https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
— Дак я отцу вот хотела рассказать про сон, а теперь и ты тут, — ласково толкнула она Масея. — Расскажу зараз тебе. — Она больше не растягивала слов, говорила, как обычно, только временами сбивалась, словно все еще от той радости, какая жила в ней. —Дак вижу я…
Зазыба снисходительно усмехнулся: вот привязалась старая со своим сном!… А в душе его между тем украдкой ворохнулось что-то похожее на зависть, будто он стал вдруг лишним в хате, будто это уже не общая их радость, что сын вернулся, а только материнская…
— Матка наша теперь самая отгадчица снов, — не меняясь в лице, сказал сыну Зазыба, явно дразня жену. — Даже никуда не ходит. Сама разгадывает. Один раз голову и мне было задурила—кричала какая-то курица петухом, да и все тут!…
— Дак то же не сон был, а примета, — не дала рассказать ему дальше Марфа. — И не к тому тогда курица пела. Я говорила, что будет… —Но спохватилась, не стала передавать давнего разговора между ними, чтобы не испортить сыну настроения. —А сон дак и взаправду вещий! Пришел вот Масей. Значит, сон правильный был, раз все сбылось.
Масей перевел взгляд на отца, потом снова на мать — детством вдруг дохнуло, далеким детством: и тогда вот так же отец с матерью ревновали его друг к другу, благо единственный сын на двоих, одно дитятко. Мальцом Масей умел даже выгадывать на их наивной ревности, на их смешной игре — «Мой Масейка!…» — «Нет, мой!» — а теперь ему почему-то жалко стало и мать и отца, может, стыдно от взрослой своей проницательности.
Отец, нечаянно угадав Масееву жалость, посуровел моментально и велел, как хозяин, которому наконец пришла пора распорядиться:— Ты бы лучше собрала, старая, на стол. А то мы сына все байками кормим, как того соловья.
Мать виновато всплеснула ладонями, очумело забегала по хате, тыкаясь из угла в угол.
— А дитя-я-ятко ж мое-е-е! — снова запричитала она чуть ли не в голос. — Может, ты и правда голо-о-одный пришел, может, и е-есточки хочешь, а я все голову тебе дурю-ю-ю!…
Но Масей принялся успокаивать их:
— Не надо, не надо! Я сыт. — И, когда мать уставилась на него, затряс головой и замигал, чтобы его словам было больше веры.
— Дак… — Марфа растерянно застыла возле шкапчика, висящего в простенке между порогом и крайним окном, потом бросила недоверчивый взгляд на Дениса, который все еще стоял посреди хаты, с того самого момента, как привел сына.
Муж промолчал, вроде его не касалось, что сын отказывался от ужина, хотя какой в эту пору ужин!…
Сын тем временем, не вставая со скамьи, всем обеспокоенным видом, жестами показывал, что он вправду есть не хочет, как не хочет, чтобы мать вообще из-за него хлопотала…
А та взяла да не поверила, махнула на обоих рукой, мол, а ну вас! Растворила шкапчик, принялась вынимать посуду.
— Я правду говорю! — уже почти взмолился Масей, обращаясь теперь к отцу: надо было все-таки растолковать, почему он отказывается от ужина, ведь деревенские даже чужого человека, в какую бы пору, позднюю ли, раннюю ли, ни попросился тот в хату, не уложат спать некормленым, а тут сын! — Меня в Белой Глине тетка одна накормила, — объяснил он. — Хлеба вынесла. Большую краюху. Ну, я и умял всю, потому что день целый перед этим пролежал в лесу. Так что есть я правда не хочу. Разве что напиться дайте. — Он устало сгорбился, упираясь локтями в колени.
— Дак, может, молочка тогда? — птицей встрепенулась мать.
— Давай молочка, — ласково улыбнулся сын. — А то хлеб какой-то непропеченный у белоглиновской был, аж нутро жжет. И воду, кажется, пил из Беседи, а все жжет.
