https://wodolei.ru/brands/Vitra/form-500/
А вы – вот вы смогли бы привыкнуть к непрерывному потоку самых настоящих, первостатейных чудес? Она – нет, и каждое новое подтверждение всемогущества дорогого Мунечки наполняло ее восхищением и трепетом. Как юную восторженную, прости господи, девушку. Разве что одно в ней изменилось – постепенно она приучилась ему доверять. Всем этим его комплиментам, и восхвалениям, и ласковым нашептываниям. В чем уж тут причина – не ее ума дело. Может, он малость того, чудной, видит все как-то по-своему, не так, как другие люди. В ней вот – красавицу молодую видит. Так ведь и сам он – другой, не самый обычный человек. Стало быть, повезло ей.
Но однажды это хрупкое, как оранжерейный цветок, доверие подверглось суровому испытанию.
Сигизмунд в очередной раз куда-то делся. Лилия, как водится, все по дому переделала, чего найти смогла, – Анелия, будь она неладна, уж больно старательная, так все вылижет, что ей и дел-то никаких не останется, – ну и села телевизор посмотреть. Взяла пульт, ткнула кнопочку, в телевизоре зашуршало, и экран осветился. Передача шла какая-то странная – и не фильм, и не ток-шоу, а вроде как съемка самодельная, когда люди друг дружку на камеру снимают. Девочка молоденькая – красивая такая, стройненькая, тоненькая, кудри рыжие по плечам, – сидела на диване с книжкой на коленях. Коленки у нее были голые, да и многое выше колен торчало из-под халатика-обдергайки. Желтого, пушистого, чем-то он Лиле знакомым показался, но додумать она не успела – девушка в телевизоре легко поднялась (Лилия завистливо вздохнула) и пошла. А камера за ней. Рыженькая прошла в ванную – тесную, обшарпанную, теперь таких по телеку-то и не увидишь, только в жизни остались, – и…
И у Лилии страшно, тяжко стиснуло сердце.
…стала раздеваться. Невидимая камера бесстыдно следила, как голое гибкое тело выскальзывает из махровой ткани, как тонкие пальчики стягивают трусики с бедер… Сердце вырвалось из тисков, содрогнулось и пошло колотиться, как ненормальное, Лилии стало так жарко, что она враз вся взмокла, и скользкий от пота палец ткнулся в проклятую кнопку. Красотка, занесшая ногу над краем ванны, исчезла.
Сперва не было ничего. Потом струйка пота стекла из-под правой груди на живот, и Лилия остро ощутила, какое у нее оплывшее, безобразное тело. Жалкое тело. Жалко. Так жалко было – не себя даже, а сказки, волшебной сказки, в которую она успела поверить. А пока она упивалась иллюзиями, Сигизмунд ходил куда-то в чужую убогую комнатенку, и снимал на камеру тощую рыжую тварь, и ходил за ней в ванну, где она, сучка, так равнодушно, так бесстыдно раздевалась, словно была совсем одна!
Или он это не сейчас снимал? Чай, не мальчик, кого-то ведь и до Лилии… за ручку держал. И на море возил, и бронзовые канделябры на белую скатерть ставил и… Ох! Слезы закапали сами собой, и Лилии так стало больно и так жалко себя, несчастную, ненужную, плачущую, что и сил не было крепиться.
Только он ли снимал-то? Вот ведь она дура слезливая! Мало ли сейчас всяких фильмов паскудных продается по ларькам? Да что ларьки! В телевизоре, и не очень даже поздно, такую похабщину показывают, что срам просто. Лилия, решительно хлюпнув носом, вскочила, но тут же обмякла опять.
Какая разница, кто снимал… Смотрел-то ведь точно он, больше некому. Сейчас смотрел, при ней, при Лилии. Ой, мама, мамочка, и зачем же ты меня, дуру разнесчастную, на свет…
А может, не при ней? А? Может, оно раньше все было? Кассету просто забыл в магнитофоне, за ненадобностью. А она случайно не на ту кнопку нажала, вот и заиграло оно, паскудство это. Проверить надо, вот что. Посмотреть, может, пыль на ней, на кассете, или еще что. И Лилия, заказав себе дальнейшие колебания, метнулась к огромному экрану.
