https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/hansgrohe-71400000-69380-item/
Славный король сего королевства говаривал, что ему на роду написано быть родоначальником многих Сантьяго и завоевателем многих королевств. Да, коль распределить народы Испании по возрастам, то зрелые мужи – это арагонцы.
Коней, первой части
Часть вторая. ОСЕНЬ ЗРЕЛОСТИ, ЕЕ РАЗУМНАЯ, СВЕТСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
Светлейшему сеньору дону ХУАНУ АВСТРИЙСКОМУ
Светлейший сеньор!
О ты, ярая и яркая радуга, укрощающая свирепые бури, блистательный луч четвертой планеты и огненная молния брани! Соперничая с венценосными – и всегда победоносными в Геркулесовой длани Вашего Высочества – стальными клинками, припадают ныне к могучим сим стопам листки Минервы, уповая найти на века надежный приют под сенью достохвальной, бессмертной доблести. Да, листы здесь соперничают с клинками, и это неудивительно – ведь труды Паллады воинственной часто сочетаются счастливо с утехами Паллады ученой, как видим мы в Вас, современном Цезаре, славе Австрии и щите Испании. Возраст зрелости неумело очерченный в сих черновиках, но удачно задуманный на примерах мудрой юности Вашего Высочества, ищет себе покровителя в том, кому вверила себя вся Католическая монархия, – ежели тот, кому надо бы быть юным, являет себя зрелым мужем, то, достигнув зрелости, он, бесспорно, станет богатырем по мужеству, героем по доблести и Фениксом по славе.
Ц[елую] н[оги] В[ашего] В[ысочества]
Лоренсо Грасиан
Кризис I. Универсальная реформа
Ежели человек меняет свои наклонности каждые семь лет , сколь сильнее меняется его нрав в каждый из четырех возрастов! Начинает он с полужизни, мало или вовсе ничего не смысля: в детстве дремлют праздно силы его телесные, и тем паче духовные, почиют погребенные в бессмысленном ребячестве, когда он, едва отличаясь от животного, растет вместе с растениями и цветет вместе с цветами. Но приходит время, и душа, также выйдя из пеленок, начинает жить жизнью чувств, вступает в веселую юность – о чувственность, о наслажденья! – кроме удовольствий, ни о чем не мыслит тот, кто ничего не смыслит; его влечет не к утехам духа, но к усладам тела; когда еще нет вкуса, повинуются лишь своим вкусам. Наконец – и всегда поздно – приходит он к жизни разумной и человека достойной; теперь он рассуждает и бодрствует и, признав себя человеком, старается стать личностью, ценит, когда его ценят, жаждет уважения, избирает добродетель, ищет дружбы, стремится к знанию, копит познания и готовится к занятиям предметами возвышенными. Метко рассуждал тот, кто сравнил жизнь человека с потоком воды, – неуклонно, как вода, движемся все мы к смерти. Детство – улыбчивый ручей; рождается он в песках, ибо проистекает из праха и тлена тела нашего; ясный и прозрачный, струится он, радостно смеется, журчит в лад с бубенцами ветра, то воркует, то хнычет и льнет к окаймляющей его зелени. Юность, та уже несется бурным потоком, мчится, скачет, рвется ввысь и низвергается, налетает на камни, сражается с цветами, брызжет пеной, мутится и ярится. Став рекою в возрасте зрелости, воды жизни нашей текут тихие и глубокие, образуют обильные заводи, где царят покой и тишина; величаво растекаются они вширь, утучняют поля, охраняют города, обогащают провинции и много другой пользы приносят. Но увы, река под конец впадает в горькое море старости, в пучину недугов, гнущих нас в дугу. Там река теряет ширину, глубину, кротость – плывет, захлебываясь, наш прогнивший баркас, весь в пробоинах, ежеминутно сотрясаемый яростными шквалами и валами, пока не пойдет на дно с грузом своих скорбей и не канет в пучину могилы, погребенный в безмолвии забвенья вечного.
