https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Damixa/
Лишь они по-настоящему помогут и советом и делом.
Так и подмывало меня обозвать Черняка хлюстом, а то и еще покрепче. Лишь годы и годы спустя оценил я его тогдашний поступок. Пригласить к себе в кабинет полуграмотного малого, заботливо расспросить о планах, посулить помощь в устройстве будущей рукописи — сколько же для этого надо терпения и доброжелательности!
Дома, в общежитии, я роздал товарищам шинель, галстук, вынул из чемодана тетрадь с начатым рассказом. Надо бы приготовить лекции к завтрашним занятиям, но до них ли? Писать, писать, писать... работать больше, чем разные Бальзаки и Данте. (Пожалуй, надо бы все-таки их почитать. Может, и в самом деле стоящие и не шибко скучные?) Вот я покажу разным ученым редакторам из Гослитиздатов, какой я «необразованный»: сгрохаю такую книжку — лысые и те зачешут голову!
В общежитии всегда стоял шум, гомон, и сочинять мне приходилось урывками, чаще по ночам. «Сгрохать» книжку оказалось не так просто, а вот на рабфаке я срезался по двум предметам: по немецкому и политэкономии.
«Выгонят, — решил я. — Хреново. А? Ладно. Чихать. Зато вошел в литературу. Это поважнее».
Альманах «Вчера и сегодня» сдали в типографию:
в нем печатались два моих рассказа —«Карапет» и «Торжество Жиги», заботливо выправленные рукой Максима Горького. Поздней осенью я приехал в Гослитиздат получать гонорар — первый крупный гонорар в своей жизни. У кассы встретил Алексея Ивановича Свирского, в черной каракулевой шляпе, в черном, отлично сшитом пальто, с крашеными усами. Он протянул мне руку, и я пожал ее, как младший, но тоже писатель. На улицу вышли вместе.
— Что делаете, Авдеев?
— Очерки заказала «Молодая гвардия», — ответил я, стараясь принять небрежную позу. — Посылают в командировку п колхоз.
Свирский глянул проницательно, и мне показалось, что он почему-то стал важнее и суше. Я вызвался проводить его через Лубянку до трамвая. Мостовая пестрела тающим снегом, голыми булыжниками, я был в легком вытертом пиджаке, без калош, но делал такой вид, что мне, как подающему надежды прозаику, теперь и холод нипочем.
— Вспомнился мне один стародавний случай, — неожиданно заговорил Свирский. — Издал я в Ростове-на-Дону свою первую книжечку о воровских трущобах. Конечно, волнуюсь, жду рецензий. И вдруг в петербургской газете «Новости» выходит огромная похвальная статья знаменитого тогда критика Скабичевского. Успех! Слава! Я, недолго думая, бросаю репортерскую работу, разоряемся с женой на билеты второго класса и — в столицу! Приезжаю утром прямо на квартиру к Скабичевскому: как же, друг, меценат, да притом и... некуда больше деться. Звоню. Проходит минут десять,
и вот приоткрывается дверь и в щелку из-за цепочки выглядывает острый кончик носа, мутный рыбий глаз и лысая голова в колпаке: «Вам чего?» Оказывается, сам. Я расшаркался: «Свирский, мол. Польщен вашей статьей. Только что из провинции». А критик так же безразлично: «Ну и что?» И вижу, что нужен я ему, как воздушный поцелуй покойной жене. Из этого дома я вышел умнее, чем был: я узнал цену легкому успеху, похвале. Опять потянулись трудные годы, борьба с нищетой, со спесивыми издателями, не хотевшими признавать малограмотного «босяка».
— Все же вы победили, — уважительно заметил я.— Талант задушить нельзя.
— О, еще как можно! До революции со «дна» выбивались одиночки: вот я, Семен Подъячев. Вам же сейчае советская власть коврик под ноги стелет. Любой может стать дантистом, землемером, вступить в литературу.
Мы пошли к Мясницким воротам. Старый писатель помолчал, иронически вздохнул.
— У французов есть замечательная поговорка :«Если бы молодость знала, а старость могла». Будь у меня ваши годы, Авдеев, знаете, что бы я первым долгом сделал?
Я ощупал в кармане деньги: конечно, знаю, взял бы извозчика и поехал в ресторан обмыть вступление в литературу. Но я молчал, боясь ошибиться.
— Пошел бы учиться. Добился высшего образования.