Видеомагнитофона не было. Ничего похожего. Больше того, телевизор вообще не был включен в розетку. Вот он, шнур с вилкой на конце, лежит себе за тумбой. Ну точно, это ж она сама, как уборку последний раз делала, все поотключала. Уж Муня и журил ее, и объяснял, а она все вилки из розеток выдергивает, боится, как бы не жахнуло. Да что же это? Лилия в растерянности оглянулась. В дверях стоял Сигизмунд. Увидев ее зареванное лицо, кинулся, обнял, всю обцеловал. Ну, говорит, душа моя, выкладывай. Лилия набрала воздуха, шумно выдохнула, собираясь с духом. И выложила.
Оказавшись на улице, Мирон сразу же распрощался с недоумевающим, обеспокоенным Войко, напоследок уверив его, что чувствует себя прекрасно и немедля идет домой отсыпаться. Но убедившись, что неутомимый приятель покинул двор в поисках новых жертв, воровато скользнул обратно в подъезд и взлетел на верхний этаж. К его изумлению, Боруч открыл сразу же, будто дожидался под дверью.
– Знал, что вы вернетесь, – простонал он, глядя на Мирона, как на ложку касторки, с покорностью и отвращением.
– Знали?
– Ну я ж как-никак ясновидящий! Ладно, идемте.
Семеня впереди Мирона по коридору, хозяин непрестанно жаловался:
– И чего вы только пришли? Что вам только понадобилось? Ну скажите, что вам от меня надо? Я честный человек, я не делаю ничего плохого, я…
– Подождите, господин Боруч. Скажите одно: вы действительно, ну… что-то можете?
Тот глянул украдкой, с непонятным выражением. Растерянность, непонимание? Страх?
– Что вам надо?
– Объясните, что произошло только что. Когда мы держались за шар.
Боруч выкатил глаза:
– Молодой человек, не морочьте мне голову! Не знаю, кто вы такой, как устраиваете эти свои фокусы, но…
– А про бабушку – правда?
– Отчасти, – нахохлился потомственный маг. – Бабушка в горах жила, травы знала. Людей лечила, животных, звери ее слушались. Предсказывать маленько могла, но это когда как. То, говорила, вижу, а то нет ничего. Она с воды читала, из тазика оцинкованного.
Мирон даже развеселился:
– А вы, значит, на высокие технологии перешли?
– А идите вы…
Помолчали, глядя каждый в свою стену.
– Мне ведь помощь нужна, господин Боруч. Я человека одного ищу и…
– Это не ко мне, это в сыскное.
– Да я сам оттуда! Вы… вы поймите, господин Боруч, это не то. Это… я и сам не знаю что. Еще и пещера эта дурацкая… И страшно так, особенно ночью!
Боруч отстранился.
– Вы ведь увидели что-то – там, в шаре. Что-то ведь было! Значит, можете…
– Да не могу я ничего!
– Можете! Вот и бабушка ваша – вода, тазик… Это ж у вас наследственность!
Мирон и сам не заметил, что с каждым следующим безумным аргументом делает шаг к Боручу. Трясущийся потомственный маг пятился, пока было куда отступать, но, наконец, припертый спиной к шкафу, кивнул.
Забытая в суматохе сфера по-прежнему лежала на алтаре. Оба с опаской приблизились к ней, настороженно вглядываясь, будто ожидали от банального куска стекла нехорошей каверзы. Мирон первый решился протянуть к ней руки. Ничего не произошло. Остывшая мертвая вещь.
– Подсветку включать? – смущенно осведомился кудесник.
– Давайте. Пусть все будет, как в первый раз.
После долгих колебаний Боруч наконец коснулся Мироновых рук. Снова свет, снова дым. На мгновение Мирон устыдился собственных действий, остро прочувствовав абсурд происходящего, но тут властно раскрылись пульсирующие недра, и Мирон ухнул в никуда, увлекая следом чужое вопящее тело.
– Где мама? Хочу к маме!
– Малыш…
– К маме хочу!
– Мамы нет, она ушла.
– Куда?
– Я не знаю.
– А папа?
– Тоже.
– Почему-у???
– Не знаю, отстань!
– Они в пещере, да?
– Мирон!
– Скажи, в пещере?
– Никому. Никогда. Не говори. Про пещеру. Понял? Ладно, не реви. Ну не реви, успокойся!
– А ты?
– Что я?
– Ты не уйдешь? Нет?