Два наши пилигрима по жизни, Критило и Андренио, стремясь увидеть высший расцвет жизни, уже очутились в Арагоне, который чужестранцы именуют «истинной Испанией»; с печалью покинули они беспечные луга юности, приветную зелень, яркие цветы и начали взбираться по крутому склону зрелости, поросшему сорняками да терниями, – одолевали целую гору трудностей. Подъем казался Андренио чересчур крутым, как всем, кто к добродетели восходит, – не бывает вершины без откоса. Бедняга пыхтел и потел, Критило подбадривал его мудрыми замечаниями и утешал тем что, хотя здесь нет цветов, зато их ждет обилие плодов, отягощающих деревья, листы на которых не только зеленые, но и бумажные. Поднялись они так высоко, что чудилось – царят над миром, стоят намного выше всего, что в нем есть.
– Что скажешь об этом новом крае? – спросил Критило. – Не чувствуешь ли, как чист здесь воздух?
– Верно, – отвечал Андренио. – Мне сдается, у нас и вид стал другой. Чудесное место, здесь можно перевести дух, обрести кров!
– Да, пора уж нам его завести.
Стали они вспоминать пройденный путь.
– Ты не забыл оставленные нами луга зеленые, луга исхоженные да измятые? Сколь низменным и жалким кажется ныне путь, нами пройденный! В сравнении с обширным краем, куда мы входим, все – ребячество. Сколь убогим и низким видится теперь нам прошлое! Сколь огромнее расстояние меж той долиной и сей вершиной! Туда вернуться – что в пропасть свергнуться. Сколько бесполезных шагов прошли мы до сих пор.
Так рассуждали они и вдруг увидели человека, весьма отличного от всех, с кем прежде встречались, – он глядел на них во все глаза, дабы все примечать, – просто смотреть теперь мало.
Приблизился он, и они убедились, что человек этот поистине сплошь утыкан глазами с ног до головы, – да глаза все собственные и все зоркие.
– Вот так глазолуп! – сказал Андренио.
– Вовсе нет, он – чудо осторожности, – ответил Критило. – Коли это человек, то не нашего века, а коли нашего, то не супруг громовержец и не пастух , нет у него ни скипетра, ни посоха. Постой, да не Аргус ли это? Но нет, тот жил в глубокой древности, ныне такой бдительности не встретишь.
– Напротив, – ответствовал чудо-человек, – времена наши таковы, что гляди в оба, да и того мало, лучше во сто глаз. Когда столько умыслов вокруг и ни один не действует прямо, нужен глаз да глаз. Помните, впредь надо и вам глядеть зорко – доселе жили вы вслепую, почти впросонок.
– Скажи, заклинаем тебя, ты, что видишь за сотню и живешь за сотню, стережешь ли ты и сейчас красавиц?
– Старая, глупая басня! – отвечал тот. – Заставить меня нести столь бессмысленный труд? Напротив, я сам их стерегусь и людей разумных остерегаю.
Изумленный Андренио, в отместку или из подражания, тоже глядел во все глаза; заметив это, Аргус сказал:
– Ты только смотришь – или видишь? Не все видят то, на что смотрят.
– Я размышляю, – отвечал Андренио, – к чему тебе столько глаз. Конечно, на лице им место – видеть происходящее; ну и на затылке – видеть прошлое; но для чего на плечах?
– Не больно ты смыслишь! – сказал Аргус. – Они-то и есть самые нужные, их больше всего ценил дон Фадрике де Толедо .
– Но для чего они?
– Чтобы человек видел, какое бремя взваливает, берет на себя, – особливо, когда в брак вступает или
в братство, когда чин получает или сан; тут надобно бремя свое ощупать, осмотреть и взвесить – по силам ли, снесут ли плечи; ведь ежели ты не Атлант, тебе ли поддерживать небосвод? А тот, другой, отнюдь не Геркулес, чего он берется держать на плечах своих весь мир? Того и гляди, все рухнет. О, когда б у всех смертных были эти глаза на плечах! Уверен, они не взваливали бы на себя безоглядно обязанности, с коими не справятся. А так они всю жизнь стонут под непосильным бременем; у одного – супружество, да без имущества; у другого – есть честь, да нечего есть; этот взялся за задачу, что принесла неудачу; тот – имеет почет, да не оберется хлопот. Я же хорошенько раскрываю эти наплечные глаза, прежде чем взвалить бремя на спину, – а открывать их позже – одно отчаяние да слезы.
– Ох, как бы мне хотелось заиметь пару этаких, – сказал Критило, – и не для того, чтобы обязанности на себя не брать, но чтобы вообще не обременять себя ничем, что омрачает жизнь и гнетет совесть!