— Это не хлеб виноватый, — выслушав сына, сказал Зазыба. — Живот твой виноватый. Что-то в желудке порушено. Здоровый желудок и сырой хлеб одолеет. У здорового человека желудок как жернова. Ему только подавай.
— Может, и так, — согласился умиротворенный Масей. — Не на курорте же столько лет был. — И глянул испытующе на отца, тот даже голову вдруг опустил, будто тоже был виноват, и спрятал глаза.
Обхватив бережно обеими руками, мать внесла из сенец черный с высоким горлышком гладыш молока вечернего удоя — она всегда на ночь оставляла молоко в чулане, чтобы не прокисало.
Масей пересел с лавки к столу, втиснулся на ту скамейку, что стояла между внутренней дощатой перегородкой и столом. Покуда он шел от лавки, отец успел оглядеть его, как говорится, с ног до головы, потому что до этих пор — и тогда, на крыльце, и теперь на лавке — сын все время сидел. Кажется, и рост у сына был прежний, и фигура такая же, но в лице явственно замечалось новое, и не столько потому, что сын отощал (в конце концов, невелика хитрость отощать человеку в такой дороге), сколько потому и, может, скорей всего потому, что лицо его стало как бы прозрачным. Зазыба отметил и ту мелочь, что для такого радостного случая сын улыбается маловато, все больше говорит с матерью, будто озабочен или болит у него что и боль ни на минуту не проходит. И еще Зазыбу удивило — сын так и не разделся в отцовской хате, не снял заношенного пиджака, похожего чем-то на старую куртку, словно рассчитывал на временный приют.
«Нелегко, ох, нелегко нам будет друг с другом…» — вдруг подумал Зазыба.
Между тем Марфа сполоснула чистой водой медный ковш, который сняла с гвоздика на стене, поднесла его к самому краю гладыша, чтобы не пролить сливок, схваченных желтоватой пленкой, и уже потом полегоньку наклонила гладыш. Белая струя проворно зажурчала в литровом ковше.
Отец сказал, явно подбадривая сына:
— Вот поживешь с нами, матка и отпоит тебя молоком. Пройдет тогда и изжога твоя, и всякая лихоманка пройдет, если завелась где.
Наконец Марфа поставила перед сыном ковш с молоком, сама стала напротив, шагах в двух от стола. Сын сразу же схватился за ручку, начал жадно пить, чувствуя почему-то неловкость оттого, что на него пристально глядят и мать, и отец. Отпив полковша, Масей оторвался, чтобы передохнуть, минуту, может, даже больше сидел неподвижно. Потом снова взялся за ковш. А как выпил до дна, засмеялся тихо, каким-то совсем иным смехом, будто до сих пор был не уверен, что вправду опростает знакомый с детства ковш, давнюю свою мерку. От этого нечаянного его смеха родители, казалось, повеселели.
— Ну вот, — воскликнула мать, — напился молочка, а теперь спать ложись, раз есть не хочешь. Зараз тебе постельку соберу. Выспишься, а там бог и раницу даст.
Масей упрямо покачал головой:
— И спать мне не хочется!…
— А дитя-я-ятко мое-е-е, дак ночь жа вон еще в окнах стоит! — Я Целый день спал, мама. И так сколько времени: день лежишь, спрятавшись в кусты подальше от дороги, а ночью шагаешь.
По этому разговору Зазыба понял, что материнская власть над сыном кончается.
— Ну что ж, пополуночничаем, — сказал он беззаботно. Оно и правда, какой теперь сон!… Ну, разве еще тебе, Масей….. А нам с маткой уже сна немного и надо. Порой схватишь одним глазом час-другой, и довольно. Стареем мы с маткой, сын, стареем!
— Это ваши-то годы — старость?
— Стареем, стареем… —не принял Масеевой деликатности Зазыба. —Но может, и правда завесить одеялами окна?
