https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/
Без того, чтобы хоть раз распознать ее в ее бесконечной полноте и неисчерпаемости смысла, будешь лишь узко воспринимать любого писателя и мыслителя, будешь принимать за целое лишь часть его, будешь верить толкованиям, которые едва ли захватывают и поверхность.
Перемещения читателя между этими тремя ступенями возможны, как разумеется, с любым человеком в любой области. Те же три ступени с тысячью промежуточных ступеней можно отметить в архитектуре, живописи, зоологии, истории. И всюду есть эта третья ступень, на которой ты более всего равен самому себе, и всюду она грозит уничтожить читателя в тебе, грозит разложением литературы, разложением искусства, разложением мировой истории. И все-таки, не пройдя этой ступени, ты будешь читать книги и познавать науки и искусства лишь так, как ученик читает грамматику.
1920
О романе А. Барбюса "Ясность"
Переживания военных лет изображены в этой книге, самой читаемой книге Франции последних полутора лет, еще сильнее, еще интенсивнее, чем в "Le feu" 1. Начиная со второй части книга становится сплошь исповедью и сплошь обвинением, в ней с кристальной ясностью сформулировано и обобщено то, что вернувшийся с войны и очнувшийся от злого угара одиночка осознал в качестве причины войны и ненависти между народами, причины, в которой не было ни рока, ни фатальности. Барбюс выступает сторонником идеального социализма и интернационализма. В то же время он последовательный приверженец рассудочного атеизма - и здесь мое понимание событий заметно расходится с его благородной, достойной всяческого уважения точкой зрения. В этом пункте я острее всего чувствую разницу между чисто рациональным, направленным на практическое достижение политических целей западным мышлением этого замечательного и достойного идеалиста и моим собственным мышлением. В его мышлении нет ничего иррационального, религиозного, магического, никакой метафизики. Так, вероятно, и должно быть, когда речь идет о практических целях и задачах этой книги. В отличие от Барбюса, я не верю в перемены с помощью учреждений, договоров, перераспределения власти и ответственности. Я верю в перемены, идущие из самых корней, из глубин человеческой души, в то время как Барбюс и весь западный мир делают ставку на проснувшийся от спячки разум. Но к чему спорить о путях? Цель самая возвышенная, и Барбюс непреклонно идет к ней прямой дорогой "ясности", дорогой строгого рационального осознания бесполезности унаследованного национализма и милитаризма.
1920
1 "Огонь" (фр.).
Предисловие писателя к изданию своих избранных произведений
Один из писателей наших дней, произведения которого любят многие, получил предложение подготовить к изданию свои избранные сочинения, где в предисловии он мог бы сообщить о критериях отбора. Спустя несколько недель он переслал своему издателю следующее
Предисловие
Необходимость произвести отбор моих сделавшихся популярными сочинений понуждает меня выполнить сложную работу и принять во внимание ряд соображений, и прежде всего такое: пересмотреть все мои сочинения, с тем чтобы те или другие из них, особенно удачные, включить в число избранных.
Произведения, из которых предполагается произвести отбор, можно было бы сначала распределить по рангам внутри каждого из жанров, затем выделить те, которые занимают особое место, - потому ли, что дают более точное, нежели другие, представление о моей личности, либо потому, что особенно удались в отношении формы и содержания, ладно сделанные и приносящие радость. Это могло бы стать исходной точкой такого рода отбора.
Вместе с тем можно, видимо, предложить другой удобный выход из затруднения: я полагаю глас народа гласом божьим и попросту отбираю сочинения, которые снискали уже благосклонность читающей публики. Или можно считать лучшими моими книгами просто те, которые наиболее дружелюбно приняты критикой и распроданы в наибольшем количестве экземпляров. Правда, если бы сей божий глас и в самом деле вещал истину, мы получили бы статистическое доказательство того, что я являюсь куда более крупным писателем, чем некоторые наши самые великие, повергающие меня в почтительный трепет мастера; тогда мне осталось бы пребывать малым и сирым среди блестящих изданий некоторых современников, быть перепутанным или просто подвергнуться сравнению с ними, что для меня хуже смерти от руки убийцы. Следовательно, такой принцип отбора после недолгих размышлений пришлось, к сожалению, отвергнуть, и вся эта томительная работа осталась за мной. Мне следовало, во всяком случае, попытаться достигнуть недостижимого, предать своего рода суду мои творческие опыты, со всеми их достоинствами и недостатками, и вынести им приговор.
