https://wodolei.ru/catalog/shtorky/
Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:
— Ножи-ножницы...
— Нет хозяина! — сказал я.
— Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.
Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!
А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.
Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!
Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!
...Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.
Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники... Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»
Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?
В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.
И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:
— Was ist ihnen gefalig, gnadiger Herr?
Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.
Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.
— Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.
Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.
Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.
— Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?
С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.
В сенях кто-то басил:
— Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?
— Офицер? Нет. Никто не приходил.
Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.
Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:
— Вы понимаете русский язык?
— Десятка полтора слов, самых нужных.
Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:
— Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?
Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?
Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.
Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.
Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.
Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?
И вот случай послал ему меня. Он не может рассчитывать на доверие, но он сделает все, что в его силах, даже если это будет опасно для жизни.
— Вы уже сделали это, Иван Степанович, — сказал я.
Он снова заговорил:
— Ты мне не обязан ничем. Даже немецким языком, которым владеешь, как настоящий немец. Тебя выучил не я, а та девочка. Забыл, как ее звали. Где она сейчас?..
Если бы я знал, где сейчас эта девочка!
— Я спас тебя для своей совести, — продолжал он, — чтобы спокойно умереть немцем. Ты понял? Когда вы победите — я уверен в этом, потому что правда не может не победить, — вы подумаете о том, что не все немцы — убийцы.
Я переночевал у Ивана Степановича. Немецкую форму мы сожгли в печке, а вместо фуражки я взял соломенную шляпу учителя.
— Ну что ж, пора и в путь.
— Прощай, Алеша! — Он впервые назвал меня по имени.
— До свидания, Иван Степанович.
Его сухая рука дрогнула в моей, и он улыбнулся:
— Спасибо.
3
Странное впечатление производил базар в оккупированном городе. Еще издали я обратил внимание на то, что он — тихий. Не слышно было обычной перебранки торговок, рева скотины. Продажа скота была запрещена, а громко говорить люди отучились сами. Каждый спешил купить то, что ему нужно, а поскорее убраться с базара.
Я заметил, что люди покупают мало — стакан пшена, черствую булочку, луковицу, две-три картофелины. В серой толпе изредка мелькало яркое платье какой-нибудь новоявленной пани. Очень много было калек, побирушек, слепых. Иногда толпа раздавалась, образуя подобие просеки, и по ней проходил патруль: солдаты в касках, с засученными рукавами и с автоматами на животах.
Торговали здесь всем — ягодами и рыболовными крючками, печеным хлебом и мылом. Особенно дорога была соль. Деньги ходили самые разнообразные. Украинские карбованцы, напечатанные на тетрадной бумаге, ценились вдесятеро дешевле оккупационных марок, а те шли по десятку за одну настоящую рейхсмарку.
В тылу мануфактурных лавок пахло мочой и ржавым железом. Здесь лежали на земле навалом среди ветхого тряпья замки, прелые меха, картинки, подсвечники, ковер с русалкой.
Со стороны колбасной доносилась знакомая песенка: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...»
Ритмично нажимая на педаль, точильщик гнал свое колесо в нескончаемый путь на одном месте. Спицы сливались в полупрозрачном круге, а из лезвия летели пропадающие на солнце искры.
Я протянул перочинный ножик. Точильщик даже не взглянул на меня, только пробормотал:
— Через час — у пивного ларька на Немецкой.
Ножик он отточил, как бритву, попробовал на ногте, вытер ветошью.
— Один карбованец, пане! К вам подойдут насчет швейной машинки... — и снова затянул свою песенку.
Я уже знал, что Немецкой улицей называется Первомайская. Не меньше сорока минут хода. Всю дорогу меня не оставляло смутное ощущение слежки. Полиция или подпольщики? Я шел не оборачиваясь, наконец добрался до ларька с надписью «Пиво», где торговали брагой из отрубей. Посетителей не было. Я поставил кружку с кислой бурдой на одноногий стол, врытый в землю под липой. Скоро ко мне присоединился еще один любитель браги, немолодой, но с виду крепкий рабочий человек. Глядя в свою кружку, он спросил, чуть заикаясь:
— П-поточили н-ножичек? — И, не ожидая ответа, добавил: — В пять в-вечера... Киевская, ш-шестьдесят восемь. — Он показал рукой, будто вертит швейную машину.
День тянулся томительно. И где бы я ни был — в сквере или в харчевне, на улице или в церкви (туда я тоже зашел, чтобы продемонстрировать благонадежность), — все время чувствовал спиной, плечами, затылком внимательный взгляд, следящий за каждым моим шагом.
В доме на Киевской меня ждали.
— Продается машинка, — сказала хозяйка. — Вот придет Иван Терентьевич со смены...
На кухне раздались шаги. Потом долго лилась вода из рукомойника. В свежей холщовой рубахе, с капельками воды на седеющих усах вошел тот самый человек, который пил со мной брагу. Казалось, Иван Терентьевич сразу поверил мне. С веселым радушием предложил попить чайку, осведомился, как я добрался. Однако ответного пароля — «Не сыграть ли нам в шахматы?» — я не получил. Мы говорили о том о сем, ходили вокруг да около, но настоящего разговора не получалось. Хозяйка во второй раз подогрела самовар. Вместо сахара на блюдечке лежали кусочки поджаренной тыквы. Стемнело. Наступил комендантский час.
— Ну вот что, — сказал я, — если мы выпьем с вами еще один самовар, толку от этого не прибавится. Я ночую у вас.
— Это м-можно! — легко согласился Иван Терентьевич. — Только, извините, оружие по-прошу сдать. Завтра п-получите его в подпольном горкоме.