— Дак…— Марфа непонятливо всполошилась: мол, за чем же задержка?
— Как хотите, — ответил сын, поняв, что отцова настойчивость не случайна. — В конце концов, светомаскировка не помешает. — И спросил: — Немцы в деревне есть?
— Нету, — ответил отец. — Но я это к тому говорю, не занавеситься ли, мол, что мы так привыкли. — И стал объяснять дальше: — Обычно мы света не зажигаем. Ну, а если случается, то окна занавешиваем. А немцев в деревне нету. Так что не бойся.
— Ты, мама, тоже садись, — спохватился Масей, видя, что мать до сих пор на ногах. — И ты, батька, зря не стой. А то вы что-то сегодня как с чужим со мной.
— Да и ты бы скинул эту одежину, вольней бы почувствовал себя дома, — посоветовал отец.
А мать спросила:
— Может, ты бы, Масейка, молочка еще выпил, а?.
— Нет, мама, нет.
— А то ведь корова дает.
Зазыба не стал занавешивать окон. Присел на скамью.
— Откуда же ты шел этак долго?
— Из-под Минска.
— Из-под самого?
— Чуть не от самого. От Смолевич. Как раз там один добрый человек и отпустил меня.
— И ни разу после не подъехал? — повернула на себя разговор Марфа.
Масей улыбнулся — ему все время хотелось улыбаться матери, словно бы задолжал ей в этом.
— Случалось, что и подъезжал, — уточнил он. — Даже немцы один раз на машине километров тридцать провезли. Но больше добирался на своих двоих.
— Скажи ты, даже немцы!
— Тыловики. Уже как фронт далеко отошел. Им только сунь что-нибудь. Ну, а у меня как раз был кусок сала. Дед один после ночлега в дорогу дал. Я этот кусок и показал немцам.
— Скажи ты!… —снова изумилась Марфа.
— А что это за человек был, что отпустил тебя, как ты говоришь? — через некоторое время спросил Зазыба.
— Конвойный.
— Значит, ты не по чистой пришел?
— Нет.
Сильно пораженный, Зазыба опустил голову.
Почувствовав внезапное отцово смущение, Масей даже подвигал с досады кожей на лбу, чтобы разогнать морщины. Он понял, что беседа перешла ту границу, за которой уже нечто в их представлении могло истолковываться совсем по-разному. Может, от этой мысли, а может, и еще от чего-то, пока не осознанного, его вдруг охватила сильная и неодолимая, невыносимая тоска, налетавшая только прежде, когда он начинал рассуждать сам с собой обо всем, ведь своим нелепым заключением не мог даже похвалиться; в любом, самом счастливом варианте оно выглядело как нечто невероятно кошмарное и позорное. А война еще больше перепутала его судьбу. Масей иной раз готов был поверить, что из-за него вот уже который год черт спорит с богом. Про свое нечаянное освобождение он хоть и рассказывал спокойно, но разумом понимал, что это тоже один из тех узелочков, что хитрым манером завязывал на его судьбе черт, ведь в теперешних условиях, даже оказавшись счастливо дома, навряд ли повезет ему совсем развязать этот узелок. Во всяком случае, Масей покуда не видел такой возможности. Видно, поэтому и отец сидит перед ним на лавке и не может поднять головы, будто с похмелья, будто виноват перед хозяевами, у которых вчера буйно гулял.
То ли от тоски, охватившей душу, то ли просто от грязи, от которой заскорузло тело, Масей, не замечая того, привычным движением сунул руку под одежду и неистово стал расчесывать ребра. Мать настороженно, даже с болью в душе ждавшая, когда наконец снова заговорят в прежнем радостном тоне ее мужики, увидев это, сказала торопливо:
— Ничего, сынок, зараз день настанет, истопим баньку тебе, попаришься…
— А нашто дня ждать? — будто проснулся Зазыба, обрадованный, что нашлось дело не в хате и что не надо будет понуро сидеть на лавке. — Теперь вот и займусь баней. Все равно же не спим. Где это мои онучи, мать? Подай-ка, обуюсь да пойду. И правда, чего нам дня ждать?
