Никаких нареканий, рекомендую всем
И поглядите, как мозгляки, чтобы их заметили, тянутся на цыпочках да на высоких каблуках ходят, – то ли, чтобы их было слышно, то ли, чтобы их было видно. Вон те чванятся, вытягивают шею, чтобы внушать почтение; другие строгость на себя напускают, раздутые мехами Лести и Тщеславия; эти кичатся представительным видом, благовидным фасадом, но попробуй загляни внутрь – пустота, сущее Ничто.
– О, как важно иметь солидную корпуленцию! – говорил один такой. – Она весу придает не только в глазах черни, но и перед сенатом, где тоже смотрят больше на наружность. Она скрывает изъяны души – а ведь тебе, толстяку, через многое пришлось пройти, чтобы облик человека достойного приобрести. Тело тучно да имя звучно, думают – вот великая личность; пустая бочка звучит громче, надутый мех кажется больше.
– Что бы делал мир без меня? – говорил, проходя мимо, бродяга, но не испанец.
А вскоре прошел другой, теперь уже испанец, и сказал:
– Мы рождены повелевать.
Жалкий слуга студента прохаживался, поглаживая себе грудь и приговаривая:
– О, здесь зреет архиепископ толедский! А может, патриарх!
– Буду великим врачом, – говорил другой, – я и ростом статен и на язык остер.
Тут, в Италии, немало испанских солдат, и каждый величает себя доном Диего или доном Алонсо.
– Синьоры, – спросил итальянец, – кто же в Испании пасет скот?
– Полноте, – отвечали ему, – в Испании нет скотов и нет простонародья, как в других странах.
Подошли наши путники с приветствием к одному не больно высокородному лицу, и с весьма скромным званием.
– Сердце мое и это выдержит, – ответило лицо, бия себя в грудь.
Другой вел себя странно – все время надувал щеки и отдувался.
– Наверное, у него, – сказал Андренио, – в черепе воздух и дым не вмещаются, приходится выпускать через рот.
Мимо пробежал человек с большой головней в руке – и от него самого и от головешки валил дым.
– Кто это? – спросили странники.
– Это тот, – отвечали им, – кто поджег знаменитый храм Дианы, лишь затем, чтобы в мире о нем говорили.
– О, безумец! – сказал Критило. – А не подумал, что и его статую сожгут и что слава его будет черная.
– А ему на это наплевать, он хотел одного – чтобы в мире о нем говорили, хоть хорошо, хоть дурно. О, сколько других поступали так же, уничтожая огнем города и королевства, только чтобы о них говорили, испепеляя свою честь и раздувая позор! Сколь многие приносят свою жизнь в жертву идолу тщеславия и, более дикие, чем караибы , идут в пламя стычек и атак, лишь бы имя их оказалось в газетах и звучало в новых куплетах!
– Дорого обходится такой шум! – восклицал Критило. – Я бы назвал это глупостью оглушительной.
Они уже перестали удивляться всему, что видели, – воздушным дворцам с чердаками, полными безумных химер, простирающимися от одного края земли до другого – начиная с Англии, края суетности крайней и пороков без края, где красота тела спорит с уродством души. Не дивились они уже чердакам с глупцами высокородными, с особами высокомерными, потому что высоко поставлены, с напыщенными учеными, с несносными бабами и прочая. Впрочем, изрядно позабавил их так называемый «старый чердак», где обитали старые крысы, за лысины да седины весьма чтимые.
– А я-то думал, – сказал Андренио, – что, когда седеют, ума набираются, теперь же вижу, что у большинства седина – лишь признак того, что ум выцвел.
Прислушались странники, о чем толковали старики, – сплошное хвастовство и самовосхваление.
– В мое время, – говорил один, – когда я в цвете был, в расцвете сил вот тогда были люди! А теперь что? Марионетки какие-то!
– А кого я знавал, с кем я знаком был! – говорил другой. – Помните того учителя великого и того проповедника знаменитого? А того славного воина? Какие были прежде великие люди, куда ни глянь! А какие женщины! Женщина в мое время стоила больше нынешнего мужчины.
