Скидки, рекомедую всем
«Все приехали. Шампанское явилось, и хозяин, покачиваясь, предложил еще раз спеть песню Соколовского. Серед пения дверь отворилась, и взошел Цынский с полицией».
В памяти русской интеллигенции, кстати, имя Владимира Соколовского всегда связывалось с этой песней — о ней и ее авторе говорят, например, меж собой герои романа А. Писемского «Люди сороковых годов», той же песне обучал своих детей писатель Н. Лесков, о чем вспоминал его сын.
Все это так, но я уже писал о том, что следствие по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», не доказало авторства Соколовского. Рукописного автографа песни «Русский император…» в распоряжении полиции не было. Сам поэт, который даже не был уличен обер-полицмейстером Цынским в пении «пасквильной песни», не сознался в своем авторстве. Тогда на каком же основании, в конце концов, поэт был заточен без суда и определения срока в самую страшную крепость России, предназначенную для особо опасных государственных преступников?
Видно, ходили тогда и позже на этот счет разные слухи, частично отразившиеся в дневнике А. В. Никитенко, который писал, что Соколовскому поставили также в вину собрание нескольких факсимиле важнейших государственных сановников, которые он намеревался приложить к их биографиям, и перочинный ножик, доставленный ему в острог одним из товарищей по заключению. Допытывались, откуда он его добыл, а узник не хотел никого выдать.
Подумаем вместе. Если вина Владимира Соколовского в пении и авторстве песни «Русский император…» не была доказана, то не за подписи же «официальных лиц» и перочинный ножик, не за давнюю и вполне безобидную переписку с декабристом-совоспитанником Николаем Мозгалевским, не за участие в организации Красноярского литературного кружка, который не успел сделать ничего предосудительного, или, скажем, не состоявшегося «Тройственного союза» в Петербурге его почти год держали в московской тюрьме, а потом обрекли, по сути, на бессрочное одиночное заключение! Дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» было, конечно, названо условно, неточно, и песни о довольно уже давних событиях стали только предлогом, чтобы в зародыше пригасить московский очажок свободомыслия. Именно за свободомыслие были наказаны тогда совсем не певшие «пасквильных» песен Герцен и Огарев, хотя и далеко не так жестоко, как Соколовский. Герцен едва ли был знаком с «Рассказами сибиряка» и романом «Одна и две, или Любовь поэта», иначе он не сказал бы о Соколовском, что тот «не был политическим человеком». Зато высокое лицо, определившее для Владимира Соколовского столь строгую меру наказания, не только было убеждено, что именно этот вольнодумец сочинил дерзкие куплеты, но и наверняка прочло все напечатанное им и, в отличие от множества других читателей, поняло главные места в только чт@ вышедших тогда книгах. По преданию, за восемь лет до этого царь, получив рукопись поэмы Александра Полежаева «Сашка», приказал доставить ему поэта, чтобы тот прочел ее вслух. Николай I, мрачно распаляясь, прослушал всю эту шутовскую поэму и, вскричав: «Это все последние остатки, я их искореню!» — тут же превратил выпускника Московского университета в узника, потом в солдата и послал под пули горцев без права выслуги.