Через несколько минут Зазыба уже стоял под навесом высокого крыльца, пристроенного к сенцам со стороны заулка, вдыхая ночной воздух. Из дома сюда не доносилось ни звука, и поэтому он не слышал, как Марфа говорила сыну:
— Ты, сынок, отцу тоже посочувствуй. Ему нелегко теперь, ой, нелегко! Сдается, дак раньше и не очень приставало все к нему. Но эти годы, как не было тебя, самые горькие. Мы ведь даже не знали, где ты и что с тобой. Сказали ему в районе, что засудили тебя, ну, мы и поникли сразу. Это ж надо, чтобы у такого заслуженного отца да такой сын вырос, не каждому верилось, что мог ты что-нибудь супротив власти сделать. Но скажу тебе… Ну, что я сама думала, это дело десятое. У матки завсегда свое в голове и в душе. Ее никто не переубедит, раз она сама не верит. Дак я говорю, батька твой… Он так же само не поверил, чтоб ты где-то что-то такое супротив власти…
— И правильно делал, что не верил, — твердо, будто даже с упреком ответил на это Масей.
— Правда, он все молчал, — кивнула мать, — но ведь от меня не сховаешься. Я в глаза погляжу и все уже буду знать. Дак, бывало, придет домой он, сядет где ни на есть и думает. А тут вскорости еще и с председателей сняли. Тоже, говорили, из-за тебя. Нет, сынок, нелегко ему было. Но теперя, кажись, дак и вовсе тяжело стало. Война эта, скажу тебе, тоже великой тяготой легла на него. Все он душой болеет, горюет да тревожится. Иной раз глядишь на него, глядишь и подумаешь: ну разве ты виноват, чего же убиваешься? Разве же ты виноват, что германец наступает?
С тех пор как Зазыба увидел во дворе сына, прошло не очень много времени, но луна успела зайти и деревня была уже окутана темнотой. Правда, на небе по-прежнему блестели звезды. Их даже теперь вроде прибавилось, по крайней мере, горели они ярче и, кажется, уже не чужим, неподвижным отражением, а своим, трепетным и живым сиянием. Это сияние не давало совсем сгуститься ночной темноте, о какой говорят обычно — хоть глаз выколи. Зазыба наверняка заметил бы в теперешнем полумраке человека в своем заулке, если бы тот вдруг стоял где или зашевелился.
Свет горел только в Зазыбовой хате. Выплескиваясь наружу через два окна, он косо, полосами освещал серую дорогу и на противоположной стороне ее, скользя и ломаясь, упирался в обшитые досками строения Прибытковой усадьбы.
Когда фронт стоял на Соже, постоянно слышно было его дыхание — вдруг сполохи взрывов в небе заиграют или канонада нарушит тишину, а порой и то и другое вместе. Теперь фронта совсем не ощущалось: как откатился, так словно бы и утих или покатился дальше, хотя на самом деле передовая проходила в междуречье Десны и Ипути, километрах в семидесяти от Веремеек; Забеседье попало в так называемую зону тишины, когда даже самые мощные звуки теряются в пространстве, потому что звуковые волны сперва косо идут вверх, а потом возвращаются на землю уже далеко от выстрела пли взрыва. Однако никто не видел сегодня и молний, полосующих небо, к примеру, еще вчера, словно где-то там гулял суховей и догрызал в дубравах орехи.
Спускаясь с крыльца, Зазыба непроизвольно бросил взгляд в крайнее окно. Масей по-прежнему сидел за столом, только не сутулился больше и не опирался локтями — сидел, прислонившись спиной к стене, а голова его склонилась к левому плечу. Не иначе, уже спал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45