Сантехника супер, приятный ценник
Зацепив сперва незаметно, катили жертву на костылях, будто на почтовых, через хворобы да ко гробу. А кто пытался сбежать, тех нещадно преследовали, каменовали, и камни вонзались беднягам под вздох да в почки, вышибали резцы да коренные. Только и слышалось в мрачной этой пустыне эхо бесчисленных воплей «ай-ай-ай!».
– Здесь иного не услышите, – утешал их Янус, – только «ай» да «ой» – у старика, что ни день, новая хворь.
Вот напустились семь десятков этих катов (а они злее чертей, говорит Сапата , никаким заклятьем не изгонишь) на одну бабусю – даже не удостоверяя личность, только взглянув; та пыталась проскользнуть, прикрыв лицо шалью дымчатой, – остатки бренной плоти превращаются в дым, угодный дьяволу. Шла она кривляясь, хоть и так была вся искривленная. Стала уверять, что она, мол, только из пеленок, а изверги ну хохотать да приговаривать:
– Из пеленок да в пелены, вот как!
Та, жеманясь и ломаясь, шепелявит, но надсадный кашель выдает годы. Сдернули с нее шаль – шалишь, мол! – и у нее, отрицавшей даже малейший недуг, обнаружилось не то три, не то четыре. Осыпалась пышная шевелюра, и вот – та, что прежде, как сирена, завлекала, теперь, как бука, отпугивала.
Приковылял важный господин надменного вида, ворча, что нога не повинуется. Один из мерзостно зорких стражей пригляделся и, заметив, что тот без слуги, едко усмехнулся:
– Ага, это тот, у кого была история со слугой.
– Как так, ведь у него нет слуги! – удивился кто-то.
– В том-то и дело. Надобно вам знать, что в первый же вечер как слуга поступил к нему и стал его раздевать, хозяин принялся освобождаться от одежд и от частей своего тела. «Убери-ка, – сказал он слуге, – эти волосы», и остался при голом черепе. Потом отвязал два ряда зубов – во рту пустым-пусто. И то были еще не все заплаты: двумя пальцами покрутив один глаз, вытащил его и велел слуге положить на стол, где уже лежали прочие части. Слуга, не помня себя от страха, шептал: «Ты хозяин мой или привидение? Черт или дьявол?» Меж тем хозяин уселся, чтобы слуга его разул, и стал развязывать какие-то ремешки. «Снимай, – сказал он, – вот этот сапог». А с сапогом-то и нога отделилась. Тут слуга вовсе обалдел – хозяин у него на глазах исчезал. А тот, пребывая в добром гуморе, хоть и не в здравии, видя смущение парня, сказал: «Таким пустякам удивляешься? Положи ногу и теперь лови мою голову». В тот же миг, схватив обеими руками голову, он сделал вид, что хочет открутить ее, словно привинченную, и швырнуть слуге. У бедного малого в глазах потемнело, в ужасе он кинулся бежать, и чудилось ему, будто хозяинова голова вслед за ним катится; не оглядываясь, бросился он из дому вон, на десятую улицу забежал. И теперь представьте, этот господин еще недоволен, что его считают стариком. Все хотят дожить до старости, а никому не хочется казаться старым. От старости открещиваются и вот такими способами скрыть ее пытаются.
Услышав раскаты кашля да противное харканье, странники наши огляделись и увидели ветхое здание – половина обрушилась, другая половина вот-вот рухнет, и все оно рассыплется в прах; у стен, на льнущих к зданию стеблях плюща – трепетали сердца непотов, временщиков и нахлебников. Белизною и холодом дворец тот соперничал с мрамором, но подпирали его сципионы , а не атланты, он едва держался. Вокруг зияли рвы, чернели дыры бойниц, однако никто его не назвал бы крепостью. И мудрено ли, что он разрушался, – весь в разломах да в прострелах?
– Перед вами, – молвил Янус, – древний дворец Старости.
– Да, это видно, – отвечали ему, – по тому, как он уныл и неприветлив.
– На верно, смех отсюда изгнан навсегда? – спросил Андренио.
– О да, обитатели его по целым дням друг на друга дуются, не глядят, не разговаривают.
– И то сказать, старость да еще печальная – двойное зло. Небось, хватает тут и злоязычия и зложелательства, обычных ее спутников?