– Признаю, что ты прав, – сказал Андренио, – и что глаза на плечах нужны, – человек рожден нести бремя. Но скажи, а вон те, на спине, для чего? Ведь спиною только прислоняешься, и тогда они закрыты?
– В том-то и суть, – ответил Аргус, – им надлежит глядеть, куда прислоняешься. Разве не знаешь, что в мире почти все опоры фальшивые, как дымоходы за ковром, – даже родители и те подводят, даже от родных братьев жди беды? Горе тому, кто на другого полагается, будь это лучший друг. Да что толковать о друзьях и братьях? На собственных детей нельзя положиться – глуп отец, что заживо себя разоряет. Недурно сказано: лучше по смерти оставить врагов, чем при жизни просить у друзей. Даже родителям не доверяй – не один отец подбросил сыновьям фальшивую кость, а сколько матерей нынче продает дочек! Дружков полк, да какой с них толк, – дружить дружи, а камень за пазухой держи: непременно подведут и оставят в грязи, куда сами же спихнули. Что с того, что в преступлении друг подставит тебе спину, ведь на плаху он не положит свою шею?
– Разумнее всего, – сказал Критило, – ни на кого не опираться, стоять одиноко, жить философом и быть счастливым.
Аргус, рассмеявшись, сказал:
– Если человек не ищет опоры, все о нем забудут, жизни не будет. В наши дни кто не опирается, того все чураются; будь ты в достоинствах гигантом, оттеснят в угол; будь ты почтеннее, чем наш епископ в Барбастро , добродетельнее, чем сам патриарх , доблестнее, чем Доминго де Эгиа , ученее, чем кардинал де Луго , никто о тебе и не вспомнит. Всякому зданию нужен краеугольный камень, всякому навесу крепкий столб. Уж поверьте, заплечные сии заботы – дело весьма важное.
– На такие глаза я согласен, – сказал Андренио. – Но глаза на коленях? Даже не думая, отказываюсь. К чему они – лишь влачиться по земле и слепнуть от пыли?
– Слабоват у тебя умишко! – отвечал Аргус. – Нынче эти глаза – самые необходимые, самые практические, ибо самые политические. Разве не надо человеку смотреть, пред кем он склоняется, пред кем коленопреклоняется, какому кумиру служит, от кого чуда ждет? А есть идолы устарелые, чье время прошло, нынче их уже не чтят, это карты, Фортуной сброшенные. Для того и потребны эти глаза – примечать, кто вверх идет и может и тебя поднять, кто нынче в силе и может и тебе придать силы.
– А и правда, я б от них не отказался, – молвил Критило, – слышал я, в столицах очень они в цене. Вот у меня таких нет, потому нигде не пристроюсь. Губит меня прямота моя.
– Но уж одного ты не отрицай, – сказал Андренио, – на голенях глаза вовсе ни к чему, только ушибать их. На подошвах, это да, там им место, чтобы видел человек, где стоит, куда входит и выходит, какие шаги делает. А на голенях-то – какой в них толк?
– Пребольшой! Чтобы на равную ногу не становиться и не брыкаться, ежели дело имеешь с важной, вышестоящей особой. Разумный смотреть должен, с кем связался, кто перед ним, и, изучив все его повадки, не спорить ни из-за грушек, ни из-за игрушек. Будь такие глаза у некоего сына праха, не угодил бы в объятья Геркулеса, не стал бы с ним бороться, да и мятежные титаны не посмели бы восстать против испанского Юпитера ; неразумные претензии многим мозги заморочили. Поверьте мне, чтобы жизнь прожить, вооружиться надо с ног до головы, да не глазками кольчуг, но глазищами многими, да еще широко раскрытыми: глаза на ушах – различать всякую ложь да блажь; глаза на ладонях – смотреть что даешь, а пуще того – что берешь; глаза на предплечьях – не захватывать много, зато держать покрепче; глаза даже на языке – прежде чем сказать, сто раз посмотреть; глаза на груди – видеть, против чего грудью стоять; глаза на сердце – смотреть, кто тебе в сердце метит, кто его пленяет. Глаза на самих глазах – смотреть, куда глаза смотрят. Да, глаза, глаза, сто раз глаза, коли хочешь быть зорким кормчим в передовом нашем веке.
– Что ж делать человеку, – воскликнул Критило, – у которого их только пара, да и те чуть открыты, гноем залеплены, и два их человечка
в зрачках зрят все навыворот? И дать никто не даст – теперь никто ничего не дает, разве что сеньор дон Хуан Австрийский, – так не продашь ли ты нам парочку лишних?
