамятных времен именовали Чебураем. Что означало это название и откуда оно взялось, толком никто не знал. Ловили здесь боярышню-рыбу — семгу. Ту самую, которой еще холмогорский архиепископ Афанасий потчевал именитых московских да заморских гостей и которая издревле украшала, наряду с осетрами и стерлядью, великокняжеские да патриаршие столы.
Изба пуста. Рыбаки у невода.
Светло: мезенская летняя ночь — не ночь, в третьем часу на дворе видно каждую травинку. В углу избы — печурка с плитой, на ней кипяток в большом и заварка в малом чайниках. Вдоль стен узкие нары в два этажа, как полки в вагоне. Стол, две скамейки. Тоня рассчитана на шесть человек, но сейчас на ней сидели четверо.
Стекла в оконце старательно протерты: рыбаки любили порядок и чистоту. В полосе обзора — косогор с блеклой приполярной травкой, а за ним неоглядная и необъятная морская ширь.
Три часа… Ветер не стихал. Белоглазая мезенская ночь равнодушно глядела в оконце, и по избенке зыбился таинственный спокойный полусвет.
Наконец в избе появились хозяева. Низенький и полный Дерябин почти не наклонил головы в дверях, долговязый Николай Воронков сгорбился глаголем, Борис Мальгин, тоже мужчина высокий, видный собой, голову под косяком склонил неохотно и даже лениво. Последней втиснулась Фекла, на миг заполнив проем дверей своей широкой и рослой фигурой. В избенке стало сразу тесно. Фекла, сев на нары, принялась стаскивать с ног бахилы, а уж потом, сунув ноги в галоши, раздела ватник. И мужчины привычно сняли свои рыбацкие доспехи — ушанки, штормовки, ватники, высокие резиновые сапоги. В этот раз у невода провозились долго: вся стенка была забита водорослями-ламинариями, старательно чистили ее. В неводе оказалось пусто, если не считать нескольких маленьких никудышных камбалок да трех окуней пинагоров. Настроение у рыбаков было грустное. Выпили по кружке горячего чая, похрустели на зубах кусочками сахара и легли спать.
Утром направление ветра не изменилось: юго-запад. Зарядил, кажется, на неделю. Рыба в берег не шла, пряталась в глубине. Забыла семга дорогу на тоню Чебурай. Чихать ей на рыбацкие переживания да на колхозный план.
Позавтракав, Дерябин завалился на нары, стал читать Остров Сокровищ, прихваченный из дому засаженный томик. Читал-читал — потянуло, в сон, уронил голову на грудь. Николай Воронков, вытянувшись на нарах во весь исполинский рост так, что ноги свешивались с полки, курил Норд и время от времени вздыхал с тяжелой грустью. Товарищи догадывались о причине этих воздыхании. Жена Николая неожиданно и впервые в жизни получила путевку на курорт в Сочи и отбыла, когда муж уже сидел на тоне. Проводить ее не пришлось. Николай наслушался курортных анекдотов, в которых жены, уехав на теплые воды, напропалую флиртовали с мнимыми холостяками, и был во власти сомнений. Женился он в позапрошлом году и жил с супругой душа в душу. Дома с бабушкой оставался годовалый сынишка. Как-то он там? Не дай бог: бабка по старинке еще додумается совать ребенку в рот тряпочку с хлебным мякишем. Не подавился бы. Бабка старовата, плохо видит и плохо ходит.
Фекла, сев на своих нарах поближе к окну, занялась шитьем. Борис Мальгин, вдовец, лежал на спине на верхней полке, над Семеном Дерябиным и пытался заснуть. Но сон не шел к нему. Когда из угла послышался очередной вздох Воронкова, Борис счел нужным успокоить товарища:
— Да хватит тебе вздыхать-то! Вернется твоя Дашка в целости-сохранности. Все, что рассказывают, — брехня. Одно пустословие и глупости.
Фекла опустила на колени шитье, прищурившись, глянула на Воронкова:
— А и погуляет малость, так не убудет…
Воронков погасил окурок, сел на нарах.