– Разумеется, у мафусаилов они прижились да пригрелись – то на солнышке, то у камелька всегда найдется о чем посудачить и кого пропесочить. И забавно, что старцы, которые и слова-то путем выговорить не могут, так и жалят словами – языки у них без мозолей, все мозоли на ноги перешли.
Уныло глядели остатки полуразрушенного фронтона, сурового и хмурого, да двух ветхих дверей, охраняемых старыми псами, по примеру хозяев вечно ворчащими. Обе двери были расположены близко, почти рядом, – у одной привратник никого не пускал, у другой, напротив, зазывал. Кто бы ни подошел, его тотчас разоружали, будь ты сам Сид. Исключения не делали ни для кого – славному герцогу де Альба сменили стальной его меч на шелковую ленту. С одних снимали латы, других вышибали из стремян; сам наш Цезарь вынужден был заменить стальные стремена на парчевые повязки. А Антонио де Лейва , изобретателя мушкетов, заставили слезть с седла и сесть в кресло, которое носили два негра. В пылу сраженья он яростно кричал:
– Несите меня, черти, туда-то! Эй, дьяволы, живей тащите меня вон туда!
У одного генерала отбирали его жезл, которым он вгонял в дрожь весь мир, – вместо жезла совали посох, который нагонял на него дрожь отвращения. Бедняга уверял, что еще может принести пользу.
– Только себе! – говорили солдаты.
Добрыми словами его наконец убедили заняться добрыми делами – больше не готовить смерть другим, а готовиться к собственной смерти.
Лишь тех, кто прибывал со скипетрами да с епископскими посохами, оставляли в покое: дескать, ветхий скипетр – он-то лучшая опора общему благу. Другим раздавали посохи, а они жаловались, что их палками угощают; многих же прямо возносили ввысь, на небеса, не дав утвердиться, к земле прикоснуться; некий злоязычник утверждал – для того, мол, чтобы не подымали шуму, стучась во врата жизни иной.
А в подтверждение того, как по-разному люди смотрят на жизнь, сколь различны причуды, странники наши увидели немало таких, что предавались в плен Старости, даже не дожидаясь, пока ее слуги-злыдни их доставят к ней. По доброй воле шли в неволю и выпрашивали посохи, но им отказывали наотрез, с особой строгостью не допускали в угрюмую сию гостиницу, столь желанную для них, столь страшную для других. Дивясь странной их назойливости, окружающие спрашивали:
– Зачем вы этого домогаетесь?
А те в ответ:
– Оставьте нас в покое, сами знаем, что делаем.
И, умоляя привратника впустить их, говорили:
– Мы готовы хоть на ваше место стать.
– Смотрите, какая доходная пребенда!
– А чего ж, и весьма! – отвечали привратники. – Для них она и доходна и удобна, чистая синекура, ни забот, ни хлопот. Разве не понимаете – посох им нужен не по немощи, а для роскоши, чтобы стучаться во врата не смерти, но сладкой жизни, во врата власти, почета, уважения и наслаждений.
Так оно и было. Подошел некто с жирным затылком, требуя зачислить его в старцы и приписать к недужным, – он усиленно кашлял и кряхтел. Но его отогнали на десять лиг, то бишь, лет, вспять, приговаривая:
– Ишь, лодыри, прежде времени старцами прикидываются – и года и недуги себе прибавляют.
А у одного из них и впрямь вырвалось:
– Хочешь быть долговечен и здоров, пораньше начни жить на стариковский манер, с итальянцев бери пример.
Так что в мире всякое встретишь – нередко старики хотят слыть молодыми, молодые хотят казаться стариками.
Вот одному уж восемьдесят стукнуло (даже чуть не пристукнуло), а он все упирается, что не стар, стариком себя не считает, Присмотревшись, обнаружили, что он занимает один из высочайших постов. И кто-то заметил:
– Таким всегда кажется, что мало пожили, а другим, кто ждет, – что те зажились
Обвиняли одного, что он, быв молодым, притворялся стариком, а став стариком, изображал молодого. Выяснилось, что он сперва добивался важной должности, а потом старался на ней удержаться. Дряхлый старец уверял – он-де сумеет доказать, что отнюдь не стар.