Неужели ловушка? Но для чего меня спасли от ареста на Пушкинской? Чтобы направить на квартиру другого провокатора? Маловероятно. А может, с моей помощью хотят уличить Ивана Терентьевича? Если так, пистолет мне не поможет. Возможно, Иван Терентьевич не уполномочен вести со мной разговор по существу.
Я положил на стол свой вальтер. Иван Терентьевич не спеша спрятал его в карман! Мне постелили в каморке без окон. Замолк дальний собачий лай. Ни одна машина не проходила за стеной, и наступила такая тишина, будто я лежу на морском дне, куда не достигают ни свет, ни звуки человеческой жизни.
Внезапно дверь распахнулась. Вошел с лампой Иван Терентьевич. Он сказал:
— Надо уходить! — и подал мне длиннополое летнее пальто и шляпу-канотье.
Такую одежду я уже видел кое у кого в городе. Выходцы с того света принесли с собой и давно забытые моды.
Договорились, если останусь цел, встретиться завтра в парикмахерской на Садовой. Уже в сенях Терентьич сунул мне в руку наган. «А почему не мой пистолет?» — подумал я, но спрашивать было некогда. Убедился ощупью, что в барабан вложены патроны. Накладка на рукоятке нагана — самодельная, деревянная, с несколькими глубокими зарубками.
На дворе было не многим светлее, чем в моей каморке. С запада нагнало туч. Вслед за Терентьичем я шел по влажной дорожке между лопухами. Репейники липли к нелепому моему наряду. Потом начался спуск в овраг.
Хоть и пришлось мне пережить немало предательств, Терентьич не вызывал подозрений. Спокойная его улыбка и наружность старого рабочего располагали к доверию. Успокаивало и то, что он пошел впереди, под дулом моего нагана.
На дне оврага среди кустов темнела какая-то постройка. Сквозь мутную прореху в облаках луна осветила бревенчатый сарай под соломенной кровлей. Мы остановились. Прислушались. Ни звука! Только чуть шелестела под ветром взлохмаченная солома. Вошли. Мне послышалось чье-то дыхание. Схватил за рукав Терентьича, и тут же дверь захлопнулась за нами. Снаружи лязгнул засов, а в спину мне больно уперлись два металлических предмета. Успел только подумать: «Винтовки или пистолеты?» Кто-то резко вывернул мою руку, держащую револьвер:
— Ложи оружие!
Сопротивляться было бесполезно. Тяжело охнул Иван Терентьевич. Под балкой загорелся фонарь, и я увидел рослого полицая, который держал только что отобранный у меня револьвер. Парень, в спецовке, с повязкой на рукаве, пнул ногой лежавшего на полу Терентьича. Другой парень, длинный и нескладный, с такой же повязкой, спросил полицая:
— Можно вести, пан начальник?
— Почекай, Федя! — важно ответил тот и обратился ко мне: — Твой наган?
Нелепый вопрос! Я огрызнулся:
— А то твой, что ли?!
Как же это я не успел застрелить хоть одного? Так бездарно провалиться в самом начале! Досада и злость были сильнее страха, Я ненавидел себя в этот момент. И Терентьич — хорош подпольщик! Залез прямо в капкан.
Полицай рассматривал револьвер, держа его за ствол. Теперь я видел на самодельной рукоятке шесть зарубок.
— Здоров, Мелас! — сказал полицай. — Рад познакомиться. На, держи! — Он отдал мне револьвер. — Слышал я про этот наган с зарубками, а с тобой встречаться не доводилось. Платон Будяк! — Он протянул руку.
Что это значит? Кто такой Мелас? Я был ошарашен еще сильнее, чем минуту назад, когда почувствовал ствол оружия между лопатками. За кого они принимают меня?
— Ловко ты затащил сюда старого дурня! — продолжал полицай.
Терентьич смотрел на меня с яростью, будто я и впрямь привел его в этот сарай. Какого же черта действительно он пошел сюда? Мысли сталкивались, наползали друг на друга в бредовом круговороте, но поверх этой сумятицы все четче высвечивалось убеждение, что на ситуации можно сыграть.
Между тем полицай начал допрашивать Терентьича. Тот не отвечал ни на один вопрос. Стоял потупившись. Руки у него были связаны за спиной. Полицай вытащил пачку немецких эрзац-сигарет, закурил и протянул мне.
Я тоже закурил, решившись положить наган на перевернутую бочку.
— Молчи, молчи! — сказал полицай Терентьичу. — Больше тебе говорить не придется. Раз увидел пана Меласа, кончено твое дело. — Он обратился ко мне: — У тебя сколько зарубок, Мелас?
— Шесть, сам видишь.
— Значит, будет седьмая. Прикончи его тут. Ты ж любишь эту работу.
Долговязый, который куда-то отлучался, вошел в сарай и доложил, что посты сняты.
Теперь я уже был убежден, что меня принимают за провокатора-изувера, которого Платон Будяк не знает в лицо. Узнал по этому проклятому нагану. И вдруг сверкнула другая догадка: вербовка это — вот что! Они выследили меня, знают, что я шел на связь. Завербовать представителя Центра или партизан — крупный успех. Вот и разыграли эту комедию, чтобы заставить убить подпольщика и тем самым накрепко связать меня с полицией. Но наган-то с зарубками мне вручил Терентьич! И откуда полицаи узнали, что Терентьич поведет меня в этот сарай?
...А посты действительно сняты? Здесь их трое. Долговязый копается в своем кисете. Терентьича поставили к столбу в двух шагах от меня.
— Кончай, Мелас! — буркнул Будяк. — И пошли по домам. Моя баба заждалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57