– Что значит – лишних? – сказал Аргус. – Сколько ни смотри, все мало. Кроме того, на них нет цены – только одна: своя зеница ока.
– Но что я на этом выгадаю? – возразил Критило.
– – Премного, – отвечал Аргус. – Будешь смотреть чужими глазами, а это великое преимущество – без страсти и без обольщения, сие есть зрение истинное. Но пойдемте, обещаю вам, что прежде, нежели расстанемся, будет у вас столько же глаз, сколько у меня; они ведь прилипчивы, как и разум; с кем поведешься, от того и наберешься.
– Куда ты хочешь нас повести? – спросил Критило. – И что ты делаешь здесь, в этом конце мира, коему уготован близкий конец?
– Я страж, – отвечал тот, – у этого перевала жизни, труднодоступного и возвышенного, – путь по нему все начинают юными, а к концу становятся зрелыми мужами, но об этом не скорбят, кроме разве женщин, которые из девиц становятся матронами; горько клянут бедняжки свою судьбу и утешение находят лишь в одном – отрицать; возраст свой упорно отрицают и, хоть перевал далеко уже позади, всех уверяют, что в жизнь лишь вступают. Но– – молчок! Дамы такие речи считают грехом против учтивости и говорят: «Снесем презренье, но не хотим прозренья».
– Стало быть, ты, – сказал Критило, – страж только мужчин?
– Да, причем мужчин достойных, путников неутомимых, – гляжу, чтоб никто не протащил контрабандные товары из одной провинции в другую. Много есть запретных вещей, которые не дозволено переносить из юности в зрелость, – что в юности разрешено, здесь заказано под страхом суровой кары. Кое-кому дорого обходится ребячливость – товар никудышный, бросовый, от него и в юности нет проку, а тут за него карают позором, а иногда и лишением жизни, особливо – за склонность к наслажденьям и проказам. Дабы уберечь от этой пагубной для рода человеческого проказы, бдительные стражи обходят край, хватая тех, кто с пути сбился. Я – начальник стражи и предупреждаю вас: проверьте, не несете ли с собою чего, недостойного мужей зрелых, и ежели да – отбросьте в сторону;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
Коней, первой части
Часть вторая. ОСЕНЬ ЗРЕЛОСТИ, ЕЕ РАЗУМНАЯ, СВЕТСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
Светлейшему сеньору дону ХУАНУ АВСТРИЙСКОМУ
Светлейший сеньор!
О ты, ярая и яркая радуга, укрощающая свирепые бури, блистательный луч четвертой планеты и огненная молния брани! Соперничая с венценосными – и всегда победоносными в Геркулесовой длани Вашего Высочества – стальными клинками, припадают ныне к могучим сим стопам листки Минервы, уповая найти на века надежный приют под сенью достохвальной, бессмертной доблести. Да, листы здесь соперничают с клинками, и это неудивительно – ведь труды Паллады воинственной часто сочетаются счастливо с утехами Паллады ученой, как видим мы в Вас, современном Цезаре, славе Австрии и щите Испании. Возраст зрелости неумело очерченный в сих черновиках, но удачно задуманный на примерах мудрой юности Вашего Высочества, ищет себе покровителя в том, кому вверила себя вся Католическая монархия, – ежели тот, кому надо бы быть юным, являет себя зрелым мужем, то, достигнув зрелости, он, бесспорно, станет богатырем по мужеству, героем по доблести и Фениксом по славе.
