https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Sunerzha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Вот как меня по дружбе посадил Фомин», — со злобой подумал Горенский. Он прекрасно понимал, что его приятель хотел оказать ему услугу; тем не менее раздражение против Фомина с той поры все росло у Алексея Андреевича.
«Ну, вот и кончено, и слава Богу», — повторил Горенский. — «Plaie. d’argent n’est pas mortelle»… Он вторично пересчитал деньги: сто семнадцать рублей. Найти службу вне советских учреждений было теперь невозможно. «Уехать на Юг? Это можно было с командировкой, как уехал Фомин, или с украинскими бумагами, как Кременецкий, и с его деньгами… Попытаться перейти границу нелегально? На сто семнадцать рублей не уедешь… Да и там сейчас гадко, у самостийников. Ничего, как-нибудь выпутаюсь. „Plaie d’argent n’est pas mortelle“, — сказал он снова вслух — и вдруг в полном противоречии с французской фразой, у него скользнула мысль о самоубийстве.
Горенский очень устал в последние месяцы, устал физически и душевно, устал от всего, от катастрофы, так неожиданно обрушившейся на Россию, от унизительной бедности, которой он никогда до того не знал. «Да, покончить с собой, это очень просто», — подумал он, опять смутно чувствуя то же самое: прежде его самоубийство было бы сенсацией на всю Россию; теперь оно не произвело бы впечатления почти ни на кого. «Покончил с собой князь Горенский, жаль, вечная память… Другие скажут: давно бы так»… Алексей Андреевич был не слишком честолюбив и еще менее того тщеславен. Но эта пустота, безнадежная глухая пустота, в которую погрузилась вся прежняя Россия, тяжко его угнетала. «Нет, с поля битвы не бегут!.. — сказал он себе. — Хотя какая же теперь битва? Они стригут и режут нас, как баранов. Это не битва!»
В нем вдруг поднялось бешенство. — «Нет, так нельзя!.. Так нельзя! — вставая, подумал Горенский. — Чем с собой кончать, лучше пойти и застрелить, как собаку, кого-нибудь из этих господ!.. Да, но тогда уж обдумать старательно: не погибать же из-за мелкой сошки! Должны быть пути и до самых главных. А если путей еще нет, то я найду их!.. Это надо обдумать, очень, очень обдумать, — говорил он себе, быстро ходя по комнате. Он с радостью чувствовал, как кровь у него прилила к вискам и нервы напряглись — как после крепкого кофе. „Может быть, это в самом деле и есть выход? Выход и для России, и личный, для меня. На это нужны средства и на это они должны быть найдены!.. А если я ухожу в такое дело, рискуя жизнью, то нет ничего дурного или унизительного в том, чтобы из этих же денег оплачивался и нужный мне кусок хлеба…“
Поток новых мыслей, самых неожиданных и непривычных чувств хлынул в душу Горенского. Ему вспомнилось, что в их роду несколько человек погибло в сраженьях: один был убит в Турции, другой под Бородиным; очень отдаленный предок, по преданию, пал на Куликовом Поле. «То, что сделали прадеды, обязан сделать и я. Они отдали жизнь отечеству и, если ему теперь нужна моя жизнь, то и я, потомок великих князей, собирателей земли русской, должен идти на смерть, — думал Алексей Андреевич, и от самого звука этих мыслей, от сочетания выражавших их слов, кровь все сильнее приливала у него к вискам. „Да, я прежде не придавал значения всему этому, своему происхождению, древнему роду (хоть неправда: в душе всегда придавал, только не говорил, потому что было не принято). Но верно говорят французы: «bon ehien chasse de race“… Какая правда в этих народных изречениях, особенно во французских!.. Да, это мой долг, и я его исполню!»