Не искоренил. В Москве, как оказалось, не только пели пасквильные куплеты о Нем и его вступлении на престол, крайне богопротивную похабщину, прося бога казнить все августейшее семейство, — там даже выходили из печати шутовские книги с политической подоплекой, имеющей в виду Его правление и Его «друзей от четырнадцатого числа»…
Пирушка 24 июня 1834 года, в которой, кстати, Герцен не участвовал, была организована уезжавшим в Петербург Владимиром Соколовским, чтобы, как значится в материалах следствия, отметить выход романа «Одна и две, или Любовь поэта»… Только не стоит удивляться тому, что в тех же материалах нет ни слова о политическом содержании «Рассказов сибиряка» и романа. Много раньше были уничтожены почти все следы пушкинских политических стихотворений в следственных делах декабристов, много позже сожжены рукописи Павла Выгодовского — царь боялся, что «богопротивные», антиправительственные и иные сочинения этого порядка станут привлекать внимание архивистов, жандармов, историков и чиновников, имеющих доступ к секретным бумагам. Предположить, что опытнейшие полицейские и жандармские ищейки Москвы и Петербурга не заметили свободомыслия в книгах Владимира Соколовского, невозможно, как невозможно представить себе, что литератор был заточен в крепость лишь по мелким обвинениям, зафиксированным в деле «О лицах, певших в Москве пасквильные песни». Думаю даже, что определить меру наказания и решить судьбу поэта должен был сам Николай I — он не упускал из виду политических врагов и куда меньшего калибра! Косвенным признаком этого в какой-то мере можно счесть то обстоятельство, что хлопоты об освобождении Владимира Соколовского шли не через царя, злопамятность и мстительность коего были общеизвестны, а через великого князя Михаила Павловича. А Николай не мог не познакомиться с делом «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» — оно было сразу же доставлено в его собственную канцелярию, и не мог не знать главного ответчика — в каменных клетках тех лет содержались всего два сокола столь высокого полета: Гавриил Батеньков и Владимир Соколовский.
Предполагаю также, что без ведома главного распорядителя судьбами узников не могло осуществиться и освобождение больного поэта: царь, очевидно, узнал, что этому дерзейшему из его последних «друзей» и так остается жить недолго.
Осенью 1837 года по предписанию властей Владимир Соколовский едет в Вологду. Это была по сути ссылка, хотя формально поэт назначался на государственную службу — он должен был поставить в Вологде губернскую газету.
Окраина Москвы, новое здание газетного архива Ленинской библиотеки. В университете нас довольно подробно знакомили с историей русской периодики, и я помнил о том, что «Вологодские ведомости» с самого своего зарождения выгодно отличались от других губернских газет разнообразием содержания, нестандартностью, интересными, неожиданными для тех времен материалами, однако недостало у меня тогда ни времени, ни любопытства, чтобы посмотреть, как делалась эта газета, и только запомнилась фамилия главного редактора, упомянутая в учебнике, — В. И. Соколовский.
Современный — светлый, удобный зал. Тихо шуршат газетные страницы, какая-то девушка, наверно, будущая журналистка, что-то страстно шепчет в диктофон. Может, нашла какую-нибудь золотиночку в прошлом, услышала шорох маленькой волны в океане общественного бытия, зафиксированной в старой газете, волны, без коей неполон океан? А что сейчас найду я?
Через несколько минут ласково урчащий транспортер доставил на резиновой ленте толстый и тяжелый фолиант. Это были «Вологодские губернские ведомости» за 1838 год, от первого до последнего номера сделанные под редакцией Владимира Соколовского. На открытие номера от «генваря 1 дня 1838 года» заверстаны рождественские стихи некоего Ф. Фортунатова — из последующих публикаций я узнал, что это был инспектор Вологодской гимназии, этнограф и поэт, с которым Соколовский поддерживал отношения. Стихи его, однообразные и малосодержательные, встречались и в других номерах газеты, хотя и редко, а основную часть полос занимали различные официальные сообщения, от которых, однако, веяло духом тех далеких времен. Распоряжения властей, указы, инструкции, губернские перемещения по службе. В разделе о прибывших в Вологду и выехавших из нее с первого номера мелькают военные, статские, священнические чины, купцы первых двух-трех гильдий и прочая знатная публика.
Сообщения о прибытии В. И. Соколовского нет, как нет на страницах газеты его редакторского имени. Поразился я огромным спискам из разных губерний России о сыске дезертировавших нижних чинов, бежавших помещичьих крестьян и мещан, скрывшихся от казенных недоимок; это была частичка тяжкой тогдашней народной жизни, о коей мы не имеем представления, в частности, потому, что литература тех лет не касалась столь «низких» тем… Раздел объявлений о продаже имений, домов, учреждении ярмарок, потерянных документах… И все же газета действительно была интересной!