И, кивнув, Свирский сел в трамвай.
Весной я узнал, что из рабфака меня все-таки не исключили и я переведен в институт, с обязательством осенью сдать «хвосты»: по немецкому и политэкономии. Опять выручила графа о социальном положении: «воспитанник трудколонии, рабочий-литейщик». В основном у нас училась интеллигенция, дети служащих.
«Кудрявое положение, — подытожил я постановление дирекции. —Я на рабфаке-то по основному предмету плавал, а что будет в институте? Там студенты в подлиннике Гёте читают, разговаривают по-немецки, я же русскую орфографию не знаю. Как быть? Опять ходить на лекции, зубрить кучу дисциплин и в то же время сочинять рассказы и очерки для «Молодой гвардии»? Тут Илья Муромец и тот дугой согнется. Нет: надо выбирать что-то одно».
И я выбрал: бросил институт («Пока не выгнали»), а знакомым сообщил, что «отдался творчеству» и жить буду на литературный заработок.
Заработок сразу сорвался. Издательство «Молодая гвардия» забраковало мои очерки, из нового общежития на Стромынке меня выселили, и я вновь заколесил по России. Пробовал работать на содовом заводе в Донбассе; нанялся воспитателем в вагон-приемник на станции Харьков; опять жил у старшего брата на Кубани,
в станице Старо-Щербиновской. Мой новый рассказ о рабочей молодежи «Фабзайцы» получился необычайно вялым, пресным; я со стыдом порвал рукопись. Что со мной происходит? Ведь талант должен расти? Неужели второй номер «Вчера и сегодня» выйдет без меня? Я вдруг решил продолжить «Карапета». И редактор альманаха, и Медяков, и Дятлюк дружно его похвалили, и вторая часть «Карапета» была отправлена в набор.
Ранней весной я приехал из деревни в Москву, получил в издательстве «Советская литература» авторский экземпляр и, усевшись па Тверском бульваре, задумался, где бы раздобыть деньжонок — спрыснуть сборник? Неожиданно кто-то опустился со мной рядом па скамью, подхватил под руку.
— Груня! — радостно воскликнул я.—Сколько зим...
Это была Фолина, располневшая, в красной шляпе, с огромной модной сумочкой, но без вышитой лиры. Голубые глаза ее сияли, а левый даже, казалось, меньше косил.
— Опять тощий! — воскликнула она, весело, изумленно оглядывая меня. — Когда ж поправишься? Придется тебя обедом накормить. Продолжение «Карапета» получил? Значит, с меня еще и пол-литра. Небось без денег? Знаю, мне Илюша Медяков часто рассказывает, как живут молодые писатели. Ничего, выбьешься.
— А ты совсем стала буржуйкой. Что делаешь? Груня расхохоталась:
— И не угадаешь! Младший повар в ресторане «Прага» на Арбате. По-прежнему пишу стихи: и длинной строкой — гекзаметром, и «через мясорубку» по-современному. Учусь. А... у плиты с половником дело поверней: тут я настоящий «метр». Зато библиотеку собрала — глаза свернешь! Идем — с мужем познакомлю, сына покажу.
Я охотно согласился. Когда мы уже пошли по бульвару, Груня посоветовала:
— А ты стрельни монеты у Максима Горького. Старик добряга, всем нам подкидывал, барахлишко покупал. Только придумай уважительную причину... болезнь, что ли, какую.
Так я и сделал: написал Горькому письмо. Я уже не помню, какую болезнь себе придумал: то ли плакался,
что трясутся руки и ноги, то ли, что перекосоротило и не могу говорить. Стыдно вспомнить: беспокоила меня тогда не совесть, а вопрос — не мало ли я «подпустил слезы»? Не отказал бы в «лечении».
Горький не отказал. Месяц спустя меня вызвали в особняк на Малую Никитскую и вручили от его имени новый черный костюм, желтые ботинки, деньги. Кроме того, секретарь передал мне совет Горького — серьезно заняться учебой.
Совет я пропустил мимо ушей, а подарок мне пришелся по вкусу. «Пофартило». Познание мира, смысла жизни давалось мне медленно.
ПОГОНЯ ЗА СЛАВОЙ
В детстве я думал, что всех писателей можно пересчитать по пальцам: Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Загоскин и тот, который сочинил букварь, — фамилии его я почему-то нигде не встречал. Я и мысли не допускал, что на свете есть писатели никому не известные.
