https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

После нашего привала наверху я предпочел бы повернуть обратно, я уже впустил в себя достаточно впечатлений, более чем достаточно ожившего прошлого. Но в памяти у меня была еще крошечная Преда, несколько домов у входа в туннель, где я, молодой, бездетный еще супруг, провел тогда свои каникулы. И затем, еще призывнее, была оставшаяся в памяти картина густо-зеленого горного озера с темно-коричневым водосбором. Мне хотелось вновь увидеть его, да и мы собирались вернуться через Тифенкастель и Юлиер. Вскоре мы были у первых сосен и лиственниц, и время от времени я стал замечать по эту сторону перевала признаки эпохи и цивилизации; во время еще одного привала полную до тех пор тишину долины нарушал упорный треск мотора, который я принял за экскаватор или трактор, но это была всего лишь маленькая косилка на лугу, казавшаяся сверху крошечной. И вот мы увидели озеро, озеро Пальпуонья, в прохладно-зеленом зеркале которого отражались лес и склон горы, а над озером высились три угрюмо-диких утеса. В нем было почти столько же красоты и очарования, как когда-то, хотя сток укрепили всяческими дамбами, а у края дороги стояло, отдыхая, множество автомобилей. Но с приближением к Преде моя восприимчивость к впечатлениям и моя радость от встречи и от пробуждения старых воспоминаний совершенно пропали. Я собирался остановиться там ненадолго, поискать домик, где мы когда-то жили, и расспросить, кто там живет сегодня. Но теперь мне расхотелось делать это, незачем, показалось мне, узнавать, что старик Николаи и его родственники давно умерли. К тому же стоял один из первых жарких дней этого прохладно-дождливого лета, а воздух здесь был уже не горный. Возможно также, что здесь во мне всколыхнулось забытое со времен юности и моего первого брака, что сковывали меня и угнетали не только усталость от дороги и зной, но в такой же мере недовольство и сожаление по поводу некоторых отрезков моей жизни и грусть о непоправимости всего сделанного и случившегося. Я проехал, не останавливаясь, через маленькую Преду и спешил только вернуться. Когда я про себя разбирался в этом недовольстве и сожалении, я, не наталкиваясь на какие-то определенные поступки или упущения прежней своей жизни, которые были бы забыты, еще раз вернулся к тому странному, смутному и полностью так и не преодоленному чувству вины, что охватывает порой людей моего поколения и моего склада, когда они вспоминают время до 1914 года. Кого пробудил и встряхнул тем первым крушением мирного мира поворот истории, тому никогда целиком не избавиться от вопроса о совиновности, хотя вообще-то он больше приличествует юношескому возрасту, ибо старость и опыт могли бы научить нас, что вопрос этот тождествен вопросу о первородном грехе и не должен был бы нас беспокоить, его можно препоручить теологам и философам. Но поскольку за срок моей жизни мир превратился из прекрасного, шутливого и немного сибаритского мирного мира в место ужаса, я, видимо, буду еще при случае претерпевать такие рецидивы нечистой совести. Возможно ведь, что это чувство собственной ответственности за ход мировых событий, чувство, в котором одержимые им любят иногда усматривать признак особенно чуткой совести и высшей человечности, есть просто болезнь, просто отсутствие невинности и веры. Человеку вполне добропорядочному и в голову не придет высокомерная мысль, будто и он в ответе за пороки и болезни мира, за его косность в мирное время и за его жестокость во время войны, будто он, человек, достаточно велик и важен, чтобы умножать или уменьшать в миро страдания и вину.
1 "Душа скиталица нежная" (лат.).