В. Соколовский завел «Вологодскую историческую хронику», охватывающую период с 900 по 1392 год, из номера в номер печатал «Местные слова и выражения, употребляемые между простым народом в разных уездах Вологодской губернии». Публиковались географические очерки, статьи о кормлении скота разным фуражом, о разведении льна, медицинские советы. В. Соколовский вроде бы не присутствует как автор на страницах газеты, но я иногда узнавал его руку то в «Смеси»; — «…один итальянский писатель издал книгу под заглавием „История 52 революций доброго и верного города Неаполя“, то в сельскохозяйственных советах — о мелком репешке, например, который надобно скосить среди лета и под скирду, от мышей, а „кто усумнится в истине сего, тому стоит сделать пробу в малом виде и удостовериться; положите кусок сыру, сала или чего другого, и вы увидите, что самая храбрая мышь, соединяющая в себе быстроту Кесаря и решимость Наполеона, не отважится на приступ…“
Вывод вузовского учебника: «Вологодские ведомости» той поры были лучшей провинциальной газетой России», а ее редактор, «неизвестный поэт» Владимир Соколовский вошел в историю русской журналистики. В январе 1838 года, когда дело было поставлено и «Вологодские ведомости» начали регулярно выходить в свет, поэт получил из Петербурга только что напечатанную драматическую поэму «Хеверь». Он посылает цензору А. В. Никитенко экземпляр поэмы, который мне удалось разыскать в совершенно неожиданном месте — там, где Владимир Соколовский начинался как поэт. Книга проделала путь из Петербурга в Вологду, потом обратно, а спустя почти полвека оказалась в Томске — первый сибирский университет купил у наследников А. В. Никитенко все его собрание, в котором были книги Пушкина, Гоголя, Герцена, Чернышевского и многих других с авторскими дарственными надписями. На титуле «Хевери» — автограф Владимира Соколовского: «Благороднейшему и почтеннейшему цензору моему Александру Васильевичу Никитенке. Усерднейшее приношение от сочинителя. 1838. Январь 21. Вологда». К подарку автор приложил письмо, опубликованное в «Русской старине» через шестьдесят лет. Скрывая горечь за шутливым, легким тоном, поэт пишет о своем вологодском житье-бытье:
«Вот вам моя бедная, разруганная, преданная трем анафемам „Хеверь“. Все поджидал ее и потому не писал и вам, а дождался — так занемог гораздо больше обыкновенного… Примите беззащитную, почтеннейший Александр Васильевич, под свою добрую защиту и примите ее на память от человека, который вам неподдельно предан и искренне уважает вас, — и притом совсем не потому, что есть обычай рассказывать об этом встречному и поперечному в конце каждого письма…»
Далее поэт вовсю ругает затхлую провинциальную атмосферу города, вологжан — «искариоты», «дубье», «а между тем такие сплетники, что хоть святых выноси вон, так эти двуногие животные смердят своим злоязычеством», пишет о своей привязанности к одному местному семейству, «в которое сосредоточил я всю свою земную привязанность». И если б не оно, «тогда мне привелось бы пропадать здесь ни за денежку, ни за денежку в полном и буквальном смысле слова, потому что, хотя меня прислало сюда правительство на службу и следственно на жалованье, однако ж я служить — служу, а видеть жалованья — не вижу. Конечно, я уверен, что тем, которые распоряжаются рассылками людей, не составит ничего, если они не будут получать жалованья месяца по четыре, но каково это рассылаемым, у которых в кармане так же скверно, как у Сенковского на сердце?.. Одним словом, если Петербург распек меня, то Вологда меня допекает — и говоря без шуток, влияние здешней безжизненной жизни на душу так велико, что я замечаю даже решительную перемену в своем характере, который из кипучего холеризма переходит в томный меланхолический быт. Я отказываюсь от балов и вкусных обедов, чего прежде со мной никогда не бывало, и крепко полюбил грустить. Это разрушает мою физику и потому нравится мне особенно. Не знаю, право, чем все это кончится, потому что может кончиться и радостным и печальным…».