Мальчишкой попав в библиотеку, я прямо испугался огромного количества книг на полках — скольких, оказывается, великих людей я не знал. Когда страсть к сочинительству толкнула меня в литературу, я по-прежнему был убежден, что главное — напечататься, а там обо мне сразу напишут газеты, и уличные прохожие начнут тыкать в меня пальцем.
Оба номера альманаха «Вчера и сегодня» действительно привлекли внимание столичной прессы: многие газеты и журналы поместили о нем похвальные отзывы. Я не удивился и только с жадностью проглатывал все, что было написано обо мне. «Карапета» называли лучшим рассказом в сборнике. Значит, надо больше писать, и я поймаю золотую муху славы.
Мы — инициативная группа альманаха — с воодушевлением стали готовить третий номер. Неожиданно нас
вызвал секретарь Оргкомитета советских писателей Прудаков — «Дима Пузатый», как мы его называли между собой.
— Ого, братва, как с нами стали считаться, — сказал Петька Дятлюк. — На творческую встречу пригласили. Чего б это? Может, всех скопом хотят принять в члены?
Мы побрились, наваксили ботинки и в кабинет орг-комитетовского особняка вошли именинниками.
Впервые нас принимал один из руководителей советской литературы. Прудаков, здоровенный, с тройным подбородком, сидел за огромным письменным столом черного дерева. Пол в кабинете был паркетный, застланный цветистыми коврами, мебель тяжелая, кожаная, люстра вся в хрустале и бронзе.
— Садитесь, ребята, — пригласил Прудаков, показывая на мягкие стулья. — В ногах правды нету.
— Закурить можно? — спросил Илья Медяков.
— Что с вами поделаешь? Смолите.
Мы все зачиркали спичками. С папиросой в зубах каждый почувствовал себя настоящим писателем.
Прудаков откинулся в кожаном кресле, расстегнул пуговицу френча на толстенном животе, насмешливо и весело оглядел нас заплывшими глазками в припухших веках.
— Вы что же это, ребята, хотите создать особую ассоциацию блатных .писателей СССР? — Он сделал значительную паузу. — Тогда, может, дать свой альманах и бывшим ассенизаторам? Безработным? Третий номерок собирают!
От удивления мы стали давиться табачным дымом. Ша: в чем дело? Почему издевочка в тоне?
— Что такое альманах «Вчера и сегодня»? — продолжал Прудаков. — Явление в литературе? Новый шаг? Просто интересная заявка, потому и Горький благословил, в прессе похвалили. Целый табун молодняка из шпаны... полез в паны. Конечно, дело невиданное ни в каких Европах и Америках. Вот Оргкомитет писателей и помог вам, тиснул пару номерков. Чтобы прощупать способных. Такие есть у вас, не будем на это закрывать глаза. Есть. Медяков издал книжечку. У Авдеева «Советская литература» приняла повесть. Подрастают Дре-мов, Разживин, Замятин. Ну, а теперь довольно уж вам
прибедняться, пора переходить в настоящую, большую литературу. Журналов, газет, издательств у нас хватает, двери для всех открыты... да вы и не из тех робких, которые боятся дверных замков.
Вот это Дима Пузатый «поприветствовал именинников»! Выходит, мы еще не настоящие писатели, а печатали нас и хвалили только из поощрения? Мы-то, рабы божие, считали, что Оргкомитет хочет ускорить выпуск третьего номера альманаха, и захватили папку с новым материалом.
Илья Медяков решительно сунул окурок папиросы в пепельницу.
— Нам, Дмитрий Пантелеич, нельзя без своего органа,— сказал он. — Редакции от нас воротят носы. Сколько я таскал туда стихов! Мешок. Ответ один: «Опять про беспризорников?» И смеются. Спросите у Авдеева, ему тоже все рассказы возвращают, как по конвейеру. Для нас альманах единственная отдушина и если...
— Нашли отдушину: жулье воспевать, — перебил Прудаков и погладил свою розовую, гладко выбритую лысую голову, похожую па огромную малину, присыпанную сахарной пудрой.
— Да разве мы воспеваем жулье? —вырвалось у меня.
— Про кого ж вы пишете? — повернулся ко мне Прудаков.— Про ударников, что ли? Или про героев гражданской войны?