— Еще чего! Погуляет… Ишь ты… — проворчал он.
Дерябин открыл глаза, потянулся к столу, положил книгу, сунул руки за голову, будто и не спал.
— А вот я, понимаешь ли, расскажу случай. — Он приподнялся на локте и глянул в угол, где, потупя голову, сидел Николай.
Он рассказал случай, уверяя, что он в действительности был, и никакой не анекдот, а истинная правда.
— Да полно вам! Не о жене я думаю, — проговорил Воронков, встав с нар, чтобы напиться. Он медленно налил в жестяную кружку воды из чайника, так же медленно, цедя ее сквозь зубы, выпил. — Сидим на тоне вторую неделю — и без толку.
— Что поделаешь, — наморщив лоб, отозвался Дерябин. — Пассивный лов! Не самим же загонять семгу в невода.
Начинало штормить. Семен глянул в окошко: море взлохматилось, побелело от пены.
— Баллов семь, пожалуй! — сказал он. — Колья у невода повыдергает.
— Вроде бы крепко забивали, — с тревогой отозвалась Фекла, что-то кроя ножницами.
Дерябин умолк и опять посмотрел в окно. Ветер трепал былинки у обрыва. Борис Мальгин отлежал бока, слез с нар и вышел на улицу поколоть дров. К нему подошел черно-белый пес Чебурай, названный так по имени тони. Помесь дворняги с ездовой полярной лайкой, он был, кажется, самым добродушным существом во всем собачьем роду на земле. Профессия поморов наложила на него неизгладимый отпечаток. Питался пес исключительно рыбой — мяса на тоне не бывает Никогда никого не облаивал, и можно подумать, что он от рождения немой. Даже зайца, выбежавшего из тундры в начале июня, Чебурай не удостоил лаем, а молча взял след и полдня носился за ним по кочкам. Зайца он, конечно, упустил.
Приезжих людей Чебурай встречал молча, подходя к ним степенной, как у рыбака, походкой, знакомясь, обнюхивал и с достоинством удалялся прочь. Гостей различал по запахам. От председателя колхоза всегда пахло стойким запахом папирос Звездочка. Возчика Ермолая с рыбоприемного пункта он узнавал не только по его колоритному виду, но и по запаху конского пота. Ермолай был неразлучен с низкорослой и шустрой мезенскои лошадкой, запряженной в двуколку с ящиком-кузовком. Еще помнил Чебурай густой запах гуталина, которым за версту несло от сапог председателя рыбкоопа, приезжавшего на тоню по торговым делам.
Борис принес Чебураю вареную камбалу в алюминиевой миске. Пес принялся неторопливо есть, а Мальгин взялся за топор и поленья.
В избушке стали готовиться к обеду. Фекла помешивала уху в кастрюле и заваривала чай. Дерябин влажной тряпочкой обтирал стол. Николай Воронков аккуратными ломтями нарезал хлеб.
В самый разгар обеда в сенцах кто-то стал шарить по двери, потом она отворилась, и в избушку вошел Ермолай. Куцый воротник заношенного полупальто поднят, уши у шапки опущены. Нос у возчика от холода набряк и посинел, как слива. Пальцы едва отогрел над плитой.
— Здравствуйте-ко! Каково живете-то? Каково ловится?
— Здравствуй, Ермолай! — на разные голоса отозвались хозяева. — Как раз к обеду. Садись к столу.
Ермолай смахнул с головы шапку, скинул полупальто и, потирая руки, пристроился на кончик скамьи. По вел носом:
— Дела, видать, плохи. Уха-то из камбалы!
— Добро, что хоть камбала в невод забрела, — скороговоркой отозвался Дерябин, разламывая ломоть хлеба.
— А я, грешным делом, думал: уж на Чебурае-то похлебаю семужьей ушицы. Ну, что бог послал. — Ермолай взял ложку и стал есть.