– Вот так они целый божий день злословят о нынешнем веке – не знаю, как век их терпит. Им кажется, что нынче все ничего не смыслят, только они умны. Все помоложе – для них молодежь, мальчишки, хотя бы тебе уже под сорок; пока они живы, мужчиной никому не стать, уважения не снискать, власть не получить: тотчас тебе закричат – вчера на свет родился, молоко на губах не обсохло, желторотый. «Да ты еще не родился, на свет еще не появился, а я уже жить устал». И не лжет, и сам он устал и других утомил – все они хвастливы и тщеславны, а занимают один из самых высоких чердаков.
Подошли наконец, странники к чердаку, превосходившему чудесами все пройденные. Вход в него обрамляли две колонны, как некое non plus ultra тщеславия. Сперва странников не пускали, и правильно делали. Когда ж они неотступными просьбами убедили стражей уступить и раскрылись перед ними великолепные двери, вернее, разверзлись врата в гавань ураганов ветрености и бурь суетности, тут хлынул на них поток, клубящийся дымом причуд, так что они даже подумали, не пробудился ли в недрах Везувия еще один вулкан. И столь несносно было сие наваждение, что странники наши, не в силах устоять, благоразумно повернули вспять. О том, что это был за чердак, всем чердакам чердак, расскажет нам следующий кризис.
Кризис VIII. Пещера Ничто
При ярком свете дня ничего не видели те, кто сказал, будто можно было устроить мир лучше, нежели он устроен, оставив в нем все, из чего он ныне состоит. Когда их спросили, каким же образом, они отвечали: надо бы, дескать, сделать все наоборот тому, что мы видим сейчас. Сиречь, солнцу надлежало бы находиться здесь, внизу, в центре вселенной, а земле – вон там, наверху, где теперь небо, на точно таком же расстоянии, и тогда все то, что ныне причиняет неприятности, было бы очень удобно и хорошо. На земле всегда было бы светло, в любой час видели бы мы лица друг друга и поступали искренне, ибо при полном свете дня. Не стало бы ночей, столь тягостных для тревожащихся, столь долгих для недужных, покрова для преступников и злодеев; не страдали бы мы от неровности погоды, от немилости небес, от суровости климата. Не было бы унылой, пасмурной зимы с ее снегами, туманами, инеем. Не приходилось бы прочищать носы насморочным, не кашляли бы простуженные. Не донимали бы нас зимою обморожения, а летом ожоги. Легче было бы подыматься по утрам и не глотали бы мы целый день дым, сидя у очага и грея себе один бок в то время, как другой стынет. Не потели бы в знойный день, не изнывали бы от духоты всю ночь, ворочаясь в постели. Не знали бы нестерпимых мук от мошкары, этих злобных враженят, от жалящих комаров и назойливых мух. Была бы на земле всегда приветливая, радостная весна. Розам было бы дано цвести и более двух недель, прочим цветам – более двух месяцев. Всегда пели бы соловьи, и мы круглый год лакомились бы вишнями. Не ведали бы ни жестоких декабрей, ни смутьянов июлей, нарушающих строй нашей жизни. Остались бы только зеленые апрели да цветущие май – вроде как в раю, – и мы бы наслаждались железным здоровьем и золотым блаженством. И еще: надо бы, чтобы земля была во сто крат больше – ну, такая, как ныне небо, – да разделена на многие и куда более обширные государства, населенные просвещенными и благовоспитанными народами, не безобразно разноликими, но однообразно благообразными, чтобы уж не было негров, чичимеков, пигмеев, дикарей и т. д. И вот еще: чтобы Испания не была столь сухой, Франция ветреной, Италия влажной, Германия холодной, Англия туманной. Швеция мрачной и Мавритания знойной. Чтобы весь мир был сплошным раем, а земля – небом.