— И про ударников пишем, Дмитрий Пантелеич, — подхватил Медяков и вытряхнул из папки целую кипу пестрых листков, исписанных в рифму, растрепанных пятикопеечных тетрадок с рассказами. — Вот. Творчество новых талантов! Ребята из бывших уголовников становятся ударниками труда, в армии служат, грызут гранит науки. В Болшевской трудкоммуне тысячи таких. А в Люберецкой? Наши авторы ярко отображают свое воровское «вчера», но упор делают на трудовом «сегодня». Знаете, какой авторитет у нашего альманаха? О-го-го! Посмотрите, из лагеря какое письмо...
Толстые губы Прудакова брезгливо покривились.
— Может, ты мне еще от сосланных попов письмо покажешь? Иль от бывших князей Рюриков? Что вы, ребята, все за высосанную сиську цепляетесь? Нашли
авторитет: письмо лагерника! Это если бы тебе командарм Блюхер написал... академик Отто Шмидт. А то жулик какой-то. Отброс эпохи.
Здоровенной пухлой рукой он отодвинул рукописи, будто сметая их со стола.
— Короче, вот что. Кто хочет писать — становись в общий литературный строй. Есть талант — выдюжишь. Нету? Богадельню открывать для вас не будем. Вот. И давайте без разговорчиков.
После этого мы сидели тихо, как запечатанные в конверт. Может, Дима Пузатый и нас считал отбросами эпохи?
— На этом и закруглимся, — закончил Прудаков прием. — Пора вам, ребята, свежим социалистическим воздухом дышать, а не держать носы в затхлых отдушинах. Пишите на актуальные темы: про победу Октября, про заводы, про колхозы, про машинно-тракторные станции, вот вас и будут печатать. Ясно? Вашу ж альманахов-скую лавочку мы закрываем.
Из Оргкомитета мы вышли расслабленным шагом, будто отсидели ноги.
— Устроил нам Дима Пузатый творческую баню с веничком.
— Максим Горький открыл всем «бывшим» ворота в литературу, а Оргкомитет писателей тут же подсунул бревно на дорогу.
Задирая на каждого из нас дула ноздрей маленького вздернутого носа, Петька Дятлюк обиженно бормотал:
— Талантов у нас нету! Знахарь! Помните, как нас «Вечерняя Москва» расхвалила? Иль Дима Пузатый знает больше, чем «Вечерняя Москва»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Так и подмывало меня обозвать Черняка хлюстом, а то и еще покрепче. Лишь годы и годы спустя оценил я его тогдашний поступок. Пригласить к себе в кабинет полуграмотного малого, заботливо расспросить о планах, посулить помощь в устройстве будущей рукописи — сколько же для этого надо терпения и доброжелательности!
Дома, в общежитии, я роздал товарищам шинель, галстук, вынул из чемодана тетрадь с начатым рассказом. Надо бы приготовить лекции к завтрашним занятиям, но до них ли? Писать, писать, писать... работать больше, чем разные Бальзаки и Данте. (Пожалуй, надо бы все-таки их почитать. Может, и в самом деле стоящие и не шибко скучные?) Вот я покажу разным ученым редакторам из Гослитиздатов, какой я «необразованный»: сгрохаю такую книжку — лысые и те зачешут голову!
В общежитии всегда стоял шум, гомон, и сочинять мне приходилось урывками, чаще по ночам. «Сгрохать» книжку оказалось не так просто, а вот на рабфаке я срезался по двум предметам: по немецкому и политэкономии.
«Выгонят, — решил я. — Хреново. А? Ладно. Чихать. Зато вошел в литературу. Это поважнее».
Альманах «Вчера и сегодня» сдали в типографию:
в нем печатались два моих рассказа —«Карапет» и «Торжество Жиги», заботливо выправленные рукой Максима Горького. Поздней осенью я приехал в Гослитиздат получать гонорар — первый крупный гонорар в своей жизни. У кассы встретил Алексея Ивановича Свирского, в черной каракулевой шляпе, в черном, отлично сшитом пальто, с крашеными усами. Он протянул мне руку, и я пожал ее, как младший, но тоже писатель. На улицу вышли вместе.
— Что делаете, Авдеев?
— Очерки заказала «Молодая гвардия», — ответил я, стараясь принять небрежную позу. — Посылают в командировку п колхоз.
Свирский глянул проницательно, и мне показалось, что он почему-то стал важнее и суше. Я вызвался проводить его через Лубянку до трамвая. Мостовая пестрела тающим снегом, голыми булыжниками, я был в легком вытертом пиджаке, без калош, но делал такой вид, что мне, как подающему надежды прозаику, теперь и холод нипочем.