– Нет, малыш. Я не уйду…
Мирон видел что-то еще, чудное и пугающее, но все это было неважно – он узнал лицо. Узнал лицо! И понял это, и принял, потому что ему снова было восемь, и для него, восьмилетнего осиротевшего ребенка, это было не запретным воспоминанием, которое нельзя выпускать из подпола, чтобы не свихнуться, а единственно возможным сейчас. Самой его жизнью, его семьей. Тем, что от нее осталось.
– У меня сестра есть, – выкрикнул он прежде, чем «сейчас» превратится в «когда-то давно», чтобы вновь стать «никогда».
И это обыденное вроде бы сообщение стало признанием всего того, что умерло в маленьком Мироне целую жизнь назад. Катастрофа, гибель родителей, их с сестрой чудесное спасение… Они никогда об этом не говорили, даже друг с другом, но Мирон был убежден: она тоже оказалась там, в пещере за водопадом, за долю секунды до лобового столкновения и взрыва, чтобы очнуться и зареветь на безопасной уже обочине возле догорающего остова родительской машины. Потом был бабушкин дом и несколько лет относительного счастья, но и бабушку они потеряли, и сестра, тогда пятнадцатилетняя, добилась, чтобы их с младшим братом оставили в покое. Мирон не попал в приют, потому что она пошла мыть тарелки в столовку. Собирать грязные подносы, протирать склизкой губкой столы… И пока она все это делала, в нем, в Мироне, еще оставалось что-то от того далекого, смутно помнящегося малыша в ясельной рубашечке, что один в целом мире созерцал первый снег. А когда исчезла и она – тихо, незаметно, будто растаяв, – для него все закончилось. Нынешний Мирон только в автобиографии посещал детский сад и учился в школе. На самом деле он явился на свет уже шестнадцатилетним, и этого было никак не поправить. Сестру не нашли. Ни живую, ни мертвую. Будто и не было.
– Вы видели ее? Это моя сестра!
Он не сразу сообразил, что не видит рядом «Асмаргора», не чувствует его прикосновения. Слегка опамятовавшись, Мирон огляделся в сумраке, включил свет и обшарил помещение, загроможденное ширмами и вышитыми экранами. Бедолага обнаружился за этажеркой с магическими причиндалами. Скорчившийся на полу человечек в смешном тряпье, трясущийся, прикрывающий лысину скачущими руками, меньше всего напоминал Великого Посвященного – тем паче Десятой Ступени.
– Боруч, эй! Что с вами?
Мирон потянулся поднять человечка, но несчастный с придавленным воем откатился в угол. Пошатнулась зацепленная этажерка, несколько фитюлек свалились на пол, одна раскололась, взорвавшись хрустальными осколками. Между ладонями мелькнуло искаженное лицо в крупных каплях пота.
– Изыди, нечистый, прочь, прочь! – бормотал маг. – Чур меня, чур!
– Да ты что? Благовоний обнюхался?
После муторной возни свихнувшегося хозяина удалось аккуратно выволочь на свободное пространство. Он уже не рвался сбегать от Мирона на карачках и даже дерзал заглядывать ему в лицо через подпрыгивающие пальцы, но все еще был явно не в себе, а вместо ответов нес такую ахинею, что хоть перевозку вызывай. Охранительные формулы перемежались несвязными выкриками про демонов, которые «явились к нему, грешному, по душу его», порой расцвечиваясь описаниями самых диких порождений горячечного бреда. Вдоволь наслушавшись, Мирон после некоторых колебаний решился-таки оставить бедолагу без присмотра. Выключит свет, подышит своими смердящими палочками, а там, глядишь, и оклемается в родной стихии. Он коротко простился и повернулся было к двери, но Боруч вдруг ухватился за него с неожиданной силой.
– Стой… Зачем ты приходил? Не за мной, правда?
Мирон кивнул, решив не тратить силы бедолаги в бесплодных спорах. Иррациональный ужас малость отпустил Боруча, его упругий ум сразу прояснился, и в глазах мелькнула тень понимания.
– Так ты что, не знаешь?.. Быть не может. Правда не знаешь, кто ты?
– Послушай, друг, – ласково начал Мирон, – не представляю, что тут приключилось, но мне действительно очень, очень жаль. Сейчас я уйду и, честное слово…
Влажные пальцы выпустили Миронову руку.
– Иди. Но знай, я видел тебя… настоящего. Ты не человек.
– Не человек? – тупо повторил дознаватель. – А кто?
Боруч пожал плечами со спокойствием обреченного.