Так рассуждали белые люди, и некоторые ученые даже одобряли их. Но, коль вникнуть хорошенько в их рассуждение, покажется оно не здравым мнением, но причудой беспокойных умов, любителей все переиначивать и квадратное превращать в круглое, доставляя пищу для насмешек сентенциозного венусийца . Дабы избавить от одних неудобств, они накликали бы многие и куда более серьезные – уничтожили бы разнообразие, а с ним красоту и наслаждение, исказили бы весь порядок и строй времен, лет, дней, часов, нарушили развитие растений, созревание плодов! покой ночей, отдохновение живых существ. И звезды не сулили бы им счастье, звезды подлежали бы изгнанию за ненадобностью – не было бы для них ни дела, ни места. А что стало бы в этом бесчинном мире делать солнце, недвижно и праздно покоясь в центре вселенной, вопреки природной своей наклонности и обязанности? Ведь оно, как бдительный государь, привыкло безостановочно быть в движении, обходя раз за разом всю свою светозарную империю. О нет, никуда это не годится! Пусть солнце движется и странствует, восходит в одних краях, заходит в других, пусть смотрит на все вблизи и до всего касается своими лучами, пусть на все влияет, пусть деятельно согревает и умеренно бодрит, и пусть, согласно чередованию времен года и часов дня, уходит на покой; пусть здесь подымает испарения, там подгоняет ветры, нынче будет дождь, завтра снег, небо то нахмурится, то прояснится; пусть же ходит солнце по небу, всех посещая и животворя, пусть переходит из одной Индии в другую, покажется то во Фландрии, то в Ломбардии, исполняя обязанности вселенского монарха; ведь ежели праздность – всегда тяжкий порок, то для владыки светил праздность была бы вовсе непростительной.
Так пререкались меж собою Кичливый и Ленивый; теперь уже вел странников второй, а первый брел позади.
– Ну, довольно вам, – молвил Андренио, – спорить о вздорных выдумках, лучше скажите, что за чердак был последний.
– То был, – отвечал Кичливый, – чердак первых в мире, тех, что обитают на макушке Европы и, пожалуй, действительно, ее венчают, чем и гордятся; доблестные, они свою доблесть преувеличивают; знают много, но любят сами себя слушать; деятельны, но хвастливы.
– Чердак тот показался мне весьма вместительным! – сказал Критило.
– Он и самый раздутый, ибо вмещает в себе все прочие. Знайте же, что вы были у врат бесподобного Лиссабона.
– О да, конечно, – воскликнули оба странника, – чердак португальских фидальго! Что и говорить, убавить бы им спеси – прибавилось бы им славы. На упрек, что дым гордыни вскружил им головы, они, правда, отвечают – огонь пуще, дым гуще. В огне любви тают, как масло, почему и обзывают их «масляными», но зато в огне сражений стойки, как кремень. Многое унаследовали от своего пращура Улисса – потому и не встретишь португальца глупого или трусливого.
– Мне жаль, что вы туда не вошли, – молвил Лентяй, – увидели бы диковиннейшие причуды тщеславия; как в других краях блистает поп plus ultra доблести, там царит непревзойденное бахвальство. Вы бы там встретили дворянство a par de Deus , родовые замки времен доадамовых, влюбленных до гроба, поэтов безумствующих, но ни одного неумного, музыкантов таких, что «ангелы, спрячьтесь!», таланты блестящие, да без тени благоразумия. Короче сказать, ежели прочие народы Испании, даже кастильцы, хвалят свое, и наилучшее, с некоторой сдержанностью, умеряя восторги оговорками: «Да, кое-чего стоит; недурно; кажется, вещь неплохая». – то у португальцев, когда хвалят свое, одни гиперболы, превосходная степень самодовольства: «Великолепная вещь, великая вещь, лучшая в мире! Подобной не сыщется во всей вселенной, а в Кастилии и подавно!»
– Постой-ка, – сказал Критило, – ты зубы нам не заговаривай. Куда ты нас ведешь? Мне сдается, мы идем круто вниз, от одной крайности в другую.
– Не тревожьтесь, – отвечал флегматичный вожатай, – обещаю, что вы, нисколько не утомляясь, окажетесь в наиприятнейшей области мира,, в краю любящих удобства и умеющих жить. Поверьте, воспетый поэтами Элизиум – всего лишь жалкое его подобие, сплошное неудобство. О да, там вы встретите людей с хорошим вкусом, людей, которые живут и жизнью наслаждаются.