Возможны два способа действия: либо сравнить мои повествования с произведениями тех или иных известных писателей, либо - что, казалось бы, проще - произвести строгий отбор тех сочинений, какие мне самому кажутся более всего соответствующими моему характеру, тем или иным воззрениям, моим творческим способностям или предназначению и лучше всего представляющими их. Следовало испробовать оба пути, прежде чем выбрать один.
Итак, для начала я двинулся по первому пути, приняв произведения известных прозаиков в качестве мерила при оценке собственных. Романистов первого, высшего ранга - стоит ли говорить об этом? - я сразу исключил из рассмотрения; даже в часы прилива честолюбия мне никогда не приходило на ум сравнивать себя с Сервантесом, Стерном *, Достоевским, Свифтом или Бальзаком. Но, думал я, осторожное, почтительное сравнение с прочими известными мастерами другого, но очень высокого ранга, вероятно, все-таки можно провести; даже если они во сто крат превосходят меня, тем не менее допустимо установить некоторое соотношение в наших устремлениях. И я думал тогда о таких почитаемых и любимых прозаиках, как Диккенс, Тургенев, Келлер *. Между тем и тут не нашлось точек соприкосновения. Помимо того что я считал этих мастеров неизмеримо превосходящими меня, было еще нечто, делавшее невозможным найти здесь решение или хотя бы какое-то мерило для него.
Сколько раз я ни пытался сравнить какую-либо свою книгу с тем или иным удачным произведением крупного писателя, я чувствовал, что между моими и его сочинениями нет ничего общего. Я видел, что пытаюсь найти соотношение несравнимых величин. Нет общего мерила, нет общего знаменателя. И отсюда я извлек для себя некоторую истину, нередко весьма унизительную, заключающуюся в том, что мои романы лишь кажутся сравнимыми с творениями писателей прошлого. Но общее у них - только стоящее на титульном листе наименование: "роман" или "рассказ". В действительности же я вдруг увидел с глубокой, холодной ясностью, что мои романы - вовсе не романы, а мои новеллы - вовсе не новеллы. Я абсолютно не наделен даром рассказчика. И если тем не менее сочинил некоторые вещи, которые очень напоминают рассказы, это лишь мой грех и моя слабость. Я с детства любил и много читал этих замечательных мастеров повествования; отсюда и происходит то подражательство, которого я сначала не чувствовал, а позже понял, но не слишком ясно. Полностью же я осознал его лишь теперь.
Разумеется, я не одинок в своем дилетантстве и подражательстве. В новой немецкой литературе - лет уж сто - полно подобных романов и авторов, считающих себя рассказчиками, отнюдь не будучи таковыми. Среди них есть большие, прекрасные писатели, мнимые новеллы которых я, несмотря ни на что, горячо люблю; назову из них одного Эйхендорфа. И сам я ближе именно к таким писателям - хотя бы в том, что относится к моим слабостям. Рассказ как облачение лирики, роман как условное наименование опытов поэтической души, выражение ее взгляда на мир и себя самое, что стало специфическим делом немецких романтиков, - тут все без лишних слов родственно мне и грешит тем же, что и я. К тому же вот еще что. Писателю вроде Эйхендорфа, да и многим другим совсем, казалось бы, не обязательно протаскивать лирику под фальшивым знаменем романа; они имели возможность создавать превосходную, неприкрытую, истинную лирику и, слава богу, делали это. Но лирика - не одно лишь стихотворство, лирика - прежде всего создание музыки. А то, что немецкая проза есть самый удивительный, чарующий музыкальный инструмент, - это знали многие поэты, с жаром предававшиеся изысканным наслаждениям такого рода. Но только немногие, совсем немногие имели довольно сил или чувства, чтобы отказаться от тех преимуществ (к числу их относится и большая популярность), которые они получали, используя повествовательную форму, чтобы поднять музыку прозы до тех гордых высот, куда Гёльдерлин вознес своего Гипериона *, а Ницше - Заратустру. Вот так же и я, сам того не зная, как обманутый обманщик, играл роль повествователя. А то, что при этом я обретался среди многочисленного и отчасти даже совсем не плохого общества, не служит извинением мне. Среди моих рассказов - в том не осталось никаких сомнений нет ни одного достаточно самостоятельного произведения, которое следовало бы отнести к избранным. Бери свой скарб, малыш, ступай домой! С такой точки зрения самую мысль о выборе каких-либо моих писаний следовало осудить и отвергнуть.
