https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/85x85/
В тот раз мы прожили в Москве почти год. Бабуля, как я называла прабабушку, умерла в апреле. Весна была прохладная, а на Первое мая было просто холодно, и гулять меня не пустили, но разрешили спуститься и подышать немного на ступенях подъезда.
Я стояла и ежилась в своем пальтишке, потому что выцыганила разрешение надеть носки вместо чулок, чтобы казаться себе более нарядной, а оказалось, что в носках еще рано было выходить на улицу. Но я знала бабушкину любимую поговорку: «Дрожи, но фасон держи» — и держала.
Посмотрев влево, в сторону гостиницы Украина, я увидела идущую по набережной толпу людей. Шли они абсолютно молча и довольно быстро. Когда толпа приблизилась ко мне, я поняла, что эти люди идут с демонстрации, потому что впереди ехала тележка со щитом, на котором было написано «Мосфильм».
Люди шли молча, лица были хмурые, даже мрачные. Это было так не похоже на обычные компании демонстрантов, которые обычно шли с шариками или цветами в руках, смеялись, болтали, кто-нибудь обязательно играл на гармошке, кто-то на ходу танцевал, помахивая платочком…
А тут — тишина, только звук шагов, темная одежда, мрачные лица…
Мне стало страшно, и я, посмотрев вслед мосфильмовцам, убежала домой, где и попыталась рассказать взрослым об увиденном, но меня никто не понял, а я и сама до сих пор не понимаю, что такое зловещее почудилось мне в этих людях, почему я так испугалась и запомнила это шествие на всю свою жизнь?
В конце концов, разве много было у этих людей поводов для радости? Съезд уже прошел, страшная правда, которую в глубине души каждый знал, была произнесена вслух и приобрела статус непреложной истины, и от нее уже нельзя было отмахнуться, как от чьей-то навязчивой идеи или выдумки, а значит, нужно было как-то жить с этой жуткой правдой, но жить с нею должны были вот эти самые люди, от правды отвыкшие и, может быть, даже не желающие никакой правды, а только — покоя и тишины, только этого.
ИЗ РУКОПИСЕЙ…
Жужжала муха.
Пел комар,
трава росла,
река — блестела.
От супа поднимался пар,
листва акаций шелестела.
В пыли дорога разлеглась,
по ней отважно шла старушка.
Свинья с восторгом лезла в грязь,
и хвасталась яйцом несушка.
Сияло солнце в вышине,
голубизна небес слепила…
Все — для меня,
все — обо мне…
Давно. Когда-то. В детстве.
Было…
Эпизод 4.
Я лежу на высоких подушках у открытого окна и всматриваюсь в нехитрую жизнь двора. Хорошо, что не попался двор-колодец, где и солнца-то никогда не бывает… Здесь все-таки не так сыро, и деревья растут. Сирень даже цветет. Соседка опять бродит по газону в поисках шампиньонов… Интересно, сколько в этот раз она наберет? Сколько в прошлый раз было…так… девять или десять? Она дает им подрасти и выкапывает, когда они уже достаточно крупные, такая предприимчивая дама. Хотя какая она дама — лет тридцать ей всего, а выглядит, и вовсе, девочкой. Вон, малышка ее побежала. Надо же, какой жгучий ребенок! Сразу видно, наши, с Кавказа. Они тоже откуда-то из Закавказья. Она ведь мне говорила — не помню! Совсем не могу сосредоточиться. Как только у меня получается помнить то, что так давно было? Это ведь у стариков так бывает — неужели я тоже старуха…за что… почему? Маме девяносто, жива, здорова, слава богу, а мне почему не дано? Ох, какая парилка сегодня, дышать нечем…
Да, дорогая, если не затруднит, так жарко, все время пить хочется. Девочке вашей еще спать не пора? Ужасно душно… Гроза, наверное, собирается. Спасибо, что бы я без вас делала?
Хорошая девочка, одна здесь, родня вся там осталась… Вот она во мне маму и видит. Ушли. Ребенку спать пора. Я бы тоже заснула, но эта духота… Пасмурно как-то стало. Быть грозе — не иначе.
Хорошее место попалось: центр самый, а тихо. Конечно, бедолагам, у кого окна на улицу, это место не кажется таким хорошим, а во дворе тихо… Но душно как! Мне кажется или погромыхивает вдалеке? Уже не вдалеке, уже близко! Гроза идет, слава богу, хоть легче станет…
Все ближе грохочет дом, гроза подтягивает свою артиллерию к городу, ворчит устрашающе, гроза-брюзга, гроза — небесная львица, — чей рык заглушает все остальные звуки и заполняет собой воздух над крышами домов, расщелинами улиц и проплешинами площадей. Черно-синяя грива этой львицы — безумная и жуткая туча — уже разлеглась в небе от горизонта до горизонта, и только глаза львиные сверкают молниями среди ее косм и завитков.