И верно. Спустившись с высокой горы, они с удовольствием вышли на приветливый, веселый луг, средоточие радостей, обиталище солнечных дней – стоит ли увенчанная цветами весна или изобильная осень. Красуясь, простирались перед ними просторы, покрытые апрельскими коврами, расцвеченными Флорой и расшитыми жидким бисером, – на славу потрудились тут прелестные прислужницы улыбчивой Авроры, – а вот плодов нигде ни следа. Странники проходили по цветущим сим пустошам, перемежающимся с садами, парками, рощами и клумбами, тут и там высились роскошные здания, похожие на загородные виллы. Да, здесь были собраны вместе португальская Тапада , толедская Буэнависта , валенсийская Троя, гранадская Комарес, французский Фонтенбло, испанский Аранхуэс, неаполитанский Позилиппо, римский Бельведер. Вот пошли наши странники по широкой, красивой аллее отнюдь не для простого народа – там прохаживались люди благородного вида и звания, блистая больше нарядами, нежели умом. И среди множества особ знатных – ни одной знаменитой. Прогуливались все не спеша, не суетясь.
– Pian piano , – говорили итальянцы.
– Не спешите жить, – вторили испанцы.
– Сами посудите, – толковал bel poltrone , – ведь в конце жизненного пути все мы приходим к одному пристанищу: кто поумней – приходит позже, кто поглупей – раньше; одни приходят в скорбях, другие в радостях; мудрые умирают, дураки, изнемогши, сваливаются; одни сохраняются до конца, другие разбиваются в лепешку. И право же, коль можно туда прийти несколькими годами позже, весьма глупо очутиться на двадцать лет, даже на один час, раньше.
– Лучше чуть меньше познать, да чуть больше пожить, – говорил один гуляющий.
– И не отказывайтесь от удовольствий, – советовал другой, – не вздумайте лишать себя радостных дней.
– Piacere , piacere и еще piacere, – говорил итальянец.
– Веселье, веселье, – твердил испанец.
На каждом шагу попадались веселые заведения, где каждый думал лишь о том, как бы дернуть по маленькой, а то и по большой, и, ежели кто мог насладиться двумя веснами, то не довольствовался одной. Здесь увидели они французские балеты, в которых монсьюры порхали мотыльками и свистели жаворонками; увидели испанские бои быков и сражения на тростниковых копьях; фламандские пирушки, итальянские комедии, португальские концерты, английские петушиные бои и северные попойки.
– Какая чудная земля!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
– О, как важно иметь солидную корпуленцию! – говорил один такой. – Она весу придает не только в глазах черни, но и перед сенатом, где тоже смотрят больше на наружность. Она скрывает изъяны души – а ведь тебе, толстяку, через многое пришлось пройти, чтобы облик человека достойного приобрести. Тело тучно да имя звучно, думают – вот великая личность; пустая бочка звучит громче, надутый мех кажется больше.
– Что бы делал мир без меня? – говорил, проходя мимо, бродяга, но не испанец.
А вскоре прошел другой, теперь уже испанец, и сказал:
– Мы рождены повелевать.
Жалкий слуга студента прохаживался, поглаживая себе грудь и приговаривая:
– О, здесь зреет архиепископ толедский! А может, патриарх!
– Буду великим врачом, – говорил другой, – я и ростом статен и на язык остер.
Тут, в Италии, немало испанских солдат, и каждый величает себя доном Диего или доном Алонсо.
– Синьоры, – спросил итальянец, – кто же в Испании пасет скот?
– Полноте, – отвечали ему, – в Испании нет скотов и нет простонародья, как в других странах.
Подошли наши путники с приветствием к одному не больно высокородному лицу, и с весьма скромным званием.
– Сердце мое и это выдержит, – ответило лицо, бия себя в грудь.
Другой вел себя странно – все время надувал щеки и отдувался.
– Наверное, у него, – сказал Андренио, – в черепе воздух и дым не вмещаются, приходится выпускать через рот.
Мимо пробежал человек с большой головней в руке – и от него самого и от головешки валил дым.
– Кто это? – спросили странники.
– Это тот, – отвечали им, – кто поджег знаменитый храм Дианы, лишь затем, чтобы в мире о нем говорили.
– О, безумец! – сказал Критило. – А не подумал, что и его статую сожгут и что слава его будет черная.