Подавленный сознанием этого, я ступил на другой путь. Допустим, мои книги - не самостоятельные произведения искусства, допустим, эта варварская попытка соединить несоединимое заведомо обречена на неудачу, - но они ведь имеют субъективную, преходящую ценность, являются попыткой выражения души, которая чувствует, страдает, ищет сейчас, в наше время. При отборе моих писаний следует исходить единственно из того, в каком из них мое чувство нашло наиболее полное, неподдельное, точное выражение, где истина и выразительность понесли меньше жертв из-за подражательности и несовершенства формы.
Я снова принялся за дело, и прошло несколько недель, прежде чем я перечитал почти все свои прежние писания, часто удивленный неожиданностью, стыдясь и стеная. Некоторые я уже почти забыл, видя их в воспоминаниях совсем другими, чем теперь, при повторном чтении. Многое из того, что годами и десятилетиями ранее казалось мне прекрасным и удачным, теперь выглядело смехотворным и ничего не стоящим. И во всех этих рассказах речь шла обо мне, отражался мой собственный путь, мои тайные грезы и мечты, мои горькие беды! Даже те книги, что я писал с похвальным намерением изобразить чужие судьбы и внешние конфликты, - и в них я тянул одну песню, дышал все тем же воздухом, толковал одну судьбу - свою собственную.
И среди всех этих произведений нет ни одного, на которое следовало бы обратить внимание при отборе. Нечего выбирать. Сочинения, в которых я когда-то (разумеется, неосознанно) предавался стилизации и лжи, - именно они, показавшиеся мне сегодня столь ужасными и неудачными, яснее всего разглашали эту истину, давали мне самую беспощадную оценку в глазах искушенного читателя. Как раз в тех вещах, которые я писал с горьким желанием исповедаться, теперь нашел я странные, частично непонятные окольные пути, утаивания и приукрашивания. Нет, среди этих книг не найдется ни одной, которая не была исповедью и не продиктована страстным желанием выразить наиболее сокровенное, но также и ни одной, где эта исповедь была бы полна и искренна, а желание выразить свое существо доведено до конца!
Подумав обо всех усилиях, лишениях, страданиях и жертвах, которые понадобились, чтобы создать эти книги, и сравнив их с обнаруженным сегодня результатом, я вынужден был счесть свою жизнь неудавшейся, прошедшей зря. Между тем при строгом исследовании жизнь лишь редких людей покажется иной: ни одна жизнь, ни один труд не выдержат тех идеальных требований, какие предъявляют им. Определить ценность своей личности и дела сам человек не в силах.
И все же у меня не было никаких причин разрешить издание "избранных произведений". Когда я брался за это дело, оно доставляло мне удовольствие, и в приятных мечтах я представлял себе свое "избранное" в виде четырех или пяти красивых томов. Но теперь от таких томов не осталось ровным счетом ничего, кроме этого предисловия.
1921
Письма ненависти
Немецкие студенты издавна имеют забавное и своеобразное обыкновение выражать не только свое почтение и восхищение, но также презрение и ненависть. И некоторые представители немецкого студенчества, кто тщится любой ценой сохранить давние традиции, кто настроен политически реакционно и в высшей степени националистически, шлют мне порой из разных университетов, более всего из Галле, вот такие письма с изъяснением в ненависти. Я не в состоянии отвечать на эти письма, сколь бы интересными они подчас ни были; но поскольку в них время от времени проявляются кое-какие достойные уважения, благонамеренные, даже исполненные одушевления взгляды, направленность которых тем не менее крайне опасна и внушает тревогу за наше будущее, я решил наконец все-таки заговорить об этом. За основу беру совместное письмо нескольких студентов из Галле, чьих имен не назову. Писавший счел необходимым сообщить, что он вместе со значительным числом своих единомышленников весьма недоволен мною, что он упрекает меня в тяжком пренебрежении долгом, что он вместе со своими друзьями глубоко презирает меня, что для него и его товарищей я мертв и погребен, что могу лишь служить посмешищем для них и т. д. Несколько фраз, наиболее характерных, привожу доподлинно: "Ваше искусство - это неврастеническое, сладострастное копание в красоте, влекущая сирена над дымящимися немецкими могилами, все еще разверстыми. Мы ненавидим такого поэта, хотя бы он предлагал нам и еще вдесятеро более совершенное искусство, если оно мужчин обращает в женщин, равняет нас с прочими и превращает в интернационалистов и пацифистов. Мы немцы и хотим навсегда остаться ими. Мы - молодость Шиллера и Фихте, и Канта, и Бетховена, и Рихарда Вагнера - да, да, прежде всего Рихарда Вагнера *, чей трепетный порыв мы полюбили навеки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Перемещения читателя между этими тремя ступенями возможны, как разумеется, с любым человеком в любой области. Те же три ступени с тысячью промежуточных ступеней можно отметить в архитектуре, живописи, зоологии, истории. И всюду есть эта третья ступень, на которой ты более всего равен самому себе, и всюду она грозит уничтожить читателя в тебе, грозит разложением литературы, разложением искусства, разложением мировой истории. И все-таки, не пройдя этой ступени, ты будешь читать книги и познавать науки и искусства лишь так, как ученик читает грамматику.