Далее поэт намекает на некий свой вологодский роман, к коему он, впрочем, не относится серьезно, просит «в добрый час перебросить в худую Вологду небольшое посланьице на радость изгнанника», передает свое почтение семье Никитенко и т. п. Владимир Соколовский и в самом деле безнадежно полюбил юную вологжакку Варвару Макшееву, дочь помещика, посвящал ей свои стихи, печатая их в «Русском инвалиде» и «Одесском альманахе» вместе со стихами возлюбленной, пробующей свои силы в поэзии. Обращался к ней:
И твое пройдет ненастье,
Расцветет твоя заря.
И тебя проводит счастье
По долине бытия…
Писал, однако, мало и трудно, составил было с местными любителями литературы сборник, но тот затерялся в Петербурге, а встречи с соавторами сопровождались неизменными попойками, разрушающими и без того слабое здоровье поэта. Он начал хлопотать об избавлении от холодной Вологды, в своих письмах в 3-е отделение молил перевести его, «сына печали и страдания», на Кавказ для лечения. «Возвратите обществу члена, который может быть полезен ему в гражданском быту, но должен погибнуть, как самый ничтожнейший из людей. Возвратите литературе писателя». Просили за него и петербургские литераторы.
В конце 1838 года пришло жандармское дозволение. Поэт выехал на Кавказ, однако болезнь и полное безденежье задержали его в Москве. Родная сестра, жившая здесь, отказала ему в помощи и родственном гостеприимстве. Поэт скитался по ночлежкам, и полиция отовсюду выгоняла его, рвала исписанные бумаги, не давала покоя даже в университетской клинике. Он пытался все же писать и в этом своем положении, продав, как он сообщал в одном из писем, «две последние серебряные ложки», чтобы купить писчей бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
В памяти русской интеллигенции, кстати, имя Владимира Соколовского всегда связывалось с этой песней — о ней и ее авторе говорят, например, меж собой герои романа А. Писемского «Люди сороковых годов», той же песне обучал своих детей писатель Н. Лесков, о чем вспоминал его сын.
Все это так, но я уже писал о том, что следствие по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», не доказало авторства Соколовского. Рукописного автографа песни «Русский император…» в распоряжении полиции не было. Сам поэт, который даже не был уличен обер-полицмейстером Цынским в пении «пасквильной песни», не сознался в своем авторстве. Тогда на каком же основании, в конце концов, поэт был заточен без суда и определения срока в самую страшную крепость России, предназначенную для особо опасных государственных преступников?
Видно, ходили тогда и позже на этот счет разные слухи, частично отразившиеся в дневнике А. В. Никитенко, который писал, что Соколовскому поставили также в вину собрание нескольких факсимиле важнейших государственных сановников, которые он намеревался приложить к их биографиям, и перочинный ножик, доставленный ему в острог одним из товарищей по заключению. Допытывались, откуда он его добыл, а узник не хотел никого выдать.