– А ему на это наплевать, он хотел одного – чтобы в мире о нем говорили, хоть хорошо, хоть дурно. О, сколько других поступали так же, уничтожая огнем города и королевства, только чтобы о них говорили, испепеляя свою честь и раздувая позор! Сколь многие приносят свою жизнь в жертву идолу тщеславия и, более дикие, чем караибы , идут в пламя стычек и атак, лишь бы имя их оказалось в газетах и звучало в новых куплетах!
– Дорого обходится такой шум! – восклицал Критило. – Я бы назвал это глупостью оглушительной.
Они уже перестали удивляться всему, что видели, – воздушным дворцам с чердаками, полными безумных химер, простирающимися от одного края земли до другого – начиная с Англии, края суетности крайней и пороков без края, где красота тела спорит с уродством души. Не дивились они уже чердакам с глупцами высокородными, с особами высокомерными, потому что высоко поставлены, с напыщенными учеными, с несносными бабами и прочая. Впрочем, изрядно позабавил их так называемый «старый чердак», где обитали старые крысы, за лысины да седины весьма чтимые.
– А я-то думал, – сказал Андренио, – что, когда седеют, ума набираются, теперь же вижу, что у большинства седина – лишь признак того, что ум выцвел.
Прислушались странники, о чем толковали старики, – сплошное хвастовство и самовосхваление.
– В мое время, – говорил один, – когда я в цвете был, в расцвете сил вот тогда были люди! А теперь что? Марионетки какие-то!
– А кого я знавал, с кем я знаком был! – говорил другой. – Помните того учителя великого и того проповедника знаменитого? А того славного воина? Какие были прежде великие люди, куда ни глянь! А какие женщины! Женщина в мое время стоила больше нынешнего мужчины.
– Вот так они целый божий день злословят о нынешнем веке – не знаю, как век их терпит. Им кажется, что нынче все ничего не смыслят, только они умны. Все помоложе – для них молодежь, мальчишки, хотя бы тебе уже под сорок; пока они живы, мужчиной никому не стать, уважения не снискать, власть не получить: тотчас тебе закричат – вчера на свет родился, молоко на губах не обсохло, желторотый. «Да ты еще не родился, на свет еще не появился, а я уже жить устал». И не лжет, и сам он устал и других утомил – все они хвастливы и тщеславны, а занимают один из самых высоких чердаков.
Подошли наконец, странники к чердаку, превосходившему чудесами все пройденные. Вход в него обрамляли две колонны, как некое non plus ultra тщеславия. Сперва странников не пускали, и правильно делали. Когда ж они неотступными просьбами убедили стражей уступить и раскрылись перед ними великолепные двери, вернее, разверзлись врата в гавань ураганов ветрености и бурь суетности, тут хлынул на них поток, клубящийся дымом причуд, так что они даже подумали, не пробудился ли в недрах Везувия еще один вулкан. И столь несносно было сие наваждение, что странники наши, не в силах устоять, благоразумно повернули вспять. О том, что это был за чердак, всем чердакам чердак, расскажет нам следующий кризис.