Ц[елую] н[оги] В[ашего] В[ысочества]
Лоренсо Грасиан
Кризис I. Универсальная реформа
Ежели человек меняет свои наклонности каждые семь лет , сколь сильнее меняется его нрав в каждый из четырех возрастов! Начинает он с полужизни, мало или вовсе ничего не смысля: в детстве дремлют праздно силы его телесные, и тем паче духовные, почиют погребенные в бессмысленном ребячестве, когда он, едва отличаясь от животного, растет вместе с растениями и цветет вместе с цветами. Но приходит время, и душа, также выйдя из пеленок, начинает жить жизнью чувств, вступает в веселую юность – о чувственность, о наслажденья! – кроме удовольствий, ни о чем не мыслит тот, кто ничего не смыслит; его влечет не к утехам духа, но к усладам тела; когда еще нет вкуса, повинуются лишь своим вкусам. Наконец – и всегда поздно – приходит он к жизни разумной и человека достойной; теперь он рассуждает и бодрствует и, признав себя человеком, старается стать личностью, ценит, когда его ценят, жаждет уважения, избирает добродетель, ищет дружбы, стремится к знанию, копит познания и готовится к занятиям предметами возвышенными. Метко рассуждал тот, кто сравнил жизнь человека с потоком воды, – неуклонно, как вода, движемся все мы к смерти. Детство – улыбчивый ручей; рождается он в песках, ибо проистекает из праха и тлена тела нашего; ясный и прозрачный, струится он, радостно смеется, журчит в лад с бубенцами ветра, то воркует, то хнычет и льнет к окаймляющей его зелени. Юность, та уже несется бурным потоком, мчится, скачет, рвется ввысь и низвергается, налетает на камни, сражается с цветами, брызжет пеной, мутится и ярится. Став рекою в возрасте зрелости, воды жизни нашей текут тихие и глубокие, образуют обильные заводи, где царят покой и тишина; величаво растекаются они вширь, утучняют поля, охраняют города, обогащают провинции и много другой пользы приносят. Но увы, река под конец впадает в горькое море старости, в пучину недугов, гнущих нас в дугу. Там река теряет ширину, глубину, кротость – плывет, захлебываясь, наш прогнивший баркас, весь в пробоинах, ежеминутно сотрясаемый яростными шквалами и валами, пока не пойдет на дно с грузом своих скорбей и не канет в пучину могилы, погребенный в безмолвии забвенья вечного.
Два наши пилигрима по жизни, Критило и Андренио, стремясь увидеть высший расцвет жизни, уже очутились в Арагоне, который чужестранцы именуют «истинной Испанией»; с печалью покинули они беспечные луга юности, приветную зелень, яркие цветы и начали взбираться по крутому склону зрелости, поросшему сорняками да терниями, – одолевали целую гору трудностей. Подъем казался Андренио чересчур крутым, как всем, кто к добродетели восходит, – не бывает вершины без откоса. Бедняга пыхтел и потел, Критило подбадривал его мудрыми замечаниями и утешал тем что, хотя здесь нет цветов, зато их ждет обилие плодов, отягощающих деревья, листы на которых не только зеленые, но и бумажные. Поднялись они так высоко, что чудилось – царят над миром, стоят намного выше всего, что в нем есть.
– Что скажешь об этом новом крае? – спросил Критило. – Не чувствуешь ли, как чист здесь воздух?
– Верно, – отвечал Андренио. – Мне сдается, у нас и вид стал другой. Чудесное место, здесь можно перевести дух, обрести кров!
– Да, пора уж нам его завести.
Стали они вспоминать пройденный путь.
– Ты не забыл оставленные нами луга зеленые, луга исхоженные да измятые? Сколь низменным и жалким кажется ныне путь, нами пройденный! В сравнении с обширным краем, куда мы входим, все – ребячество. Сколь убогим и низким видится теперь нам прошлое! Сколь огромнее расстояние меж той долиной и сей вершиной! Туда вернуться – что в пропасть свергнуться. Сколько бесполезных шагов прошли мы до сих пор.
Так рассуждали они и вдруг увидели человека, весьма отличного от всех, с кем прежде встречались, – он глядел на них во все глаза, дабы все примечать, – просто смотреть теперь мало.
Приблизился он, и они убедились, что человек этот поистине сплошь утыкан глазами с ног до головы, – да глаза все собственные и все зоркие.
– Вот так глазолуп! – сказал Андренио.
– Вовсе нет, он – чудо осторожности, – ответил Критило. – Коли это человек, то не нашего века, а коли нашего, то не супруг громовержец и не пастух , нет у него ни скипетра, ни посоха. Постой, да не Аргус ли это? Но нет, тот жил в глубокой древности, ныне такой бдительности не встретишь.
– Напротив, – ответствовал чудо-человек, – времена наши таковы, что гляди в оба, да и того мало, лучше во сто глаз. Когда столько умыслов вокруг и ни один не действует прямо, нужен глаз да глаз. Помните, впредь надо и вам глядеть зорко – доселе жили вы вслепую, почти впросонок.