1920
О романе А. Барбюса "Ясность"
Переживания военных лет изображены в этой книге, самой читаемой книге Франции последних полутора лет, еще сильнее, еще интенсивнее, чем в "Le feu" 1. Начиная со второй части книга становится сплошь исповедью и сплошь обвинением, в ней с кристальной ясностью сформулировано и обобщено то, что вернувшийся с войны и очнувшийся от злого угара одиночка осознал в качестве причины войны и ненависти между народами, причины, в которой не было ни рока, ни фатальности. Барбюс выступает сторонником идеального социализма и интернационализма. В то же время он последовательный приверженец рассудочного атеизма - и здесь мое понимание событий заметно расходится с его благородной, достойной всяческого уважения точкой зрения. В этом пункте я острее всего чувствую разницу между чисто рациональным, направленным на практическое достижение политических целей западным мышлением этого замечательного и достойного идеалиста и моим собственным мышлением. В его мышлении нет ничего иррационального, религиозного, магического, никакой метафизики. Так, вероятно, и должно быть, когда речь идет о практических целях и задачах этой книги. В отличие от Барбюса, я не верю в перемены с помощью учреждений, договоров, перераспределения власти и ответственности. Я верю в перемены, идущие из самых корней, из глубин человеческой души, в то время как Барбюс и весь западный мир делают ставку на проснувшийся от спячки разум. Но к чему спорить о путях? Цель самая возвышенная, и Барбюс непреклонно идет к ней прямой дорогой "ясности", дорогой строгого рационального осознания бесполезности унаследованного национализма и милитаризма.
1920
1 "Огонь" (фр.).
Предисловие писателя к изданию своих избранных произведений
Один из писателей наших дней, произведения которого любят многие, получил предложение подготовить к изданию свои избранные сочинения, где в предисловии он мог бы сообщить о критериях отбора. Спустя несколько недель он переслал своему издателю следующее
Предисловие
Необходимость произвести отбор моих сделавшихся популярными сочинений понуждает меня выполнить сложную работу и принять во внимание ряд соображений, и прежде всего такое: пересмотреть все мои сочинения, с тем чтобы те или другие из них, особенно удачные, включить в число избранных.
Произведения, из которых предполагается произвести отбор, можно было бы сначала распределить по рангам внутри каждого из жанров, затем выделить те, которые занимают особое место, - потому ли, что дают более точное, нежели другие, представление о моей личности, либо потому, что особенно удались в отношении формы и содержания, ладно сделанные и приносящие радость. Это могло бы стать исходной точкой такого рода отбора.
Вместе с тем можно, видимо, предложить другой удобный выход из затруднения: я полагаю глас народа гласом божьим и попросту отбираю сочинения, которые снискали уже благосклонность читающей публики. Или можно считать лучшими моими книгами просто те, которые наиболее дружелюбно приняты критикой и распроданы в наибольшем количестве экземпляров. Правда, если бы сей божий глас и в самом деле вещал истину, мы получили бы статистическое доказательство того, что я являюсь куда более крупным писателем, чем некоторые наши самые великие, повергающие меня в почтительный трепет мастера; тогда мне осталось бы пребывать малым и сирым среди блестящих изданий некоторых современников, быть перепутанным или просто подвергнуться сравнению с ними, что для меня хуже смерти от руки убийцы. Следовательно, такой принцип отбора после недолгих размышлений пришлось, к сожалению, отвергнуть, и вся эта томительная работа осталась за мной. Мне следовало, во всяком случае, попытаться достигнуть недостижимого, предать своего рода суду мои творческие опыты, со всеми их достоинствами и недостатками, и вынести им приговор.