– Каковы немощи стариков? Они мало видят, меньше ходят, меньше командуют. А у меня все наоборот. Вижу я больше – где прежде видел одну вещь, теперь мне видятся две: стоит один человек, а мне мерещится шайка, вместо мухи вижу слона. Хожу вдвое – где прежде делал один шаг, теперь делаю сотню. Любое приказание повторяю много раз, и все равно не исполняют, а в прежние времена повиновались с одного слова. Да и сил явно прибыло – прежде слезал с лошади я один, теперь прихватываю еще седло. И слышат меня больше – громко шаркаю, оглушительно кашляю, стучу палкой.
– Э нет, это у вас от старости, – сказали ему, – но, ежели угодно, утешайтесь хоть так.
Путники наши подошли совсем близко к обветшавшему дворцу и увидели над обоими входами большие надписи. Первая гласила: «Дверь почестей». А вторая: «Дверь горестей». Оно и видно было – первая великолепием поражала, вторая – убожеством. Привратники с пристрастием осматривали прибывающих и, обнаружив завсегдатая зеленых лугов наслаждений, еще изрыгающего непристойности, тотчас спроваживали его в дверь горестей, загоняя в болезни и напоминая, что беспутная юность передает старости тело изношенное.
– Легкомысленным входить положено в дверь тягот, а не почета.
И те подчинялись, не прекословя, – давно известно, что легкомысленные обычно малодушны. Для тех же, кто прибывал из возвышенных терновых чащ добродетели, знания и доблести, настежь распахивалась дверь наград – так, старость для одних отрада, для других отрава, одним придает весу, других предает бесу. Осмотрев наших странников, бдительные стражи отворили перед Критило дверь почестей, но Андренио заставили идти в дверь печалей. На самом пороге он споткнулся, и ему крикнули:
– Берегись, не упади, здесь либо пан, либо пропал!
Итак, странники наши направились в разные стороны. Андренио, едва вошел, как увидел и услышал такое, чего предпочел бы вовсе не ведать: зрелище трагическое, видения ужасные. Страшней всего была тамошняя владычица, лютая волчица, страшилище из страшилищ, порождение кошмаров, кикимора страхолюдная, короче – и хуже не скажешь – старуха. Восседала она на троне из белых ребер, некогда слоновой кости, в окружении дыб, кобыл и станков, распорядительницей пыток, там, где каждый день – злосчастный вторник. Свита ее – свора палачей, заклятых врагов жизни и поставщиков смерти; никто из них не сидел без дела – исповедовали преступников, снимали допрос под пыткой, объявляя своим жертвам, что они, вассалы жестокой сей королевы, впредь обязаны платить подушное, – и так придушат, что бедняги, надрываясь от кашля, пикнуть не смели. И хотя местечко было неуютное и постели прежесткие, старики лежали пластом, вставать не хотели.
Вот один угодил к мучителям в когти, его нещадно терзали на кобыле легко прожитой, зато теперь ух, какой тяжелой, молодости, – жестокая пытка медленной смертью. А он все отрицал, качая головой и твердя «нет»: старикам свойственно отрицать, как детям – признаваться. В устах старика всегда наготове «нет», в устах ребенка – «да». Спрашивают его, откуда явился, а он, двояко глухой, притворно и взаправду, все понимает наоборот и отвечает:
– Говорите, я очень стар? Вовсе нет.
И качает головой. Затянут веревки потуже и снова спрашивают:
– Знаешь, куда ты идешь?
А он:
– По-вашему, умираю? Ничего подобного.
Слушает и ушами хлопает. Родным детям, когда просили, отвечал:
– Чтобы я передал вам имущество? Еще рано.
И, отчаянно мотая головой:
– Жезл отдам только с жизнью.
Другой, отнекиваясь, уверял, что чувствует себя еще совсем молодым – мол, желудок у него француза, голова испанца и ноги итальянца. Пытались убедить его в обратном, ссылаясь на многих свидетелей; он возражал – свидетели, да не очевидцы. На что ему отвечали:
– Дедушка, тут главные свидетели – отсутствующие: пропавшее зрение, выпавшие зубы, вылезшие волосы, иссякнувшие силы, исчезнувшая бодрость.