– Скажи, заклинаем тебя, ты, что видишь за сотню и живешь за сотню, стережешь ли ты и сейчас красавиц?
– Старая, глупая басня! – отвечал тот. – Заставить меня нести столь бессмысленный труд? Напротив, я сам их стерегусь и людей разумных остерегаю.
Изумленный Андренио, в отместку или из подражания, тоже глядел во все глаза; заметив это, Аргус сказал:
– Ты только смотришь – или видишь? Не все видят то, на что смотрят.
– Я размышляю, – отвечал Андренио, – к чему тебе столько глаз. Конечно, на лице им место – видеть происходящее; ну и на затылке – видеть прошлое; но для чего на плечах?
– Не больно ты смыслишь! – сказал Аргус. – Они-то и есть самые нужные, их больше всего ценил дон Фадрике де Толедо .
– Но для чего они?
– Чтобы человек видел, какое бремя взваливает, берет на себя, – особливо, когда в брак вступает или
в братство, когда чин получает или сан; тут надобно бремя свое ощупать, осмотреть и взвесить – по силам ли, снесут ли плечи; ведь ежели ты не Атлант, тебе ли поддерживать небосвод? А тот, другой, отнюдь не Геркулес, чего он берется держать на плечах своих весь мир? Того и гляди, все рухнет. О, когда б у всех смертных были эти глаза на плечах! Уверен, они не взваливали бы на себя безоглядно обязанности, с коими не справятся. А так они всю жизнь стонут под непосильным бременем; у одного – супружество, да без имущества; у другого – есть честь, да нечего есть; этот взялся за задачу, что принесла неудачу; тот – имеет почет, да не оберется хлопот. Я же хорошенько раскрываю эти наплечные глаза, прежде чем взвалить бремя на спину, – а открывать их позже – одно отчаяние да слезы.
– Ох, как бы мне хотелось заиметь пару этаких, – сказал Критило, – и не для того, чтобы обязанности на себя не брать, но чтобы вообще не обременять себя ничем, что омрачает жизнь и гнетет совесть!
– Признаю, что ты прав, – сказал Андренио, – и что глаза на плечах нужны, – человек рожден нести бремя. Но скажи, а вон те, на спине, для чего? Ведь спиною только прислоняешься, и тогда они закрыты?
– В том-то и суть, – ответил Аргус, – им надлежит глядеть, куда прислоняешься. Разве не знаешь, что в мире почти все опоры фальшивые, как дымоходы за ковром, – даже родители и те подводят, даже от родных братьев жди беды? Горе тому, кто на другого полагается, будь это лучший друг. Да что толковать о друзьях и братьях? На собственных детей нельзя положиться – глуп отец, что заживо себя разоряет. Недурно сказано: лучше по смерти оставить врагов, чем при жизни просить у друзей. Даже родителям не доверяй – не один отец подбросил сыновьям фальшивую кость, а сколько матерей нынче продает дочек! Дружков полк, да какой с них толк, – дружить дружи, а камень за пазухой держи: непременно подведут и оставят в грязи, куда сами же спихнули. Что с того, что в преступлении друг подставит тебе спину, ведь на плаху он не положит свою шею?
– Разумнее всего, – сказал Критило, – ни на кого не опираться, стоять одиноко, жить философом и быть счастливым.
Аргус, рассмеявшись, сказал:
– Если человек не ищет опоры, все о нем забудут, жизни не будет. В наши дни кто не опирается, того все чураются; будь ты в достоинствах гигантом, оттеснят в угол; будь ты почтеннее, чем наш епископ в Барбастро , добродетельнее, чем сам патриарх , доблестнее, чем Доминго де Эгиа , ученее, чем кардинал де Луго , никто о тебе и не вспомнит. Всякому зданию нужен краеугольный камень, всякому навесу крепкий столб. Уж поверьте, заплечные сии заботы – дело весьма важное.
– На такие глаза я согласен, – сказал Андренио. – Но глаза на коленях? Даже не думая, отказываюсь. К чему они – лишь влачиться по земле и слепнуть от пыли?
– Слабоват у тебя умишко! – отвечал Аргус. – Нынче эти глаза – самые необходимые, самые практические, ибо самые политические. Разве не надо человеку смотреть, пред кем он склоняется, пред кем коленопреклоняется, какому кумиру служит, от кого чуда ждет? А есть идолы устарелые, чье время прошло, нынче их уже не чтят, это карты, Фортуной сброшенные. Для того и потребны эти глаза – примечать, кто вверх идет и может и тебя поднять, кто нынче в силе и может и тебе придать силы.