Все оглушительнее рык и пальба из всех орудий, все неистовее сверкание глаз, дыхание львицы все шумнее: ветер ворвался в город и треплет за косы деревья, как пятиклашка, не умеющий признаться в любви к однокласснице, тормошит и дергает вихры кустов в скверах и парках, как на горячий чай в блюдце, дует на воду в прудах, а воду в каналах и речушках гонит против течения, мешая слиться в единый поток.
Летят сломанные ветки и сучья, где-то звенит стекло, не выдержавшее натиска ветра и покончившее с собой, весь воздух поднялся и вертится над городом в неистовом хороводе, в столбе из листьев и веток, пыли и мусора, завывания ветра, грохота и рычания грозы, в воздухе стоит запах пыли; хоровод этот как-то вдруг, внезапно, пропитывается весь водой, и эта вода низвергается на город, его раскаленные стены и крыши, впитывается жадно землей там, где она не затиснута под асфальт, деревья ловят ее ладошками листьев — моют их, запыленные, до блеска, ручьи и реки текут по мостовым и с мелодичным грохотом низвергаются в решетки ливневой канализации… Гроза безумствует…
Но вот первый, самый страшный натиск ее миновал, ветер утих, дождь льет по-прежнему, обильно, но ярости в нем уже нет, и воздух светлеет, он уже частично промыт, запах пыли исчез, воздух становится все свежее, гром гремит уже не устрашающе, а торжественно — органом в костеле — водяные нити висят в воздухе, прочно связывая воедино землю и небо, и вдруг они становятся золотыми, золотая сеть повисла над городом — какой безумный небесный рыбак вывесил ее на просушку? Рыбак — солнце, выглядывающее то в одну, то в другую прореху тучи.
Солнце золотит свою сеть, от нее весь воздух становится золотым, вымытые листья дрожат и трясутся под ударами капель, а вместе с ними золотой отблеск дрожит и трясется, разбрызгивая вокруг себя мельчайшие золотые блики — солнечные зайчики скачут по стенам и окнам домов, добавляя золота в это сияние.
Птицы, примолкшие, было во время шквала, уже оправились и, сначала несмело, а потом все громче, подают голоса, и вот, наконец, придя в себя окончательно, оглушительным хором вопят, свиристят, щебечут и поют, радуясь свежести, воде, солнцу, одновременно норовя заглушить голос грома, соревнуясь с ним в силе и мощи, славят жизнь и мать-природу…
Я лежу в высоких подушках, смотрю в открытое окно, за которым висит золотая стена воды, трепещет и пускает зайчиков листва, светится золотая сеть, гремит птичий хор под аккомпанемент грома, слышу плеск ручьев на асфальте двора — он тоже вплетается в единую партитуру с птицами и громом — слышу, как у соседей этажом выше горланят попугайчики, живущие на в клетке на подоконнике ( соседка говорила, что во время грозы бесполезно включать телевизор или радио: ничего не слышно — грохот дождя по карнизу и попугаи заглушают все остальные звуки).
Я лежу, вдыхаю запахи воды, мокрой земли, горький запах тополей и парфюмерный — сирени; я смотрю на всю эту зелень, голубизну и золото, слышу весь этот хорал и думаю, что, может быть, в последний раз я вижу этот водно-звуко-световой аттракцион под названием Летний дождь.
Эпизод 5.
Гроза гремела и грохотала, дождь барабанил по жестяным карнизам, хлюпал, плескался, дробился и журчал ручьями по асфальту, шелестел и лился.
Девочка моя спала, не обращая внимания ни на эту вакханалию звуков, ни на истошные вопли попугаев и чижика, который не отставал от своих соседей, скакал без остановки по клетке и заливался во весь голос.
Я решила спуститься и проверить, как себя чувствует соседка — она была очень бледной, когда я поила ее водой, как бы не случилось чего: в такую духоту всякое может быть.
Открыв дверь запасным ключом, хранившимся у меня для таких оказий, я тихонько вошла в комнату, боясь разбудить ее, если ей удалось заснуть. Она не спала, но лежала неподвижно и смотрела в окно на грозу. В простенке между окнами висело зеркало, в которое я видела ее лицо. Оно поразило меня своим выражением такого горя и тоски, которого она не позволяла себе при наших разговорах.
Почему-то стало ясно видно, что она была очень хороша в молодости. Комната была не слишком светлой, отражение в зеркале было подкорректировано этими сумерками, и стало казаться моложе, чем на самом деле.
Она неотрывно глядела в окно, и я ушла, чтобы не беспокоить ее и дать ей додумать то нерадостное, что захватило ее.