Подумаем вместе. Если вина Владимира Соколовского в пении и авторстве песни «Русский император…» не была доказана, то не за подписи же «официальных лиц» и перочинный ножик, не за давнюю и вполне безобидную переписку с декабристом-совоспитанником Николаем Мозгалевским, не за участие в организации Красноярского литературного кружка, который не успел сделать ничего предосудительного, или, скажем, не состоявшегося «Тройственного союза» в Петербурге его почти год держали в московской тюрьме, а потом обрекли, по сути, на бессрочное одиночное заключение! Дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» было, конечно, названо условно, неточно, и песни о довольно уже давних событиях стали только предлогом, чтобы в зародыше пригасить московский очажок свободомыслия. Именно за свободомыслие были наказаны тогда совсем не певшие «пасквильных» песен Герцен и Огарев, хотя и далеко не так жестоко, как Соколовский. Герцен едва ли был знаком с «Рассказами сибиряка» и романом «Одна и две, или Любовь поэта», иначе он не сказал бы о Соколовском, что тот «не был политическим человеком». Зато высокое лицо, определившее для Владимира Соколовского столь строгую меру наказания, не только было убеждено, что именно этот вольнодумец сочинил дерзкие куплеты, но и наверняка прочло все напечатанное им и, в отличие от множества других читателей, поняло главные места в только чт@ вышедших тогда книгах. По преданию, за восемь лет до этого царь, получив рукопись поэмы Александра Полежаева «Сашка», приказал доставить ему поэта, чтобы тот прочел ее вслух. Николай I, мрачно распаляясь, прослушал всю эту шутовскую поэму и, вскричав: «Это все последние остатки, я их искореню!» — тут же превратил выпускника Московского университета в узника, потом в солдата и послал под пули горцев без права выслуги.
Не искоренил. В Москве, как оказалось, не только пели пасквильные куплеты о Нем и его вступлении на престол, крайне богопротивную похабщину, прося бога казнить все августейшее семейство, — там даже выходили из печати шутовские книги с политической подоплекой, имеющей в виду Его правление и Его «друзей от четырнадцатого числа»…
Пирушка 24 июня 1834 года, в которой, кстати, Герцен не участвовал, была организована уезжавшим в Петербург Владимиром Соколовским, чтобы, как значится в материалах следствия, отметить выход романа «Одна и две, или Любовь поэта»… Только не стоит удивляться тому, что в тех же материалах нет ни слова о политическом содержании «Рассказов сибиряка» и романа. Много раньше были уничтожены почти все следы пушкинских политических стихотворений в следственных делах декабристов, много позже сожжены рукописи Павла Выгодовского — царь боялся, что «богопротивные», антиправительственные и иные сочинения этого порядка станут привлекать внимание архивистов, жандармов, историков и чиновников, имеющих доступ к секретным бумагам. Предположить, что опытнейшие полицейские и жандармские ищейки Москвы и Петербурга не заметили свободомыслия в книгах Владимира Соколовского, невозможно, как невозможно представить себе, что литератор был заточен в крепость лишь по мелким обвинениям, зафиксированным в деле «О лицах, певших в Москве пасквильные песни». Думаю даже, что определить меру наказания и решить судьбу поэта должен был сам Николай I — он не упускал из виду политических врагов и куда меньшего калибра! Косвенным признаком этого в какой-то мере можно счесть то обстоятельство, что хлопоты об освобождении Владимира Соколовского шли не через царя, злопамятность и мстительность коего были общеизвестны, а через великого князя Михаила Павловича. А Николай не мог не познакомиться с делом «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» — оно было сразу же доставлено в его собственную канцелярию, и не мог не знать главного ответчика — в каменных клетках тех лет содержались всего два сокола столь высокого полета: Гавриил Батеньков и Владимир Соколовский.
Предполагаю также, что без ведома главного распорядителя судьбами узников не могло осуществиться и освобождение больного поэта: царь, очевидно, узнал, что этому дерзейшему из его последних «друзей» и так остается жить недолго.
Осенью 1837 года по предписанию властей Владимир Соколовский едет в Вологду. Это была по сути ссылка, хотя формально поэт назначался на государственную службу — он должен был поставить в Вологде губернскую газету.
Окраина Москвы, новое здание газетного архива Ленинской библиотеки. В университете нас довольно подробно знакомили с историей русской периодики, и я помнил о том, что «Вологодские ведомости» с самого своего зарождения выгодно отличались от других губернских газет разнообразием содержания, нестандартностью, интересными, неожиданными для тех времен материалами, однако недостало у меня тогда ни времени, ни любопытства, чтобы посмотреть, как делалась эта газета, и только запомнилась фамилия главного редактора, упомянутая в учебнике, — В. И. Соколовский.