– Не знаю. Может, демон. А может, нечто такое, чему совсем нет названия.
Повисла пауза.
– Рука болит, – неуместно пожаловался Боруч и всхлипнул, демонстрируя обожженную ладонь. – Если убивать будешь, давай прямо сейчас, а?
– Иди ты в задницу.
Пробегая по коридору к выходу, Мирон услышал, как Боруч тихо устало плачет.
Если бы Мирон хотя бы предполагал, чем обернется дурацкая затея Войко! Бежал бы от дома прохиндея Боруча как… как демон от ладана. Или не бежал? Мирон и сам не знал, чем стала для него та вырвавшаяся из-под контроля игра в магию. Словно огненная начинка ожившей сферы опалила его, и твердый панцирь личности отвалился обугленной коркой. Он стал открыт и беззащитен, он чувствовал вдесятеро сильнее – впору подумать, что его, как героя дешевого триллера, покусал какой-нибудь зверь-оборотень и теперь таинственный вирус резвится в Мироновой крови, прочищая каналы восприятия и умножая вовсе ненужную человеку восприимчивость. Укуса, правда, не наблюдалось. Так что, вероятно, это был комар. Комар-оборотень. Вот так. И скоро он, Мирон, отрастит себе маленькое жало и возжаждет крови.
А если серьезно, с ним и впрямь что-то творилось. Лихорадило. Приступами накатывала болезненная чувствительность, и хотелось бежать куда угодно, лишь бы подальше от людей, которые давили на него своими эмоциями, и даже от вещей, из которых не все были вполне безжизненны – иные, хоть и неодушевленные, казалось, напитаны были энергией людских переживаний, будто лейденские банки. На работе иногда приходилось вовсе скверно. Ручка входной двери – ручка, за которую хваталось столько людей, переполненных кто страхом, кто отчаянием, кто гневом, – так просто искрила, того и гляди пробьет. А потом вдруг все в нем переворачивалось наново, и выть хотелось от пустоты, одиночества, бесприютности. Никогда прежде Мирон не переживал так остро и глубоко, до самого нутра, свою отделенность от всего прочего в мире, и, странное дело, его, индивидуалиста до мозга костей, сама мысль об этом наполняла страданием. Как он был одинок! Как ограничен, словно оказался вдруг безруким, безногим, слепым и немым! Он, втиснутый в крохотный жесткий чехольчик – себя самое – как мотылек в кокон, но без надежды когда-нибудь вырваться на волю и влиться… куда? Куда, во что он хотел вливаться, он же не капля жидкости, он человек, изолированная сущность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Но однажды это хрупкое, как оранжерейный цветок, доверие подверглось суровому испытанию.
Сигизмунд в очередной раз куда-то делся. Лилия, как водится, все по дому переделала, чего найти смогла, – Анелия, будь она неладна, уж больно старательная, так все вылижет, что ей и дел-то никаких не останется, – ну и села телевизор посмотреть. Взяла пульт, ткнула кнопочку, в телевизоре зашуршало, и экран осветился. Передача шла какая-то странная – и не фильм, и не ток-шоу, а вроде как съемка самодельная, когда люди друг дружку на камеру снимают. Девочка молоденькая – красивая такая, стройненькая, тоненькая, кудри рыжие по плечам, – сидела на диване с книжкой на коленях. Коленки у нее были голые, да и многое выше колен торчало из-под халатика-обдергайки. Желтого, пушистого, чем-то он Лиле знакомым показался, но додумать она не успела – девушка в телевизоре легко поднялась (Лилия завистливо вздохнула) и пошла. А камера за ней. Рыженькая прошла в ванную – тесную, обшарпанную, теперь таких по телеку-то и не увидишь, только в жизни остались, – и…
И у Лилии страшно, тяжко стиснуло сердце.
…стала раздеваться. Невидимая камера бесстыдно следила, как голое гибкое тело выскальзывает из махровой ткани, как тонкие пальчики стягивают трусики с бедер… Сердце вырвалось из тисков, содрогнулось и пошло колотиться, как ненормальное, Лилии стало так жарко, что она враз вся взмокла, и скользкий от пота палец ткнулся в проклятую кнопку. Красотка, занесшая ногу над краем ванны, исчезла.