В это энгадинское лето мне была суждена и другая встреча с прошлым, о которой я вот уж не думал. Чтения я взял с собой не много, а из почты мне из дому во время каникул пересылают лишь письма. Поэтому я удивился, когда однажды, без крюка через Монтаньолу, пришла бандероль от моего издателя. В ней было новое издание "Гольдмунда", и, когда я, глядя на книгу, рассматривая ее бумагу, переплет и суперобложку, стал уже размышлять, кому бы ее подарить, чтобы не отяжелять ею свой багаж, мне вдруг подумалось, что я ведь не читал ее со времени написания, вернее, после корректур первого издания, вышедшего лет двадцать пять назад. Когда-то я дважды тащил рукопись этого сочинения из Монтаньолы в Цюрих, а оттуда в Шантареллу, я все еще помнил две-три главы, стоившие мне большого труда и бессонных ночей, но в целом книга, как это с годами происходит у авторов с большинством их книг, стала для меня несколько чужой и незнакомой, и потребности возобновить это знакомство я никогда до сих пор не испытывал. Теперь, когда я листал ее, она как бы призывала меня к этому и вызывала у меня согласие. Так "Гольдмунд" стал моим чтением примерно на две недели. Одно время он был, пользуясь неприятным выражением, "на устах у публики", и "уста публики" не всегда отвечали на него благодарностью и хвалой, нет, добрый "Гольдмунд" наряду со "Степным волком" был той моей книгой, которая принесла мне больше всего упреков и взрывов негодования. Появившись незадолго до наступления последней воинственно-героической эпохи Германии, она была в высокой степени негероична, невоинственна, мягкотела, она совращала, как мне говорили, к разнузданной радости жизни, была эротична и бесстыдна, немецкие и швейцарские студенты высказывались за то, чтобы ее запретить и сжечь, а героические матери, ссылаясь на фюрера и на великое время, выражали мне свое возмущение часто в более чем невежественной форме. Но не эти обстоятельства мешали мне в течение двух десятков лет перечитать "Гольдмунда", так получилось само собой из-за определенных перемен в моем образе жизни и способе работать. Прежде мне приходилось перечитывать большинство моих книг, держа корректуру переизданий, многое я при этом правил, главным образом сокращал. Но позднее, с ухудшением зрения я старался по возможности избегать этой работы, и уже давно ее взяла на себя моя жена. Я, конечно, никогда не переставал как-то любить "Гольдмунда", он возник в эпоху, я бы сказал, прекрасного подъема, и брань и пощечины, на него обрушившиеся, были в моей душе доводами скорее в его пользу, чем против него. Но его образ, который я носил в себе, с течением времени, как все воспоминания, немного изменился и стерся, я уже плохо помнил его, и теперь, когда с писанием книг давно было покончено, я мог употребить неделю-другую на то, чтобы освежить и уточнить этот образ.
Встреча была дружеской и благотворной, и ничто в моей повести не вызвало у меня ни порицания, ни сожаления. Не то чтобы я был целиком согласен со всем, в книге имелись, конечно, ошибки, и она показалась мне, как почти все мои работы, когда я перечитываю их после очень долгого перерыва, несколько длинноватой, чуточку болтливой, в ней слишком часто, вероятно, одно и то же повторялось всего лишь другими словами. Не обошлось и без уже не раз пережитого, немного стыдного осознания недостатков моего дарования и границ моего умения, это была ведь самопроверка, и, таким образом, перечитывание еще раз отчетливо показало мне мои границы. Прежде всего мне снова бросилось в глаза то, что в отличие от произведений настоящих мастеров большинство моих повестей не ставило новых проблем и не создавало новых человеческих образов, как мне думалось, когда они писались, а лишь варьировало и повторяло несколько свойственных мне проблем и типов, хотя и на новых ступенях жизни и опыта. Мой "Гольдмунд", например, был предвосхищен не только в Клингзоре, но уже и в Кнульпе, как Касталия и Йозеф Кнехт в Мариабронне и в Нарциссе. Но это понимание не причиняло боли, оно означало не только снижение и сужение моей самооценки, которая некогда была куда выше, а означало также нечто хорошее и положительное, показав мне, что вопреки многим моим честолюбивым желаниям и устремлениям я в целом оставался верен своей сущности и не сходил с пути самоосуществления, несмотря ни на какие теснины и кризисы. И вся интонация этой повести, ее мелодия, игра повышений и понижений не казались мне чужими, не отдавали прошлым, ушедшей эпохой жизни, хотя я сейчас уже не сумел бы добиться такой легкости слога. Этот вид прозы соответствовал мне и сегодня, и из ее главных и побочных структур, из ее фразировки, из ее маленьких игр я ничего не забыл; я бережно и неискаженно сохранил в памяти в гораздо большей мере язык книги, чем ее содержание.
А впрочем, как невероятно много я позабыл! Не было, правда, ни одной страницы, ни одной фразы, которой бы я сразу не узнавал, но почти не встречалось страницы или главы, при чтении которой я мог бы предсказать, что будет на следующей странице. Память точно сохранила маленькие подробности, вроде каштана перед монастырскими воротами, крестьянского дома с покойником, лошади Гольдмунда Блеса, да и более важное, как, например, некоторые разговоры друзей, ночной поход "в деревню", скачки с Лидией. Но я забыл, непостижимым образом забыл большую часть того, что происходит у Гольдмунда с мастером Никласом, забыл дурака паломника Роберта, забыл эпизод с Леной и как из-за нее Гольдмунд вторично совершает убийство. Кое-что помнившееся мне удачным и прекрасным немного разочаровало меня. Кое-какие места, огорчавшие меня раньше, когда я их писал, места, которыми я тогда не был вполне доволен, оказалось трудно найти, и я счел, что там все в порядке.