Возможны два способа действия: либо сравнить мои повествования с произведениями тех или иных известных писателей, либо - что, казалось бы, проще - произвести строгий отбор тех сочинений, какие мне самому кажутся более всего соответствующими моему характеру, тем или иным воззрениям, моим творческим способностям или предназначению и лучше всего представляющими их. Следовало испробовать оба пути, прежде чем выбрать один.
Итак, для начала я двинулся по первому пути, приняв произведения известных прозаиков в качестве мерила при оценке собственных. Романистов первого, высшего ранга - стоит ли говорить об этом? - я сразу исключил из рассмотрения; даже в часы прилива честолюбия мне никогда не приходило на ум сравнивать себя с Сервантесом, Стерном *, Достоевским, Свифтом или Бальзаком. Но, думал я, осторожное, почтительное сравнение с прочими известными мастерами другого, но очень высокого ранга, вероятно, все-таки можно провести; даже если они во сто крат превосходят меня, тем не менее допустимо установить некоторое соотношение в наших устремлениях. И я думал тогда о таких почитаемых и любимых прозаиках, как Диккенс, Тургенев, Келлер *. Между тем и тут не нашлось точек соприкосновения. Помимо того что я считал этих мастеров неизмеримо превосходящими меня, было еще нечто, делавшее невозможным найти здесь решение или хотя бы какое-то мерило для него.
Сколько раз я ни пытался сравнить какую-либо свою книгу с тем или иным удачным произведением крупного писателя, я чувствовал, что между моими и его сочинениями нет ничего общего. Я видел, что пытаюсь найти соотношение несравнимых величин. Нет общего мерила, нет общего знаменателя. И отсюда я извлек для себя некоторую истину, нередко весьма унизительную, заключающуюся в том, что мои романы лишь кажутся сравнимыми с творениями писателей прошлого. Но общее у них - только стоящее на титульном листе наименование: "роман" или "рассказ". В действительности же я вдруг увидел с глубокой, холодной ясностью, что мои романы - вовсе не романы, а мои новеллы - вовсе не новеллы. Я абсолютно не наделен даром рассказчика. И если тем не менее сочинил некоторые вещи, которые очень напоминают рассказы, это лишь мой грех и моя слабость. Я с детства любил и много читал этих замечательных мастеров повествования; отсюда и происходит то подражательство, которого я сначала не чувствовал, а позже понял, но не слишком ясно. Полностью же я осознал его лишь теперь.
Разумеется, я не одинок в своем дилетантстве и подражательстве. В новой немецкой литературе - лет уж сто - полно подобных романов и авторов, считающих себя рассказчиками, отнюдь не будучи таковыми. Среди них есть большие, прекрасные писатели, мнимые новеллы которых я, несмотря ни на что, горячо люблю; назову из них одного Эйхендорфа. И сам я ближе именно к таким писателям - хотя бы в том, что относится к моим слабостям. Рассказ как облачение лирики, роман как условное наименование опытов поэтической души, выражение ее взгляда на мир и себя самое, что стало специфическим делом немецких романтиков, - тут все без лишних слов родственно мне и грешит тем же, что и я. К тому же вот еще что. Писателю вроде Эйхендорфа, да и многим другим совсем, казалось бы, не обязательно протаскивать лирику под фальшивым знаменем романа; они имели возможность создавать превосходную, неприкрытую, истинную лирику и, слава богу, делали это. Но лирика - не одно лишь стихотворство, лирика - прежде всего создание музыки. А то, что немецкая проза есть самый удивительный, чарующий музыкальный инструмент, - это знали многие поэты, с жаром предававшиеся изысканным наслаждениям такого рода. Но только немногие, совсем немногие имели довольно сил или чувства, чтобы отказаться от тех преимуществ (к числу их относится и большая популярность), которые они получали, используя повествовательную форму, чтобы поднять музыку прозы до тех гордых высот, куда Гёльдерлин вознес своего Гипериона *, а Ницше - Заратустру. Вот так же и я, сам того не зная, как обманутый обманщик, играл роль повествователя. А то, что при этом я обретался среди многочисленного и отчасти даже совсем не плохого общества, не служит извинением мне. Среди моих рассказов - в том не осталось никаких сомнений нет ни одного достаточно самостоятельного произведения, которое следовало бы отнести к избранным. Бери свой скарб, малыш, ступай домой! С такой точки зрения самую мысль о выборе каких-либо моих писаний следовало осудить и отвергнуть.