Спешить некуда. Обедали неторопливо, степенно, смакуя каждый глоток ухи, кусочек хлеба. Потом пили чай. Ермолай оттаял и, сыто икнув, стал разговаривать охотнее.
— Чем моя работа хороша? А тем, братцы, что я никогда не забочусь о харчах. На Погонной утресь «Утресь — утром (местн.) » позавтракал, у вас отобедал, а к вечеру на Вороновом поужинаю. Приеду на рыбпункт, коняшку распрягу — в стойло, а сам — спать. Вишь, как ладно у меня выходит!
— Что и говорить, — добродушно отозвался Воронков, поиграв темными бровями. — Работа у тебя выгодная. А куда зарплату кладешь? В чулок?
— В чулок — это не мужицкий обычай. Деньги я расходую на дело.
— На какое же дело? — осведомилась Фекла, моя посуду.
Дерябин помолчал, пряча усмешку в ладонь, потом сказал:
— Секреты все у тебя. Нет, чтобы прямо, по-честному признаться: есть, мол, у меня сударушка, по имени Матрена, засольщица на рыбпункте. Я ей регулярно обновы покупаю — платки, модные штиблеты али там — полусапожки… Потому и питаюсь по тоням.
Ермолай на десяток лет был моложе знаменитых в Унде стариков Иеронима и Никифора, однако по складу характера, по умению вести шутливые разговоры в пору безделья, ни в чем не уступал им. Разве только хитростью да сметливостью против тех стариков был немного обделен. С молодых лет он пребывал в возчиках: возил рыбу, бочки с тюленьим жиром, сено, дрова — словом, все, что придется. С годами он менял только лошадей да повозку, если та приходила в ветхость. Большей частью работал летом — на тонях от рыбпункта, зимой — на перевозке наваги с Канина.
Ермолай, чтобы набить себе цену, сказал небрежно:
— Да-а-а, нынче бабы стали разборчивы. Пряниками да карамелями от них не отделаешься. А вы, значит, впусте сидите тут? Когда же семга-то подойдет? У меня двуколка пустая.
— Бог ее знает, когда, — Дерябин все посматривал в окошко. — Конь-то у тебя там не озяб?
— Ничего, он привычный. Морской конь. Шерсть на ем, как на ездовой собаке — густая, — отозвался Ермолай. — Эх, семга, семга! — с сожалением добавил он, надевая полупальто. — Ну, поеду, пора.
Боярышня-рыба в это время гуляла в море Студеном. До осени, до ухода на нерест в реки ей предстояло набраться сил, отдохнуть, чтобы, преодолевая пороги, подняться в верховья и выметать там икру.
Шторм взмутил воду в прибрежной полосе, и серебристые бока боярышни тускло отливали сквозь толщу воды латунью. Вот она быстрой молнией метнулась вперед, завидя мелкую рыбу мойву. Разбила стаю. Мойва стремглав брызнула в разные стороны. Боярышня-рыба успела перехватить несколько рыбок.
Пошла дальше. Мойва бежала в берег, надеясь спрятаться на мелководье. Семга — за ней. Ее красивое сильное тело, словно торпеда, пронзало толщу воды, и попала семга на мелкое место. Вода волновалась… И вдруг наткнулась семга на что-то упругое. Осторожно повернулась и скользнула вдоль стенки невода. Скорее, скорее отсюда! Тут вода мутна, тут расставлены ловушки… Скорее на глубину, на простор!
Стенка оставалась слева. Семга, взмахнув плавниками, устремилась вперед. Кажется, обошла сеть Но снова головой ткнулась в упругое полотно…
Семга пошла вдоль сети, вдоль, вдоль; ей казалось, что она идет по прямой, а на самом деле она двигалась по кругу. Раз и другой, и третий, и десятый! Проклятая ловушка держала ее, выхода не давала…
Семга поворачивала назад, но ловушка стерегла ее на всем пути. Нет выхода…
До самого отлива металась она в котле, и когда в отлив вода отхлынула от берега, боярышня-рыба осталась лежать на песке, судорожно глотая через жабры губительный воздух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80