– А и правда, я б от них не отказался, – молвил Критило, – слышал я, в столицах очень они в цене. Вот у меня таких нет, потому нигде не пристроюсь. Губит меня прямота моя.
– Но уж одного ты не отрицай, – сказал Андренио, – на голенях глаза вовсе ни к чему, только ушибать их. На подошвах, это да, там им место, чтобы видел человек, где стоит, куда входит и выходит, какие шаги делает. А на голенях-то – какой в них толк?
– Пребольшой! Чтобы на равную ногу не становиться и не брыкаться, ежели дело имеешь с важной, вышестоящей особой. Разумный смотреть должен, с кем связался, кто перед ним, и, изучив все его повадки, не спорить ни из-за грушек, ни из-за игрушек. Будь такие глаза у некоего сына праха, не угодил бы в объятья Геркулеса, не стал бы с ним бороться, да и мятежные титаны не посмели бы восстать против испанского Юпитера ; неразумные претензии многим мозги заморочили. Поверьте мне, чтобы жизнь прожить, вооружиться надо с ног до головы, да не глазками кольчуг, но глазищами многими, да еще широко раскрытыми: глаза на ушах – различать всякую ложь да блажь; глаза на ладонях – смотреть что даешь, а пуще того – что берешь; глаза на предплечьях – не захватывать много, зато держать покрепче; глаза даже на языке – прежде чем сказать, сто раз посмотреть; глаза на груди – видеть, против чего грудью стоять; глаза на сердце – смотреть, кто тебе в сердце метит, кто его пленяет. Глаза на самих глазах – смотреть, куда глаза смотрят. Да, глаза, глаза, сто раз глаза, коли хочешь быть зорким кормчим в передовом нашем веке.
– Что ж делать человеку, – воскликнул Критило, – у которого их только пара, да и те чуть открыты, гноем залеплены, и два их человечка
в зрачках зрят все навыворот? И дать никто не даст – теперь никто ничего не дает, разве что сеньор дон Хуан Австрийский, – так не продашь ли ты нам парочку лишних?
– Что значит – лишних? – сказал Аргус. – Сколько ни смотри, все мало. Кроме того, на них нет цены – только одна: своя зеница ока.
– Но что я на этом выгадаю? – возразил Критило.
– – Премного, – отвечал Аргус. – Будешь смотреть чужими глазами, а это великое преимущество – без страсти и без обольщения, сие есть зрение истинное. Но пойдемте, обещаю вам, что прежде, нежели расстанемся, будет у вас столько же глаз, сколько у меня; они ведь прилипчивы, как и разум; с кем поведешься, от того и наберешься.
– Куда ты хочешь нас повести? – спросил Критило. – И что ты делаешь здесь, в этом конце мира, коему уготован близкий конец?
– Я страж, – отвечал тот, – у этого перевала жизни, труднодоступного и возвышенного, – путь по нему все начинают юными, а к концу становятся зрелыми мужами, но об этом не скорбят, кроме разве женщин, которые из девиц становятся матронами; горько клянут бедняжки свою судьбу и утешение находят лишь в одном – отрицать; возраст свой упорно отрицают и, хоть перевал далеко уже позади, всех уверяют, что в жизнь лишь вступают. Но– – молчок! Дамы такие речи считают грехом против учтивости и говорят: «Снесем презренье, но не хотим прозренья».
– Стало быть, ты, – сказал Критило, – страж только мужчин?
– Да, причем мужчин достойных, путников неутомимых, – гляжу, чтоб никто не протащил контрабандные товары из одной провинции в другую. Много есть запретных вещей, которые не дозволено переносить из юности в зрелость, – что в юности разрешено, здесь заказано под страхом суровой кары. Кое-кому дорого обходится ребячливость – товар никудышный, бросовый, от него и в юности нет проку, а тут за него карают позором, а иногда и лишением жизни, особливо – за склонность к наслажденьям и проказам. Дабы уберечь от этой пагубной для рода человеческого проказы, бдительные стражи обходят край, хватая тех, кто с пути сбился. Я – начальник стражи и предупреждаю вас: проверьте, не несете ли с собою чего, недостойного мужей зрелых, и ежели да – отбросьте в сторону;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98