Сперва не было ничего. Потом струйка пота стекла из-под правой груди на живот, и Лилия остро ощутила, какое у нее оплывшее, безобразное тело. Жалкое тело. Жалко. Так жалко было – не себя даже, а сказки, волшебной сказки, в которую она успела поверить. А пока она упивалась иллюзиями, Сигизмунд ходил куда-то в чужую убогую комнатенку, и снимал на камеру тощую рыжую тварь, и ходил за ней в ванну, где она, сучка, так равнодушно, так бесстыдно раздевалась, словно была совсем одна!
Или он это не сейчас снимал? Чай, не мальчик, кого-то ведь и до Лилии… за ручку держал. И на море возил, и бронзовые канделябры на белую скатерть ставил и… Ох! Слезы закапали сами собой, и Лилии так стало больно и так жалко себя, несчастную, ненужную, плачущую, что и сил не было крепиться.
Только он ли снимал-то? Вот ведь она дура слезливая! Мало ли сейчас всяких фильмов паскудных продается по ларькам? Да что ларьки! В телевизоре, и не очень даже поздно, такую похабщину показывают, что срам просто. Лилия, решительно хлюпнув носом, вскочила, но тут же обмякла опять.
Какая разница, кто снимал… Смотрел-то ведь точно он, больше некому. Сейчас смотрел, при ней, при Лилии. Ой, мама, мамочка, и зачем же ты меня, дуру разнесчастную, на свет…
А может, не при ней? А? Может, оно раньше все было? Кассету просто забыл в магнитофоне, за ненадобностью. А она случайно не на ту кнопку нажала, вот и заиграло оно, паскудство это. Проверить надо, вот что. Посмотреть, может, пыль на ней, на кассете, или еще что. И Лилия, заказав себе дальнейшие колебания, метнулась к огромному экрану.
Видеомагнитофона не было. Ничего похожего. Больше того, телевизор вообще не был включен в розетку. Вот он, шнур с вилкой на конце, лежит себе за тумбой. Ну точно, это ж она сама, как уборку последний раз делала, все поотключала. Уж Муня и журил ее, и объяснял, а она все вилки из розеток выдергивает, боится, как бы не жахнуло. Да что же это? Лилия в растерянности оглянулась. В дверях стоял Сигизмунд. Увидев ее зареванное лицо, кинулся, обнял, всю обцеловал. Ну, говорит, душа моя, выкладывай. Лилия набрала воздуха, шумно выдохнула, собираясь с духом. И выложила.
Оказавшись на улице, Мирон сразу же распрощался с недоумевающим, обеспокоенным Войко, напоследок уверив его, что чувствует себя прекрасно и немедля идет домой отсыпаться. Но убедившись, что неутомимый приятель покинул двор в поисках новых жертв, воровато скользнул обратно в подъезд и взлетел на верхний этаж. К его изумлению, Боруч открыл сразу же, будто дожидался под дверью.
– Знал, что вы вернетесь, – простонал он, глядя на Мирона, как на ложку касторки, с покорностью и отвращением.
– Знали?
– Ну я ж как-никак ясновидящий! Ладно, идемте.
Семеня впереди Мирона по коридору, хозяин непрестанно жаловался:
– И чего вы только пришли? Что вам только понадобилось? Ну скажите, что вам от меня надо? Я честный человек, я не делаю ничего плохого, я…
– Подождите, господин Боруч. Скажите одно: вы действительно, ну… что-то можете?
Тот глянул украдкой, с непонятным выражением. Растерянность, непонимание? Страх?
– Что вам надо?
– Объясните, что произошло только что. Когда мы держались за шар.
Боруч выкатил глаза:
– Молодой человек, не морочьте мне голову! Не знаю, кто вы такой, как устраиваете эти свои фокусы, но…
– А про бабушку – правда?
– Отчасти, – нахохлился потомственный маг. – Бабушка в горах жила, травы знала. Людей лечила, животных, звери ее слушались. Предсказывать маленько могла, но это когда как. То, говорила, вижу, а то нет ничего. Она с воды читала, из тазика оцинкованного.
Мирон даже развеселился:
– А вы, значит, на высокие технологии перешли?
– А идите вы…
Помолчали, глядя каждый в свою стену.
– Мне ведь помощь нужна, господин Боруч. Я человека одного ищу и…
– Это не ко мне, это в сыскное.
– Да я сам оттуда! Вы… вы поймите, господин Боруч, это не то. Это… я и сам не знаю что. Еще и пещера эта дурацкая… И страшно так, особенно ночью!