И Старость вынесла ему приговор почти смертный. Некий гнилой старикашка пытался увильнуть, твердя, что вина не в нем, а в других:
– Господа, ныне люди не говорят, а, будто заговорщики, шепчутся – ничего не расслышишь, не поймешь, а в мое-то время говорили громко, потому что говорили правду. Даже зеркала теперь фальшивят – прежде они показывали лица свежие, веселые, румяные, одно удовольствие было глядеться. Моды теперь, что ни день, неудобней – обувь носят узкую, тесную, платье куцее, затянутое, не повернешься. Земля и то не та, не родит такие сытные и сочные плоды, как бывало, да и мясо не такое вкусное. Даже климат изменился; прежде у нас тут был такой здоровый климат – воздух чистый, небо ясное, безоблачное, а теперь все наоборот: климат стал препротивный, вредный, кругом катарры, насморки, бронхиты, болезни глаз, головные боли и сотни прочих хворей. Но более всего огорчает, что прислуга испортилась, толком ничего не сделает: слуги – неслухи, врали, прожоры; служанки – лентяйки, неряхи, болтуньи, ничего не умеют, олья всегда безвкусная, постель жесткая и неровная, стол накрыт некрасиво, полы подметены плохо, всюду грязь, беспорядок. Вот и получается, что теперь плохо слышишь, дурно ешь, неудобно одеваешься, не спишь, в общем, не живешь. И чего доброго, еще скажут – ты, дескать, стар, это все стариковские причуды.
И смешно и грустно было смотреть, как прибывали в эти края прежние щеголи да красавчики, Нарциссы и Адонисы, – теперь они не могли на себя смотреть без ужаса. А былые Флоры и Елены, даже сама Венера, – каково было увидеть их, облысевших и беззубых! Подобно тому, как грубая мужицкая рука, вооружась подлым топором, обрушивается на самое пышное, самое тенистое дерево, дивное украшение луга, радость года, нарядную игрушку весны и обрубает крепкие ветви, отсекает зеленые побеги, сшибает свежие отростки и швыряет все наземь, так что остается один никчемный ствол, пугало для цветов, жуткий скелет средь луга, – так и Время, взвалив лет бремя, как тиран беспощадный, ломает, мнет, гнет красавицу из красавиц, сушит розы щек, губит гвоздики губ, сминает жасмин чела, крошит жемчуг зубов, это ожерелье улыбчивой Авроры, срывает пышную крону, волос корону, сбивает пыл, подсекает задор, рубит изящество, губит прелесть, все идет прахом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98
– Здесь иного не услышите, – утешал их Янус, – только «ай» да «ой» – у старика, что ни день, новая хворь.
Вот напустились семь десятков этих катов (а они злее чертей, говорит Сапата , никаким заклятьем не изгонишь) на одну бабусю – даже не удостоверяя личность, только взглянув; та пыталась проскользнуть, прикрыв лицо шалью дымчатой, – остатки бренной плоти превращаются в дым, угодный дьяволу. Шла она кривляясь, хоть и так была вся искривленная. Стала уверять, что она, мол, только из пеленок, а изверги ну хохотать да приговаривать:
– Из пеленок да в пелены, вот как!
Та, жеманясь и ломаясь, шепелявит, но надсадный кашель выдает годы. Сдернули с нее шаль – шалишь, мол! – и у нее, отрицавшей даже малейший недуг, обнаружилось не то три, не то четыре. Осыпалась пышная шевелюра, и вот – та, что прежде, как сирена, завлекала, теперь, как бука, отпугивала.
Приковылял важный господин надменного вида, ворча, что нога не повинуется. Один из мерзостно зорких стражей пригляделся и, заметив, что тот без слуги, едко усмехнулся:
– Ага, это тот, у кого была история со слугой.
– Как так, ведь у него нет слуги! – удивился кто-то.