Дочь продолжала спать, дела домашние все были переделаны, можно было почитать, но не читалось, в голову лезли печальные мысли о кошмаре одиночества, в котором оказывается любой умирающий человек, как бы ни любили его близкие люди. А что соседка моя умирает, сомнений не было, да она и не хотела жить — это было видно по всему, хотя бы и по той инвентаризации жизни, которую она проводила с моей помощью. Вводить в курс своей жизни совершенно незнакомого человека — это ли не признак того, что человек знает о своем близком конце, что не наступит выздоровление, после которого может оказаться неловко смотреть в глаза исповеднику — нет, она не обольщалась на свой счет и спешила, спешила рассказать мне как можно больше о своей жизни, чтобы посмотреть на нее моими глазами и понять, что же за жизнь это была — хорошая, или никакая, счастливая или бесплодная.
— Вот удивительно, — слегка задыхаясь, говорила она, — я ведь была хорошенькая в юности, тоненькая, хрупкая, с огромными глазищами и гривой — какой штамп, да? — волос. Но успехом у мальчиков не пользовалась. Были девочки, вокруг которых мальчишки просто вились, табуном ходили, а я на школьных вечерах не всегда танцевала — не приглашали. Я не знаю, почему так получалось, но переживала из-за этого ужасно. У меня такие комплексы развились, что вы! Какой-то был во мне изъян, я так думала. А потому умудрялась влюбиться во всякого, кто мне доброе слово говорил. И не умела это скрыть, а мужчины ведь, даже маленькие, по натуре своей охотники, не любят, когда добыча сама в руки идет, не ценят честность и искренность.
Господи, что только подружки мои ни учиняли! Опаздывали на свидания, или даже не приходили вовсе, в глаза издевались, капризничали — парни, как пришитые, как приговоренные возле них держались. Я была милая, честная, обязательная — не ценили. Это уже с возрастом пришло, понимание, что все это игра, что нет настоящей искренности и настоящей дружбы между людьми, даже очень любящими друг друга.
Да мне ровесники не очень и нравились… я испытывала интерес ко взрослым мужчинам, довольно долгое время. У меня даже пару раз были романы с очень взрослыми людьми. Конечно, ведь они себя вели со мной очень предупредительно и мое поведение их устраивало: такая хорошая девочка, никаких хлопот.
Один из них был моим первым мужчиной. Я всегда наплевательски относилась к этой ерунде — девственности. Можно быть физически девственницей, но иметь насквозь развратное и испорченное сознание, эти вещи — девственность и чистота — никак не связаны. Поэтому я очень легко пошла на физический контакт с моим первым, тем более, что любила его, долго любила… И преклонялась перед ним: он был необыкновенным человеком.
А началось все с того, что я своей учительнице принесла почитать книгу, которая мне очень понравилась, а она эту книгу разругала, сказала, что это безобразие, читать такую макулатуру, что нужно меня образовывать, но у нее уже столько учеников — нет свободной минуты, а вот у N, кажется, есть окно, она с ним поговорит.
Я была потрясена. N был когда-то учителем в нашей школе, и даже один раз принимал у меня устный экзамен по литературе. Пять поставил. Выглядел он невероятно рафинированным, особенно в нашей провинции. Одет не просто модно, а стильно, очки огромные, я же всегда очкариков любила — фетишистка, сама знаю — в общем, столичная штучка, и вдруг будет со мной заниматься, я поверить этому не могла. Он тогда уже из школы ушел, его в министерство забрали.
Был он второй раз женат, у первой жены была от него дочь. Вторая его жена была тоже учителем, но детей у них не было, хотя были они еще достаточно молодыми — ему было тридцать три года, он на тринадцать лет был старше меня
В общем, в субботу утром я отправилась к нему домой. Зажата я была необыкновенно. Он вел себя очень сердечно, и я потихоньку оттаивала. Я сидела на диване, а он — на низенькой скамеечке напротив меня. Я и сама любила низко сидеть, а когда прочла, что и Воланд предпочитал низкие сидения, вывела целую теорию о пристрастии людей необыкновенных к низким скамьям. Смешно, правда?
Мы разговаривали с ним о литературе, музыке, живописи. Он показывал мне альбомы, ставил пластинки. У него была такая библиотека! Кое-какие книги он мне даже подарил. Я стала жить от субботы до субботы.
И все время вспоминала Веру Павловну из «Что делать?». Помните, она ненавидела разговоры, которые шли у нее дома — ни о чем. Вот и у меня дома шли такие же разговоры, я всю жизнь не понимала, почему люди открывают рты, когда им говорить не о чем.
А с ним мы беседовали! Говорили именно о том, о чем только и следует разговаривать, в частности, и о жизни тоже, что было мне необходимо, потому что никто никогда и ничего мне о жизни не объяснял, и приходилось самой барахтаться, придумывать выходы из затруднений и изобретать манеры поведения в том или ином случаях. Я воспитания никакого не получила, почему-то мои родители считали, что я должна как-то сама узнать, что такое хорошо, а что такое — плохо. Откуда мне было это узнать? Среда была простецкая, примеров вокруг себя я не видела, а мне хотелось быть девушкой интеллигентной, не хабалкой и не простячкой. Знаете, есть пословица «Хорошее воспитание — ум дураков».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21