Боруч отстранился.
– Вы ведь увидели что-то – там, в шаре. Что-то ведь было! Значит, можете…
– Да не могу я ничего!
– Можете! Вот и бабушка ваша – вода, тазик… Это ж у вас наследственность!
Мирон и сам не заметил, что с каждым следующим безумным аргументом делает шаг к Боручу. Трясущийся потомственный маг пятился, пока было куда отступать, но, наконец, припертый спиной к шкафу, кивнул.
Забытая в суматохе сфера по-прежнему лежала на алтаре. Оба с опаской приблизились к ней, настороженно вглядываясь, будто ожидали от банального куска стекла нехорошей каверзы. Мирон первый решился протянуть к ней руки. Ничего не произошло. Остывшая мертвая вещь.
– Подсветку включать? – смущенно осведомился кудесник.
– Давайте. Пусть все будет, как в первый раз.
После долгих колебаний Боруч наконец коснулся Мироновых рук. Снова свет, снова дым. На мгновение Мирон устыдился собственных действий, остро прочувствовав абсурд происходящего, но тут властно раскрылись пульсирующие недра, и Мирон ухнул в никуда, увлекая следом чужое вопящее тело.
– Где мама? Хочу к маме!
– Малыш…
– К маме хочу!
– Мамы нет, она ушла.
– Куда?
– Я не знаю.
– А папа?
– Тоже.
– Почему-у???
– Не знаю, отстань!
– Они в пещере, да?
– Мирон!
– Скажи, в пещере?
– Никому. Никогда. Не говори. Про пещеру. Понял? Ладно, не реви. Ну не реви, успокойся!
– А ты?
– Что я?
– Ты не уйдешь? Нет?
– Нет, малыш. Я не уйду…
Мирон видел что-то еще, чудное и пугающее, но все это было неважно – он узнал лицо. Узнал лицо! И понял это, и принял, потому что ему снова было восемь, и для него, восьмилетнего осиротевшего ребенка, это было не запретным воспоминанием, которое нельзя выпускать из подпола, чтобы не свихнуться, а единственно возможным сейчас. Самой его жизнью, его семьей. Тем, что от нее осталось.
– У меня сестра есть, – выкрикнул он прежде, чем «сейчас» превратится в «когда-то давно», чтобы вновь стать «никогда».
И это обыденное вроде бы сообщение стало признанием всего того, что умерло в маленьком Мироне целую жизнь назад. Катастрофа, гибель родителей, их с сестрой чудесное спасение… Они никогда об этом не говорили, даже друг с другом, но Мирон был убежден: она тоже оказалась там, в пещере за водопадом, за долю секунды до лобового столкновения и взрыва, чтобы очнуться и зареветь на безопасной уже обочине возле догорающего остова родительской машины. Потом был бабушкин дом и несколько лет относительного счастья, но и бабушку они потеряли, и сестра, тогда пятнадцатилетняя, добилась, чтобы их с младшим братом оставили в покое. Мирон не попал в приют, потому что она пошла мыть тарелки в столовку. Собирать грязные подносы, протирать склизкой губкой столы… И пока она все это делала, в нем, в Мироне, еще оставалось что-то от того далекого, смутно помнящегося малыша в ясельной рубашечке, что один в целом мире созерцал первый снег. А когда исчезла и она – тихо, незаметно, будто растаяв, – для него все закончилось. Нынешний Мирон только в автобиографии посещал детский сад и учился в школе. На самом деле он явился на свет уже шестнадцатилетним, и этого было никак не поправить. Сестру не нашли. Ни живую, ни мертвую. Будто и не было.
– Вы видели ее? Это моя сестра!
Он не сразу сообразил, что не видит рядом «Асмаргора», не чувствует его прикосновения. Слегка опамятовавшись, Мирон огляделся в сумраке, включил свет и обшарил помещение, загроможденное ширмами и вышитыми экранами. Бедолага обнаружился за этажеркой с магическими причиндалами. Скорчившийся на полу человечек в смешном тряпье, трясущийся, прикрывающий лысину скачущими руками, меньше всего напоминал Великого Посвященного – тем паче Десятой Ступени.
– Боруч, эй! Что с вами?
Мирон потянулся поднять человечка, но несчастный с придавленным воем откатился в угол. Пошатнулась зацепленная этажерка, несколько фитюлек свалились на пол, одна раскололась, взорвавшись хрустальными осколками. Между ладонями мелькнуло искаженное лицо в крупных каплях пота.