– В том-то и дело. Надобно вам знать, что в первый же вечер как слуга поступил к нему и стал его раздевать, хозяин принялся освобождаться от одежд и от частей своего тела. «Убери-ка, – сказал он слуге, – эти волосы», и остался при голом черепе. Потом отвязал два ряда зубов – во рту пустым-пусто. И то были еще не все заплаты: двумя пальцами покрутив один глаз, вытащил его и велел слуге положить на стол, где уже лежали прочие части. Слуга, не помня себя от страха, шептал: «Ты хозяин мой или привидение? Черт или дьявол?» Меж тем хозяин уселся, чтобы слуга его разул, и стал развязывать какие-то ремешки. «Снимай, – сказал он, – вот этот сапог». А с сапогом-то и нога отделилась. Тут слуга вовсе обалдел – хозяин у него на глазах исчезал. А тот, пребывая в добром гуморе, хоть и не в здравии, видя смущение парня, сказал: «Таким пустякам удивляешься? Положи ногу и теперь лови мою голову». В тот же миг, схватив обеими руками голову, он сделал вид, что хочет открутить ее, словно привинченную, и швырнуть слуге. У бедного малого в глазах потемнело, в ужасе он кинулся бежать, и чудилось ему, будто хозяинова голова вслед за ним катится; не оглядываясь, бросился он из дому вон, на десятую улицу забежал. И теперь представьте, этот господин еще недоволен, что его считают стариком. Все хотят дожить до старости, а никому не хочется казаться старым. От старости открещиваются и вот такими способами скрыть ее пытаются.
Услышав раскаты кашля да противное харканье, странники наши огляделись и увидели ветхое здание – половина обрушилась, другая половина вот-вот рухнет, и все оно рассыплется в прах; у стен, на льнущих к зданию стеблях плюща – трепетали сердца непотов, временщиков и нахлебников. Белизною и холодом дворец тот соперничал с мрамором, но подпирали его сципионы , а не атланты, он едва держался. Вокруг зияли рвы, чернели дыры бойниц, однако никто его не назвал бы крепостью. И мудрено ли, что он разрушался, – весь в разломах да в прострелах?
– Перед вами, – молвил Янус, – древний дворец Старости.
– Да, это видно, – отвечали ему, – по тому, как он уныл и неприветлив.
– На верно, смех отсюда изгнан навсегда? – спросил Андренио.
– О да, обитатели его по целым дням друг на друга дуются, не глядят, не разговаривают.
– И то сказать, старость да еще печальная – двойное зло. Небось, хватает тут и злоязычия и зложелательства, обычных ее спутников?
– Разумеется, у мафусаилов они прижились да пригрелись – то на солнышке, то у камелька всегда найдется о чем посудачить и кого пропесочить. И забавно, что старцы, которые и слова-то путем выговорить не могут, так и жалят словами – языки у них без мозолей, все мозоли на ноги перешли.
Уныло глядели остатки полуразрушенного фронтона, сурового и хмурого, да двух ветхих дверей, охраняемых старыми псами, по примеру хозяев вечно ворчащими. Обе двери были расположены близко, почти рядом, – у одной привратник никого не пускал, у другой, напротив, зазывал. Кто бы ни подошел, его тотчас разоружали, будь ты сам Сид. Исключения не делали ни для кого – славному герцогу де Альба сменили стальной его меч на шелковую ленту. С одних снимали латы, других вышибали из стремян; сам наш Цезарь вынужден был заменить стальные стремена на парчевые повязки. А Антонио де Лейва , изобретателя мушкетов, заставили слезть с седла и сесть в кресло, которое носили два негра. В пылу сраженья он яростно кричал:
– Несите меня, черти, туда-то! Эй, дьяволы, живей тащите меня вон туда!
У одного генерала отбирали его жезл, которым он вгонял в дрожь весь мир, – вместо жезла совали посох, который нагонял на него дрожь отвращения. Бедняга уверял, что еще может принести пользу.
– Только себе! – говорили солдаты.
Добрыми словами его наконец убедили заняться добрыми делами – больше не готовить смерть другим, а готовиться к собственной смерти.
Лишь тех, кто прибывал со скипетрами да с епископскими посохами, оставляли в покое: дескать, ветхий скипетр – он-то лучшая опора общему благу. Другим раздавали посохи, а они жаловались, что их палками угощают; многих же прямо возносили ввысь, на небеса, не дав утвердиться, к земле прикоснуться; некий злоязычник утверждал – для того, мол, чтобы не подымали шуму, стучась во врата жизни иной.
А в подтверждение того, как по-разному люди смотрят на жизнь, сколь различны причуды, странники наши увидели немало таких, что предавались в плен Старости, даже не дожидаясь, пока ее слуги-злыдни их доставят к ней. По доброй воле шли в неволю и выпрашивали посохи, но им отказывали наотрез, с особой строгостью не допускали в угрюмую сию гостиницу, столь желанную для них, столь страшную для других. Дивясь странной их назойливости, окружающие спрашивали:
– Зачем вы этого домогаетесь?