— Вспомнился мне один стародавний случай, — неожиданно заговорил Свирский. — Издал я в Ростове-на-Дону свою первую книжечку о воровских трущобах. Конечно, волнуюсь, жду рецензий. И вдруг в петербургской газете «Новости» выходит огромная похвальная статья знаменитого тогда критика Скабичевского. Успех! Слава! Я, недолго думая, бросаю репортерскую работу, разоряемся с женой на билеты второго класса и — в столицу! Приезжаю утром прямо на квартиру к Скабичевскому: как же, друг, меценат, да притом и... некуда больше деться. Звоню. Проходит минут десять,
и вот приоткрывается дверь и в щелку из-за цепочки выглядывает острый кончик носа, мутный рыбий глаз и лысая голова в колпаке: «Вам чего?» Оказывается, сам. Я расшаркался: «Свирский, мол. Польщен вашей статьей. Только что из провинции». А критик так же безразлично: «Ну и что?» И вижу, что нужен я ему, как воздушный поцелуй покойной жене. Из этого дома я вышел умнее, чем был: я узнал цену легкому успеху, похвале. Опять потянулись трудные годы, борьба с нищетой, со спесивыми издателями, не хотевшими признавать малограмотного «босяка».
— Все же вы победили, — уважительно заметил я.— Талант задушить нельзя.
— О, еще как можно! До революции со «дна» выбивались одиночки: вот я, Семен Подъячев. Вам же сейчае советская власть коврик под ноги стелет. Любой может стать дантистом, землемером, вступить в литературу.
Мы пошли к Мясницким воротам. Старый писатель помолчал, иронически вздохнул.
— У французов есть замечательная поговорка :«Если бы молодость знала, а старость могла». Будь у меня ваши годы, Авдеев, знаете, что бы я первым долгом сделал?
Я ощупал в кармане деньги: конечно, знаю, взял бы извозчика и поехал в ресторан обмыть вступление в литературу. Но я молчал, боясь ошибиться.
— Пошел бы учиться. Добился высшего образования.
И, кивнув, Свирский сел в трамвай.
Весной я узнал, что из рабфака меня все-таки не исключили и я переведен в институт, с обязательством осенью сдать «хвосты»: по немецкому и политэкономии. Опять выручила графа о социальном положении: «воспитанник трудколонии, рабочий-литейщик». В основном у нас училась интеллигенция, дети служащих.
«Кудрявое положение, — подытожил я постановление дирекции. —Я на рабфаке-то по основному предмету плавал, а что будет в институте? Там студенты в подлиннике Гёте читают, разговаривают по-немецки, я же русскую орфографию не знаю. Как быть? Опять ходить на лекции, зубрить кучу дисциплин и в то же время сочинять рассказы и очерки для «Молодой гвардии»? Тут Илья Муромец и тот дугой согнется. Нет: надо выбирать что-то одно».
И я выбрал: бросил институт («Пока не выгнали»), а знакомым сообщил, что «отдался творчеству» и жить буду на литературный заработок.
Заработок сразу сорвался. Издательство «Молодая гвардия» забраковало мои очерки, из нового общежития на Стромынке меня выселили, и я вновь заколесил по России. Пробовал работать на содовом заводе в Донбассе; нанялся воспитателем в вагон-приемник на станции Харьков; опять жил у старшего брата на Кубани,
в станице Старо-Щербиновской. Мой новый рассказ о рабочей молодежи «Фабзайцы» получился необычайно вялым, пресным; я со стыдом порвал рукопись. Что со мной происходит? Ведь талант должен расти? Неужели второй номер «Вчера и сегодня» выйдет без меня? Я вдруг решил продолжить «Карапета». И редактор альманаха, и Медяков, и Дятлюк дружно его похвалили, и вторая часть «Карапета» была отправлена в набор.
Ранней весной я приехал из деревни в Москву, получил в издательстве «Советская литература» авторский экземпляр и, усевшись па Тверском бульваре, задумался, где бы раздобыть деньжонок — спрыснуть сборник? Неожиданно кто-то опустился со мной рядом па скамью, подхватил под руку.
— Груня! — радостно воскликнул я.—Сколько зим...
Это была Фолина, располневшая, в красной шляпе, с огромной модной сумочкой, но без вышитой лиры. Голубые глаза ее сияли, а левый даже, казалось, меньше косил.