– Изыди, нечистый, прочь, прочь! – бормотал маг. – Чур меня, чур!
– Да ты что? Благовоний обнюхался?
После муторной возни свихнувшегося хозяина удалось аккуратно выволочь на свободное пространство. Он уже не рвался сбегать от Мирона на карачках и даже дерзал заглядывать ему в лицо через подпрыгивающие пальцы, но все еще был явно не в себе, а вместо ответов нес такую ахинею, что хоть перевозку вызывай. Охранительные формулы перемежались несвязными выкриками про демонов, которые «явились к нему, грешному, по душу его», порой расцвечиваясь описаниями самых диких порождений горячечного бреда. Вдоволь наслушавшись, Мирон после некоторых колебаний решился-таки оставить бедолагу без присмотра. Выключит свет, подышит своими смердящими палочками, а там, глядишь, и оклемается в родной стихии. Он коротко простился и повернулся было к двери, но Боруч вдруг ухватился за него с неожиданной силой.
– Стой… Зачем ты приходил? Не за мной, правда?
Мирон кивнул, решив не тратить силы бедолаги в бесплодных спорах. Иррациональный ужас малость отпустил Боруча, его упругий ум сразу прояснился, и в глазах мелькнула тень понимания.
– Так ты что, не знаешь?.. Быть не может. Правда не знаешь, кто ты?
– Послушай, друг, – ласково начал Мирон, – не представляю, что тут приключилось, но мне действительно очень, очень жаль. Сейчас я уйду и, честное слово…
Влажные пальцы выпустили Миронову руку.
– Иди. Но знай, я видел тебя… настоящего. Ты не человек.
– Не человек? – тупо повторил дознаватель. – А кто?
Боруч пожал плечами со спокойствием обреченного.
– Не знаю. Может, демон. А может, нечто такое, чему совсем нет названия.
Повисла пауза.
– Рука болит, – неуместно пожаловался Боруч и всхлипнул, демонстрируя обожженную ладонь. – Если убивать будешь, давай прямо сейчас, а?
– Иди ты в задницу.
Пробегая по коридору к выходу, Мирон услышал, как Боруч тихо устало плачет.
Если бы Мирон хотя бы предполагал, чем обернется дурацкая затея Войко! Бежал бы от дома прохиндея Боруча как… как демон от ладана. Или не бежал? Мирон и сам не знал, чем стала для него та вырвавшаяся из-под контроля игра в магию. Словно огненная начинка ожившей сферы опалила его, и твердый панцирь личности отвалился обугленной коркой. Он стал открыт и беззащитен, он чувствовал вдесятеро сильнее – впору подумать, что его, как героя дешевого триллера, покусал какой-нибудь зверь-оборотень и теперь таинственный вирус резвится в Мироновой крови, прочищая каналы восприятия и умножая вовсе ненужную человеку восприимчивость. Укуса, правда, не наблюдалось. Так что, вероятно, это был комар. Комар-оборотень. Вот так. И скоро он, Мирон, отрастит себе маленькое жало и возжаждет крови.
А если серьезно, с ним и впрямь что-то творилось. Лихорадило. Приступами накатывала болезненная чувствительность, и хотелось бежать куда угодно, лишь бы подальше от людей, которые давили на него своими эмоциями, и даже от вещей, из которых не все были вполне безжизненны – иные, хоть и неодушевленные, казалось, напитаны были энергией людских переживаний, будто лейденские банки. На работе иногда приходилось вовсе скверно. Ручка входной двери – ручка, за которую хваталось столько людей, переполненных кто страхом, кто отчаянием, кто гневом, – так просто искрила, того и гляди пробьет. А потом вдруг все в нем переворачивалось наново, и выть хотелось от пустоты, одиночества, бесприютности. Никогда прежде Мирон не переживал так остро и глубоко, до самого нутра, свою отделенность от всего прочего в мире, и, странное дело, его, индивидуалиста до мозга костей, сама мысль об этом наполняла страданием. Как он был одинок! Как ограничен, словно оказался вдруг безруким, безногим, слепым и немым! Он, втиснутый в крохотный жесткий чехольчик – себя самое – как мотылек в кокон, но без надежды когда-нибудь вырваться на волю и влиться… куда? Куда, во что он хотел вливаться, он же не капля жидкости, он человек, изолированная сущность!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32