А те в ответ:
– Оставьте нас в покое, сами знаем, что делаем.
И, умоляя привратника впустить их, говорили:
– Мы готовы хоть на ваше место стать.
– Смотрите, какая доходная пребенда!
– А чего ж, и весьма! – отвечали привратники. – Для них она и доходна и удобна, чистая синекура, ни забот, ни хлопот. Разве не понимаете – посох им нужен не по немощи, а для роскоши, чтобы стучаться во врата не смерти, но сладкой жизни, во врата власти, почета, уважения и наслаждений.
Так оно и было. Подошел некто с жирным затылком, требуя зачислить его в старцы и приписать к недужным, – он усиленно кашлял и кряхтел. Но его отогнали на десять лиг, то бишь, лет, вспять, приговаривая:
– Ишь, лодыри, прежде времени старцами прикидываются – и года и недуги себе прибавляют.
А у одного из них и впрямь вырвалось:
– Хочешь быть долговечен и здоров, пораньше начни жить на стариковский манер, с итальянцев бери пример.
Так что в мире всякое встретишь – нередко старики хотят слыть молодыми, молодые хотят казаться стариками.
Вот одному уж восемьдесят стукнуло (даже чуть не пристукнуло), а он все упирается, что не стар, стариком себя не считает, Присмотревшись, обнаружили, что он занимает один из высочайших постов. И кто-то заметил:
– Таким всегда кажется, что мало пожили, а другим, кто ждет, – что те зажились
Обвиняли одного, что он, быв молодым, притворялся стариком, а став стариком, изображал молодого. Выяснилось, что он сперва добивался важной должности, а потом старался на ней удержаться. Дряхлый старец уверял – он-де сумеет доказать, что отнюдь не стар.
– Каковы немощи стариков? Они мало видят, меньше ходят, меньше командуют. А у меня все наоборот. Вижу я больше – где прежде видел одну вещь, теперь мне видятся две: стоит один человек, а мне мерещится шайка, вместо мухи вижу слона. Хожу вдвое – где прежде делал один шаг, теперь делаю сотню. Любое приказание повторяю много раз, и все равно не исполняют, а в прежние времена повиновались с одного слова. Да и сил явно прибыло – прежде слезал с лошади я один, теперь прихватываю еще седло. И слышат меня больше – громко шаркаю, оглушительно кашляю, стучу палкой.
– Э нет, это у вас от старости, – сказали ему, – но, ежели угодно, утешайтесь хоть так.
Путники наши подошли совсем близко к обветшавшему дворцу и увидели над обоими входами большие надписи. Первая гласила: «Дверь почестей». А вторая: «Дверь горестей». Оно и видно было – первая великолепием поражала, вторая – убожеством. Привратники с пристрастием осматривали прибывающих и, обнаружив завсегдатая зеленых лугов наслаждений, еще изрыгающего непристойности, тотчас спроваживали его в дверь горестей, загоняя в болезни и напоминая, что беспутная юность передает старости тело изношенное.
– Легкомысленным входить положено в дверь тягот, а не почета.
И те подчинялись, не прекословя, – давно известно, что легкомысленные обычно малодушны. Для тех же, кто прибывал из возвышенных терновых чащ добродетели, знания и доблести, настежь распахивалась дверь наград – так, старость для одних отрада, для других отрава, одним придает весу, других предает бесу. Осмотрев наших странников, бдительные стражи отворили перед Критило дверь почестей, но Андренио заставили идти в дверь печалей. На самом пороге он споткнулся, и ему крикнули:
– Берегись, не упади, здесь либо пан, либо пропал!
Итак, странники наши направились в разные стороны. Андренио, едва вошел, как увидел и услышал такое, чего предпочел бы вовсе не ведать: зрелище трагическое, видения ужасные. Страшней всего была тамошняя владычица, лютая волчица, страшилище из страшилищ, порождение кошмаров, кикимора страхолюдная, короче – и хуже не скажешь – старуха. Восседала она на троне из белых ребер, некогда слоновой кости, в окружении дыб, кобыл и станков, распорядительницей пыток, там, где каждый день – злосчастный вторник. Свита ее – свора палачей, заклятых врагов жизни и поставщиков смерти; никто из них не сидел без дела – исповедовали преступников, снимали допрос под пыткой, объявляя своим жертвам, что они, вассалы жестокой сей королевы, впредь обязаны платить подушное, – и так придушат, что бедняги, надрываясь от кашля, пикнуть не смели. И хотя местечко было неуютное и постели прежесткие, старики лежали пластом, вставать не хотели.