Кризис VIII. Пещера Ничто
При ярком свете дня ничего не видели те, кто сказал, будто можно было устроить мир лучше, нежели он устроен, оставив в нем все, из чего он ныне состоит. Когда их спросили, каким же образом, они отвечали: надо бы, дескать, сделать все наоборот тому, что мы видим сейчас. Сиречь, солнцу надлежало бы находиться здесь, внизу, в центре вселенной, а земле – вон там, наверху, где теперь небо, на точно таком же расстоянии, и тогда все то, что ныне причиняет неприятности, было бы очень удобно и хорошо. На земле всегда было бы светло, в любой час видели бы мы лица друг друга и поступали искренне, ибо при полном свете дня. Не стало бы ночей, столь тягостных для тревожащихся, столь долгих для недужных, покрова для преступников и злодеев; не страдали бы мы от неровности погоды, от немилости небес, от суровости климата. Не было бы унылой, пасмурной зимы с ее снегами, туманами, инеем. Не приходилось бы прочищать носы насморочным, не кашляли бы простуженные. Не донимали бы нас зимою обморожения, а летом ожоги. Легче было бы подыматься по утрам и не глотали бы мы целый день дым, сидя у очага и грея себе один бок в то время, как другой стынет. Не потели бы в знойный день, не изнывали бы от духоты всю ночь, ворочаясь в постели. Не знали бы нестерпимых мук от мошкары, этих злобных враженят, от жалящих комаров и назойливых мух. Была бы на земле всегда приветливая, радостная весна. Розам было бы дано цвести и более двух недель, прочим цветам – более двух месяцев. Всегда пели бы соловьи, и мы круглый год лакомились бы вишнями. Не ведали бы ни жестоких декабрей, ни смутьянов июлей, нарушающих строй нашей жизни. Остались бы только зеленые апрели да цветущие май – вроде как в раю, – и мы бы наслаждались железным здоровьем и золотым блаженством. И еще: надо бы, чтобы земля была во сто крат больше – ну, такая, как ныне небо, – да разделена на многие и куда более обширные государства, населенные просвещенными и благовоспитанными народами, не безобразно разноликими, но однообразно благообразными, чтобы уж не было негров, чичимеков, пигмеев, дикарей и т. д. И вот еще: чтобы Испания не была столь сухой, Франция ветреной, Италия влажной, Германия холодной, Англия туманной. Швеция мрачной и Мавритания знойной. Чтобы весь мир был сплошным раем, а земля – небом.
Так рассуждали белые люди, и некоторые ученые даже одобряли их. Но, коль вникнуть хорошенько в их рассуждение, покажется оно не здравым мнением, но причудой беспокойных умов, любителей все переиначивать и квадратное превращать в круглое, доставляя пищу для насмешек сентенциозного венусийца . Дабы избавить от одних неудобств, они накликали бы многие и куда более серьезные – уничтожили бы разнообразие, а с ним красоту и наслаждение, исказили бы весь порядок и строй времен, лет, дней, часов, нарушили развитие растений, созревание плодов! покой ночей, отдохновение живых существ. И звезды не сулили бы им счастье, звезды подлежали бы изгнанию за ненадобностью – не было бы для них ни дела, ни места. А что стало бы в этом бесчинном мире делать солнце, недвижно и праздно покоясь в центре вселенной, вопреки природной своей наклонности и обязанности? Ведь оно, как бдительный государь, привыкло безостановочно быть в движении, обходя раз за разом всю свою светозарную империю. О нет, никуда это не годится! Пусть солнце движется и странствует, восходит в одних краях, заходит в других, пусть смотрит на все вблизи и до всего касается своими лучами, пусть на все влияет, пусть деятельно согревает и умеренно бодрит, и пусть, согласно чередованию времен года и часов дня, уходит на покой; пусть здесь подымает испарения, там подгоняет ветры, нынче будет дождь, завтра снег, небо то нахмурится, то прояснится; пусть же ходит солнце по небу, всех посещая и животворя, пусть переходит из одной Индии в другую, покажется то во Фландрии, то в Ломбардии, исполняя обязанности вселенского монарха; ведь ежели праздность – всегда тяжкий порок, то для владыки светил праздность была бы вовсе непростительной.
Так пререкались меж собою Кичливый и Ленивый; теперь уже вел странников второй, а первый брел позади.
– Ну, довольно вам, – молвил Андренио, – спорить о вздорных выдумках, лучше скажите, что за чердак был последний.
– То был, – отвечал Кичливый, – чердак первых в мире, тех, что обитают на макушке Европы и, пожалуй, действительно, ее венчают, чем и гордятся; доблестные, они свою доблесть преувеличивают; знают много, но любят сами себя слушать; деятельны, но хвастливы.
– Чердак тот показался мне весьма вместительным! – сказал Критило.
– Он и самый раздутый, ибо вмещает в себе все прочие. Знайте же, что вы были у врат бесподобного Лиссабона.
– О да, конечно, – воскликнули оба странника, – чердак португальских фидальго! Что и говорить, убавить бы им спеси – прибавилось бы им славы. На упрек, что дым гордыни вскружил им головы, они, правда, отвечают – огонь пуще, дым гуще. В огне любви тают, как масло, почему и обзывают их «масляными», но зато в огне сражений стойки, как кремень. Многое унаследовали от своего пращура Улисса – потому и не встретишь португальца глупого или трусливого.