Подавленный сознанием этого, я ступил на другой путь. Допустим, мои книги - не самостоятельные произведения искусства, допустим, эта варварская попытка соединить несоединимое заведомо обречена на неудачу, - но они ведь имеют субъективную, преходящую ценность, являются попыткой выражения души, которая чувствует, страдает, ищет сейчас, в наше время. При отборе моих писаний следует исходить единственно из того, в каком из них мое чувство нашло наиболее полное, неподдельное, точное выражение, где истина и выразительность понесли меньше жертв из-за подражательности и несовершенства формы.
Я снова принялся за дело, и прошло несколько недель, прежде чем я перечитал почти все свои прежние писания, часто удивленный неожиданностью, стыдясь и стеная. Некоторые я уже почти забыл, видя их в воспоминаниях совсем другими, чем теперь, при повторном чтении. Многое из того, что годами и десятилетиями ранее казалось мне прекрасным и удачным, теперь выглядело смехотворным и ничего не стоящим. И во всех этих рассказах речь шла обо мне, отражался мой собственный путь, мои тайные грезы и мечты, мои горькие беды! Даже те книги, что я писал с похвальным намерением изобразить чужие судьбы и внешние конфликты, - и в них я тянул одну песню, дышал все тем же воздухом, толковал одну судьбу - свою собственную.
И среди всех этих произведений нет ни одного, на которое следовало бы обратить внимание при отборе. Нечего выбирать. Сочинения, в которых я когда-то (разумеется, неосознанно) предавался стилизации и лжи, - именно они, показавшиеся мне сегодня столь ужасными и неудачными, яснее всего разглашали эту истину, давали мне самую беспощадную оценку в глазах искушенного читателя. Как раз в тех вещах, которые я писал с горьким желанием исповедаться, теперь нашел я странные, частично непонятные окольные пути, утаивания и приукрашивания. Нет, среди этих книг не найдется ни одной, которая не была исповедью и не продиктована страстным желанием выразить наиболее сокровенное, но также и ни одной, где эта исповедь была бы полна и искренна, а желание выразить свое существо доведено до конца!
Подумав обо всех усилиях, лишениях, страданиях и жертвах, которые понадобились, чтобы создать эти книги, и сравнив их с обнаруженным сегодня результатом, я вынужден был счесть свою жизнь неудавшейся, прошедшей зря. Между тем при строгом исследовании жизнь лишь редких людей покажется иной: ни одна жизнь, ни один труд не выдержат тех идеальных требований, какие предъявляют им. Определить ценность своей личности и дела сам человек не в силах.
И все же у меня не было никаких причин разрешить издание "избранных произведений". Когда я брался за это дело, оно доставляло мне удовольствие, и в приятных мечтах я представлял себе свое "избранное" в виде четырех или пяти красивых томов. Но теперь от таких томов не осталось ровным счетом ничего, кроме этого предисловия.
1921
Письма ненависти
Немецкие студенты издавна имеют забавное и своеобразное обыкновение выражать не только свое почтение и восхищение, но также презрение и ненависть. И некоторые представители немецкого студенчества, кто тщится любой ценой сохранить давние традиции, кто настроен политически реакционно и в высшей степени националистически, шлют мне порой из разных университетов, более всего из Галле, вот такие письма с изъяснением в ненависти. Я не в состоянии отвечать на эти письма, сколь бы интересными они подчас ни были; но поскольку в них время от времени проявляются кое-какие достойные уважения, благонамеренные, даже исполненные одушевления взгляды, направленность которых тем не менее крайне опасна и внушает тревогу за наше будущее, я решил наконец все-таки заговорить об этом. За основу беру совместное письмо нескольких студентов из Галле, чьих имен не назову. Писавший счел необходимым сообщить, что он вместе со значительным числом своих единомышленников весьма недоволен мною, что он упрекает меня в тяжком пренебрежении долгом, что он вместе со своими друзьями глубоко презирает меня, что для него и его товарищей я мертв и погребен, что могу лишь служить посмешищем для них и т. д. Несколько фраз, наиболее характерных, привожу доподлинно: "Ваше искусство - это неврастеническое, сладострастное копание в красоте, влекущая сирена над дымящимися немецкими могилами, все еще разверстыми. Мы ненавидим такого поэта, хотя бы он предлагал нам и еще вдесятеро более совершенное искусство, если оно мужчин обращает в женщин, равняет нас с прочими и превращает в интернационалистов и пацифистов. Мы немцы и хотим навсегда остаться ими. Мы - молодость Шиллера и Фихте, и Канта, и Бетховена, и Рихарда Вагнера - да, да, прежде всего Рихарда Вагнера *, чей трепетный порыв мы полюбили навеки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68