Вот один угодил к мучителям в когти, его нещадно терзали на кобыле легко прожитой, зато теперь ух, какой тяжелой, молодости, – жестокая пытка медленной смертью. А он все отрицал, качая головой и твердя «нет»: старикам свойственно отрицать, как детям – признаваться. В устах старика всегда наготове «нет», в устах ребенка – «да». Спрашивают его, откуда явился, а он, двояко глухой, притворно и взаправду, все понимает наоборот и отвечает:
– Говорите, я очень стар? Вовсе нет.
И качает головой. Затянут веревки потуже и снова спрашивают:
– Знаешь, куда ты идешь?
А он:
– По-вашему, умираю? Ничего подобного.
Слушает и ушами хлопает. Родным детям, когда просили, отвечал:
– Чтобы я передал вам имущество? Еще рано.
И, отчаянно мотая головой:
– Жезл отдам только с жизнью.
Другой, отнекиваясь, уверял, что чувствует себя еще совсем молодым – мол, желудок у него француза, голова испанца и ноги итальянца. Пытались убедить его в обратном, ссылаясь на многих свидетелей; он возражал – свидетели, да не очевидцы. На что ему отвечали:
– Дедушка, тут главные свидетели – отсутствующие: пропавшее зрение, выпавшие зубы, вылезшие волосы, иссякнувшие силы, исчезнувшая бодрость.
И Старость вынесла ему приговор почти смертный. Некий гнилой старикашка пытался увильнуть, твердя, что вина не в нем, а в других:
– Господа, ныне люди не говорят, а, будто заговорщики, шепчутся – ничего не расслышишь, не поймешь, а в мое-то время говорили громко, потому что говорили правду. Даже зеркала теперь фальшивят – прежде они показывали лица свежие, веселые, румяные, одно удовольствие было глядеться. Моды теперь, что ни день, неудобней – обувь носят узкую, тесную, платье куцее, затянутое, не повернешься. Земля и то не та, не родит такие сытные и сочные плоды, как бывало, да и мясо не такое вкусное. Даже климат изменился; прежде у нас тут был такой здоровый климат – воздух чистый, небо ясное, безоблачное, а теперь все наоборот: климат стал препротивный, вредный, кругом катарры, насморки, бронхиты, болезни глаз, головные боли и сотни прочих хворей. Но более всего огорчает, что прислуга испортилась, толком ничего не сделает: слуги – неслухи, врали, прожоры; служанки – лентяйки, неряхи, болтуньи, ничего не умеют, олья всегда безвкусная, постель жесткая и неровная, стол накрыт некрасиво, полы подметены плохо, всюду грязь, беспорядок. Вот и получается, что теперь плохо слышишь, дурно ешь, неудобно одеваешься, не спишь, в общем, не живешь. И чего доброго, еще скажут – ты, дескать, стар, это все стариковские причуды.
И смешно и грустно было смотреть, как прибывали в эти края прежние щеголи да красавчики, Нарциссы и Адонисы, – теперь они не могли на себя смотреть без ужаса. А былые Флоры и Елены, даже сама Венера, – каково было увидеть их, облысевших и беззубых! Подобно тому, как грубая мужицкая рука, вооружась подлым топором, обрушивается на самое пышное, самое тенистое дерево, дивное украшение луга, радость года, нарядную игрушку весны и обрубает крепкие ветви, отсекает зеленые побеги, сшибает свежие отростки и швыряет все наземь, так что остается один никчемный ствол, пугало для цветов, жуткий скелет средь луга, – так и Время, взвалив лет бремя, как тиран беспощадный, ломает, мнет, гнет красавицу из красавиц, сушит розы щек, губит гвоздики губ, сминает жасмин чела, крошит жемчуг зубов, это ожерелье улыбчивой Авроры, срывает пышную крону, волос корону, сбивает пыл, подсекает задор, рубит изящество, губит прелесть, все идет прахом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98