— Опять тощий! — воскликнула она, весело, изумленно оглядывая меня. — Когда ж поправишься? Придется тебя обедом накормить. Продолжение «Карапета» получил? Значит, с меня еще и пол-литра. Небось без денег? Знаю, мне Илюша Медяков часто рассказывает, как живут молодые писатели. Ничего, выбьешься.
— А ты совсем стала буржуйкой. Что делаешь? Груня расхохоталась:
— И не угадаешь! Младший повар в ресторане «Прага» на Арбате. По-прежнему пишу стихи: и длинной строкой — гекзаметром, и «через мясорубку» по-современному. Учусь. А... у плиты с половником дело поверней: тут я настоящий «метр». Зато библиотеку собрала — глаза свернешь! Идем — с мужем познакомлю, сына покажу.
Я охотно согласился. Когда мы уже пошли по бульвару, Груня посоветовала:
— А ты стрельни монеты у Максима Горького. Старик добряга, всем нам подкидывал, барахлишко покупал. Только придумай уважительную причину... болезнь, что ли, какую.
Так я и сделал: написал Горькому письмо. Я уже не помню, какую болезнь себе придумал: то ли плакался,
что трясутся руки и ноги, то ли, что перекосоротило и не могу говорить. Стыдно вспомнить: беспокоила меня тогда не совесть, а вопрос — не мало ли я «подпустил слезы»? Не отказал бы в «лечении».
Горький не отказал. Месяц спустя меня вызвали в особняк на Малую Никитскую и вручили от его имени новый черный костюм, желтые ботинки, деньги. Кроме того, секретарь передал мне совет Горького — серьезно заняться учебой.
Совет я пропустил мимо ушей, а подарок мне пришелся по вкусу. «Пофартило». Познание мира, смысла жизни давалось мне медленно.
ПОГОНЯ ЗА СЛАВОЙ
В детстве я думал, что всех писателей можно пересчитать по пальцам: Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Загоскин и тот, который сочинил букварь, — фамилии его я почему-то нигде не встречал. Я и мысли не допускал, что на свете есть писатели никому не известные.
Мальчишкой попав в библиотеку, я прямо испугался огромного количества книг на полках — скольких, оказывается, великих людей я не знал. Когда страсть к сочинительству толкнула меня в литературу, я по-прежнему был убежден, что главное — напечататься, а там обо мне сразу напишут газеты, и уличные прохожие начнут тыкать в меня пальцем.
Оба номера альманаха «Вчера и сегодня» действительно привлекли внимание столичной прессы: многие газеты и журналы поместили о нем похвальные отзывы. Я не удивился и только с жадностью проглатывал все, что было написано обо мне. «Карапета» называли лучшим рассказом в сборнике. Значит, надо больше писать, и я поймаю золотую муху славы.
Мы — инициативная группа альманаха — с воодушевлением стали готовить третий номер. Неожиданно нас
вызвал секретарь Оргкомитета советских писателей Прудаков — «Дима Пузатый», как мы его называли между собой.
— Ого, братва, как с нами стали считаться, — сказал Петька Дятлюк. — На творческую встречу пригласили. Чего б это? Может, всех скопом хотят принять в члены?
Мы побрились, наваксили ботинки и в кабинет орг-комитетовского особняка вошли именинниками.
Впервые нас принимал один из руководителей советской литературы. Прудаков, здоровенный, с тройным подбородком, сидел за огромным письменным столом черного дерева. Пол в кабинете был паркетный, застланный цветистыми коврами, мебель тяжелая, кожаная, люстра вся в хрустале и бронзе.
— Садитесь, ребята, — пригласил Прудаков, показывая на мягкие стулья. — В ногах правды нету.
— Закурить можно? — спросил Илья Медяков.
— Что с вами поделаешь? Смолите.
Мы все зачиркали спичками. С папиросой в зубах каждый почувствовал себя настоящим писателем.
Прудаков откинулся в кожаном кресле, расстегнул пуговицу френча на толстенном животе, насмешливо и весело оглядел нас заплывшими глазками в припухших веках.
— Вы что же это, ребята, хотите создать особую ассоциацию блатных .писателей СССР? — Он сделал значительную паузу. — Тогда, может, дать свой альманах и бывшим ассенизаторам? Безработным? Третий номерок собирают!