Во время этого чтения - а я читал медленно и основательно - мне вспомнились также связанные с книгой события того времени, когда она возникала. Одно из них я вам расскажу, поскольку некоторые из вас, наверно, при нем присутствовали. Дело было в конце двадцатых годов, я обещал выступить с чтением в Штутгарте, потому что хотел вновь повидать родные места юности, и был гостем одного из тамошних моих друзей, которого уже нет в живых. "Гольдмунд" тогда еще не вышел, но большая часть книги была в рукописи готова, и я, что было не очень умно, взял с собой для чтения как нарочно главу с описанием чумы. Ее слушали внимательно, мне это описание было тогда особенно важно и дорого, и мои истории о Черной Смерти произвели, казалось, большое впечатление, в зале воцарилась какая-то серьезность, может быть, это было всего-навсего молчание от неловкости. Но когда чтение кончилось и "узкий круг" собрался в одном из излюбленных ресторанов за ужином, мне казалось, что странствие Гольдмунда через великий мор задело слушателей за живое. Сам я был еще полон своей главой о чуме, я ведь тогда впервые, не без внутреннего сопротивления, публично выступал с частью своей новой работы, я был еще весь в ней и с неохотой принял приглашение на это дружеское сборище. И теперь, по праву или нет, у меня было такое впечатление, что собравшиеся, облегченно вздохнув после слушания моей истории, ринулись в жизнь с удвоенной жадностью. Шумно и нарасхват разбирали места, официантов, карточки блюд и вин, кругом сияли смеющиеся лица и раздавались громкие приветствия, оба сидевших рядом со мной друга тоже, я слышал, старались перекричать этот гомон, чтобы заказать себе омлет, печенку или ветчину, мне казалось, будто я очутился на одном из пиров, где Гольдмунд в кругу жаждущих жизни, заглушая страх смерти, осушал кубок за кубком и взвинчивал подхлестнутую веселость. Но я не был Гольдмундом, я чувствовал себя потерянным и отверженным среди этой веселости, она была мне противна, я не в силах был вынести ее. И я прокрался к двери и вышел, прежде чем кто-либо успел хватиться и вернуть меня. Ни умным, ни геройским поступок мой не был, я знал это и тогда уже, это была инстинктивная реакция, с которой никак нельзя совладать.
После этого я публично читал вслух еще один или два раза, потому что уже был связан словом, но больше никогда этого не делал.
За этими записями прошло и вот это энгадинское лето, пора складывать вещи и уезжать. Исписать эти листки стоило мне больше труда, чем они заслуживают, ничего у меня уже не получается как следует. Несколько разочарованный отправляюсь я восвояси, разочарованный физической несостоятельностью и еще больше тем, что при всех усилиях и большой затрате времени я не сотворил ничего лучшего, чем это письмо, которое я ведь давно уже должен многим из вас послать. По крайней мере мне еще предстоит что-то хорошее, что-то очень хорошее: путь домой через Малою и Кьявенну, каждый раз снова обворожительный путь от прохладно-ясных горных высот к теплому, по-летнему влажному югу, навстречу Мепре, навстречу бухтам и городкам, каменным оградам садов, оливам и олеандрам озера Комо. Я еще раз буду благодарно впивать это. Будьте снисходительны и прощайте!
1953
Томасу Манну
Март 1953
Дорогой господин Томас Манн,
это была славная и полная неожиданность! "Ага, Круль!" - подумал я, вскрывая бандероль, а книга оказалась совершенно нежданная. Я порадовался, разглядывая ее и ощупывая, порадовался прежде всего милой дарственной надписи, затем многообещающему объему прекрасно сделанного тома, в котором мне не нравится только обложка. Потом, когда я стал перелистывать и пробегать глазами оглавление, мне стало вдруг ясно, какая это автобиографическая и историческая сокровищница, и я уже начал выковыривать изюминки, принявшись первым делом за еще не знакомые вещи, из которых меня особенно восхитило "Любимое стихотворение". Qualis artifex! 1 Благодарю Вас, Вы доставили мне большую радость.
1 Какой искусник! (лат.)
Вот кстати: недавно один человек - кажется, его фамилия Грюнвальд прислал мне из Америки рукопись своей работы, из которой я прочел только отмеченное им самим место. Это восхваление Гессе за счет Томаса Манна, которого он непристойно ругает. Я написал ему открытку, где с грустью сказал, какого я о нем мнения, он обиделся, и скоро, полагаю, его восхищение мною сменится противоположным чувством, как то было у него с Вами. Ибо он уверяет, что раньше был в восторге от Вас. Что за люди!
Моя жена радуется вместе со мной предстоящему чтению, и мы оба шлем вам троим самый горячий привет. Ваш
Г. Гессе
Рудольфу Панвицу *
Январь 1955
Глубокоуважаемый господин Панвиц,
по прочтении "Игры в бисер" Вы одарили меня письмом, какие получаешь весьма редко;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я