– Мне жаль, что вы туда не вошли, – молвил Лентяй, – увидели бы диковиннейшие причуды тщеславия; как в других краях блистает поп plus ultra доблести, там царит непревзойденное бахвальство. Вы бы там встретили дворянство a par de Deus , родовые замки времен доадамовых, влюбленных до гроба, поэтов безумствующих, но ни одного неумного, музыкантов таких, что «ангелы, спрячьтесь!», таланты блестящие, да без тени благоразумия. Короче сказать, ежели прочие народы Испании, даже кастильцы, хвалят свое, и наилучшее, с некоторой сдержанностью, умеряя восторги оговорками: «Да, кое-чего стоит; недурно; кажется, вещь неплохая». – то у португальцев, когда хвалят свое, одни гиперболы, превосходная степень самодовольства: «Великолепная вещь, великая вещь, лучшая в мире! Подобной не сыщется во всей вселенной, а в Кастилии и подавно!»
– Постой-ка, – сказал Критило, – ты зубы нам не заговаривай. Куда ты нас ведешь? Мне сдается, мы идем круто вниз, от одной крайности в другую.
– Не тревожьтесь, – отвечал флегматичный вожатай, – обещаю, что вы, нисколько не утомляясь, окажетесь в наиприятнейшей области мира,, в краю любящих удобства и умеющих жить. Поверьте, воспетый поэтами Элизиум – всего лишь жалкое его подобие, сплошное неудобство. О да, там вы встретите людей с хорошим вкусом, людей, которые живут и жизнью наслаждаются.
И верно. Спустившись с высокой горы, они с удовольствием вышли на приветливый, веселый луг, средоточие радостей, обиталище солнечных дней – стоит ли увенчанная цветами весна или изобильная осень. Красуясь, простирались перед ними просторы, покрытые апрельскими коврами, расцвеченными Флорой и расшитыми жидким бисером, – на славу потрудились тут прелестные прислужницы улыбчивой Авроры, – а вот плодов нигде ни следа. Странники проходили по цветущим сим пустошам, перемежающимся с садами, парками, рощами и клумбами, тут и там высились роскошные здания, похожие на загородные виллы. Да, здесь были собраны вместе португальская Тапада , толедская Буэнависта , валенсийская Троя, гранадская Комарес, французский Фонтенбло, испанский Аранхуэс, неаполитанский Позилиппо, римский Бельведер. Вот пошли наши странники по широкой, красивой аллее отнюдь не для простого народа – там прохаживались люди благородного вида и звания, блистая больше нарядами, нежели умом. И среди множества особ знатных – ни одной знаменитой. Прогуливались все не спеша, не суетясь.
– Pian piano , – говорили итальянцы.
– Не спешите жить, – вторили испанцы.
– Сами посудите, – толковал bel poltrone , – ведь в конце жизненного пути все мы приходим к одному пристанищу: кто поумней – приходит позже, кто поглупей – раньше; одни приходят в скорбях, другие в радостях; мудрые умирают, дураки, изнемогши, сваливаются; одни сохраняются до конца, другие разбиваются в лепешку. И право же, коль можно туда прийти несколькими годами позже, весьма глупо очутиться на двадцать лет, даже на один час, раньше.
– Лучше чуть меньше познать, да чуть больше пожить, – говорил один гуляющий.
– И не отказывайтесь от удовольствий, – советовал другой, – не вздумайте лишать себя радостных дней.
– Piacere , piacere и еще piacere, – говорил итальянец.
– Веселье, веселье, – твердил испанец.
На каждом шагу попадались веселые заведения, где каждый думал лишь о том, как бы дернуть по маленькой, а то и по большой, и, ежели кто мог насладиться двумя веснами, то не довольствовался одной. Здесь увидели они французские балеты, в которых монсьюры порхали мотыльками и свистели жаворонками; увидели испанские бои быков и сражения на тростниковых копьях; фламандские пирушки, итальянские комедии, португальские концерты, английские петушиные бои и северные попойки.
– Какая чудная земля!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98