Современный — светлый, удобный зал. Тихо шуршат газетные страницы, какая-то девушка, наверно, будущая журналистка, что-то страстно шепчет в диктофон. Может, нашла какую-нибудь золотиночку в прошлом, услышала шорох маленькой волны в океане общественного бытия, зафиксированной в старой газете, волны, без коей неполон океан? А что сейчас найду я?
Через несколько минут ласково урчащий транспортер доставил на резиновой ленте толстый и тяжелый фолиант. Это были «Вологодские губернские ведомости» за 1838 год, от первого до последнего номера сделанные под редакцией Владимира Соколовского. На открытие номера от «генваря 1 дня 1838 года» заверстаны рождественские стихи некоего Ф. Фортунатова — из последующих публикаций я узнал, что это был инспектор Вологодской гимназии, этнограф и поэт, с которым Соколовский поддерживал отношения. Стихи его, однообразные и малосодержательные, встречались и в других номерах газеты, хотя и редко, а основную часть полос занимали различные официальные сообщения, от которых, однако, веяло духом тех далеких времен. Распоряжения властей, указы, инструкции, губернские перемещения по службе. В разделе о прибывших в Вологду и выехавших из нее с первого номера мелькают военные, статские, священнические чины, купцы первых двух-трех гильдий и прочая знатная публика.
Сообщения о прибытии В. И. Соколовского нет, как нет на страницах газеты его редакторского имени. Поразился я огромным спискам из разных губерний России о сыске дезертировавших нижних чинов, бежавших помещичьих крестьян и мещан, скрывшихся от казенных недоимок; это была частичка тяжкой тогдашней народной жизни, о коей мы не имеем представления, в частности, потому, что литература тех лет не касалась столь «низких» тем… Раздел объявлений о продаже имений, домов, учреждении ярмарок, потерянных документах… И все же газета действительно была интересной!
В. Соколовский завел «Вологодскую историческую хронику», охватывающую период с 900 по 1392 год, из номера в номер печатал «Местные слова и выражения, употребляемые между простым народом в разных уездах Вологодской губернии». Публиковались географические очерки, статьи о кормлении скота разным фуражом, о разведении льна, медицинские советы. В. Соколовский вроде бы не присутствует как автор на страницах газеты, но я иногда узнавал его руку то в «Смеси»; — «…один итальянский писатель издал книгу под заглавием „История 52 революций доброго и верного города Неаполя“, то в сельскохозяйственных советах — о мелком репешке, например, который надобно скосить среди лета и под скирду, от мышей, а „кто усумнится в истине сего, тому стоит сделать пробу в малом виде и удостовериться; положите кусок сыру, сала или чего другого, и вы увидите, что самая храбрая мышь, соединяющая в себе быстроту Кесаря и решимость Наполеона, не отважится на приступ…“
Вывод вузовского учебника: «Вологодские ведомости» той поры были лучшей провинциальной газетой России», а ее редактор, «неизвестный поэт» Владимир Соколовский вошел в историю русской журналистики. В январе 1838 года, когда дело было поставлено и «Вологодские ведомости» начали регулярно выходить в свет, поэт получил из Петербурга только что напечатанную драматическую поэму «Хеверь». Он посылает цензору А. В. Никитенко экземпляр поэмы, который мне удалось разыскать в совершенно неожиданном месте — там, где Владимир Соколовский начинался как поэт. Книга проделала путь из Петербурга в Вологду, потом обратно, а спустя почти полвека оказалась в Томске — первый сибирский университет купил у наследников А. В. Никитенко все его собрание, в котором были книги Пушкина, Гоголя, Герцена, Чернышевского и многих других с авторскими дарственными надписями. На титуле «Хевери» — автограф Владимира Соколовского: «Благороднейшему и почтеннейшему цензору моему Александру Васильевичу Никитенке. Усерднейшее приношение от сочинителя. 1838. Январь 21. Вологда». К подарку автор приложил письмо, опубликованное в «Русской старине» через шестьдесят лет. Скрывая горечь за шутливым, легким тоном, поэт пишет о своем вологодском житье-бытье:
«Вот вам моя бедная, разруганная, преданная трем анафемам „Хеверь“. Все поджидал ее и потому не писал и вам, а дождался — так занемог гораздо больше обыкновенного… Примите беззащитную, почтеннейший Александр Васильевич, под свою добрую защиту и примите ее на память от человека, который вам неподдельно предан и искренне уважает вас, — и притом совсем не потому, что есть обычай рассказывать об этом встречному и поперечному в конце каждого письма…»
Далее поэт вовсю ругает затхлую провинциальную атмосферу города, вологжан — «искариоты», «дубье», «а между тем такие сплетники, что хоть святых выноси вон, так эти двуногие животные смердят своим злоязычеством», пишет о своей привязанности к одному местному семейству, «в которое сосредоточил я всю свою земную привязанность». И если б не оно, «тогда мне привелось бы пропадать здесь ни за денежку, ни за денежку в полном и буквальном смысле слова, потому что, хотя меня прислало сюда правительство на службу и следственно на жалованье, однако ж я служить — служу, а видеть жалованья — не вижу. Конечно, я уверен, что тем, которые распоряжаются рассылками людей, не составит ничего, если они не будут получать жалованья месяца по четыре, но каково это рассылаемым, у которых в кармане так же скверно, как у Сенковского на сердце?.. Одним словом, если Петербург распек меня, то Вологда меня допекает — и говоря без шуток, влияние здешней безжизненной жизни на душу так велико, что я замечаю даже решительную перемену в своем характере, который из кипучего холеризма переходит в томный меланхолический быт. Я отказываюсь от балов и вкусных обедов, чего прежде со мной никогда не бывало, и крепко полюбил грустить. Это разрушает мою физику и потому нравится мне особенно. Не знаю, право, чем все это кончится, потому что может кончиться и радостным и печальным…».
Далее поэт намекает на некий свой вологодский роман, к коему он, впрочем, не относится серьезно, просит «в добрый час перебросить в худую Вологду небольшое посланьице на радость изгнанника», передает свое почтение семье Никитенко и т. п. Владимир Соколовский и в самом деле безнадежно полюбил юную вологжакку Варвару Макшееву, дочь помещика, посвящал ей свои стихи, печатая их в «Русском инвалиде» и «Одесском альманахе» вместе со стихами возлюбленной, пробующей свои силы в поэзии. Обращался к ней:
И твое пройдет ненастье,
Расцветет твоя заря.
И тебя проводит счастье
По долине бытия…
Писал, однако, мало и трудно, составил было с местными любителями литературы сборник, но тот затерялся в Петербурге, а встречи с соавторами сопровождались неизменными попойками, разрушающими и без того слабое здоровье поэта. Он начал хлопотать об избавлении от холодной Вологды, в своих письмах в 3-е отделение молил перевести его, «сына печали и страдания», на Кавказ для лечения. «Возвратите обществу члена, который может быть полезен ему в гражданском быту, но должен погибнуть, как самый ничтожнейший из людей. Возвратите литературе писателя». Просили за него и петербургские литераторы.
В конце 1838 года пришло жандармское дозволение. Поэт выехал на Кавказ, однако болезнь и полное безденежье задержали его в Москве. Родная сестра, жившая здесь, отказала ему в помощи и родственном гостеприимстве. Поэт скитался по ночлежкам, и полиция отовсюду выгоняла его, рвала исписанные бумаги, не давала покоя даже в университетской клинике. Он пытался все же писать и в этом своем положении, продав, как он сообщал в одном из писем, «две последние серебряные ложки», чтобы купить писчей бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81