От удивления мы стали давиться табачным дымом. Ша: в чем дело? Почему издевочка в тоне?
— Что такое альманах «Вчера и сегодня»? — продолжал Прудаков. — Явление в литературе? Новый шаг? Просто интересная заявка, потому и Горький благословил, в прессе похвалили. Целый табун молодняка из шпаны... полез в паны. Конечно, дело невиданное ни в каких Европах и Америках. Вот Оргкомитет писателей и помог вам, тиснул пару номерков. Чтобы прощупать способных. Такие есть у вас, не будем на это закрывать глаза. Есть. Медяков издал книжечку. У Авдеева «Советская литература» приняла повесть. Подрастают Дре-мов, Разживин, Замятин. Ну, а теперь довольно уж вам
прибедняться, пора переходить в настоящую, большую литературу. Журналов, газет, издательств у нас хватает, двери для всех открыты... да вы и не из тех робких, которые боятся дверных замков.
Вот это Дима Пузатый «поприветствовал именинников»! Выходит, мы еще не настоящие писатели, а печатали нас и хвалили только из поощрения? Мы-то, рабы божие, считали, что Оргкомитет хочет ускорить выпуск третьего номера альманаха, и захватили папку с новым материалом.
Илья Медяков решительно сунул окурок папиросы в пепельницу.
— Нам, Дмитрий Пантелеич, нельзя без своего органа,— сказал он. — Редакции от нас воротят носы. Сколько я таскал туда стихов! Мешок. Ответ один: «Опять про беспризорников?» И смеются. Спросите у Авдеева, ему тоже все рассказы возвращают, как по конвейеру. Для нас альманах единственная отдушина и если...
— Нашли отдушину: жулье воспевать, — перебил Прудаков и погладил свою розовую, гладко выбритую лысую голову, похожую па огромную малину, присыпанную сахарной пудрой.
— Да разве мы воспеваем жулье? —вырвалось у меня.
— Про кого ж вы пишете? — повернулся ко мне Прудаков.— Про ударников, что ли? Или про героев гражданской войны?
— И про ударников пишем, Дмитрий Пантелеич, — подхватил Медяков и вытряхнул из папки целую кипу пестрых листков, исписанных в рифму, растрепанных пятикопеечных тетрадок с рассказами. — Вот. Творчество новых талантов! Ребята из бывших уголовников становятся ударниками труда, в армии служат, грызут гранит науки. В Болшевской трудкоммуне тысячи таких. А в Люберецкой? Наши авторы ярко отображают свое воровское «вчера», но упор делают на трудовом «сегодня». Знаете, какой авторитет у нашего альманаха? О-го-го! Посмотрите, из лагеря какое письмо...
Толстые губы Прудакова брезгливо покривились.
— Может, ты мне еще от сосланных попов письмо покажешь? Иль от бывших князей Рюриков? Что вы, ребята, все за высосанную сиську цепляетесь? Нашли
авторитет: письмо лагерника! Это если бы тебе командарм Блюхер написал... академик Отто Шмидт. А то жулик какой-то. Отброс эпохи.
Здоровенной пухлой рукой он отодвинул рукописи, будто сметая их со стола.
— Короче, вот что. Кто хочет писать — становись в общий литературный строй. Есть талант — выдюжишь. Нету? Богадельню открывать для вас не будем. Вот. И давайте без разговорчиков.
После этого мы сидели тихо, как запечатанные в конверт. Может, Дима Пузатый и нас считал отбросами эпохи?
— На этом и закруглимся, — закончил Прудаков прием. — Пора вам, ребята, свежим социалистическим воздухом дышать, а не держать носы в затхлых отдушинах. Пишите на актуальные темы: про победу Октября, про заводы, про колхозы, про машинно-тракторные станции, вот вас и будут печатать. Ясно? Вашу ж альманахов-скую лавочку мы закрываем.
Из Оргкомитета мы вышли расслабленным шагом, будто отсидели ноги.
— Устроил нам Дима Пузатый творческую баню с веничком.
— Максим Горький открыл всем «бывшим» ворота в литературу, а Оргкомитет писателей тут же подсунул бревно на дорогу.
Задирая на каждого из нас дула ноздрей маленького вздернутого носа, Петька Дятлюк обиженно бормотал:
— Талантов у нас нету! Знахарь! Помните, как нас «Вечерняя Москва» расхвалила? Иль Дима Пузатый знает больше, чем «Вечерняя Москва»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28