Ему представились разные ходы для осуществления этих новых мыслей, люди, с которыми следовало о них поговорить. «Браун? Он ненавидит большевиков еще больше, чем я. Может быть, он знает других? Говорят о какой-то организации Федосьева. Неприятно, очень тяжело работать с таким человеком, как Федосьев, но, если он вправду что-то делает, то было бы безумно отказываться от его опыта, энергии и связей…»
С улицы послышались звуки музыки. Горенский подошел к открытому окну и ахнул. Площадь стала неузнаваема, — художники-футуристы, плотники, маляры работали всю ночь. На Мариинском дворце лиловая девица и красного цвета мужчина в кого-то палили из винтовок. Над «Асторией» голый фиолетовый всадник мчался верхом на зеленом копе. На протянутом огромном плакате Горенский, перегнувшись через окно, прочел: «Да здравствует защита нашего социалистического отечества!» Под этим плакатом, мимо памятника Николаю I, задрапированного красными и оранжевыми холстинами, проходила со знаменами толпа людей. Лица у манифестантов были унылые и понурые.
Оркестр играл «Интернационал». От звуков бравурной музыки все росла и крепла в душе Алексея Андреевича жажда борьбы, отчаянной борьбы с безграмотными звероподобными людьми, завладевшими Россией. Подтянув на высоких нотах заключительную фразу «Интернационала», он отошел от окна. «Да, надо сегодня же повидать Брауна. Как бы к нему ни относиться, это очень умный человек. Затем сегодня же поговорить еще кое с кем…»
Горенский вдруг вспомнил, что днем у него назначена встреча в Летнем Саду с Глафирой Генриховной. «Как жаль, что ей теперь ничего нельзя сказать!..» Алексей Андреевич собрал свои сто семнадцать рублей, надел шляпу и вышел из дому.

— …Какие все-таки странные теперешние молодые люди, — говорила Вите Елена Федоровна. — В них есть какая-то такая застенчивость… Отчего вы такой робкий?
— Я не робкий, — ответил Витя, чувствуя с досадой, что ответ мог бы быть находчивее. К вечеру этого дня он нашел много превосходных ответов на замечание Елены Федоровны. Но замечание было сделано днем.
— Нет, я вижу, вы очень, очень застенчивый!
— Нисколько! Вы меня еще с этой стороны не знаете.
— С какой стороны? — спросила Елена Федоровна с видимым интересом. Витя, однако, и сам не знал, с какой стороны и чт? собственно он хотел сказать. Он только говорил себе: «с этой женщиной надо взять циничный тон». Взять циничный тон было бы, пожалуй, легко, если б на брюках была настоящая складка. Брюки пролежали всю ночь под матрацем, тем не менее складка не вышла; или, точнее, образовались две складки, из которых одна явно подрывала эффект другой. Все остальное, — и пиджак, и мягкая шляпа Семена Исидоровича, и его же галстук, и трость, — было вполне удовлетворительно. Но складки на брюках не было.
— Как прекрасен Летний Сад! — сказала, не дождавшись ответа, Елена Федоровна. — Нет, положительно только в природе есть вечная красота, особенно по сравнению со всей этой мишурой! — Она сделала зонтиком жест в сторону Марсова Поля, на котором происходил парад.
— В самом деле это скучновато, — сказал пресыщенным тоном Витя. — Ведь вы, кажется, приглашали меня к себе? — Небрежное «кажется» было очень хорошо, однако Витя с волнением ждал ответа Елены Федоровны: он и страстно желал, чтобы она его пригласила, — у нее э т о, наконец, должно было произойти, — и побаивался: Витя совершенно не был в себе уверен.
— Я действительно вас приглашала, но теперь я, право, не знаю, — ответила, потупив взор, Елена Федоровна. — Вы это как-то так странно говорите.
— Да уж там видно будет, — самым циничным тоном сказал Витя. «Господи, лишь бы пронесло!» — подумал он.
— Ах, ради Бога, не говорите так со мною!.. Все-таки, как странно сделана эта декорация, не правда ли? — переменила разговор Елена Федоровна.
— Оттуда будет лучше видно. Пойдем туда, — предложил Витя.
Среди убранных ельником могил жертв февральской революции была устроена высокая трибуна, затянутая красным сукном. Над ней на высоких жердях был протянут плакат с изображением огромного подсолнуха. Стоя лицом к могилам, что-то кричал, надрываясь, невысокий толстый круглолицый человек в пиджаке. Но слышно его было плохо, только изредка ветерок доносил отдельные фразы. Толпа была молчаливая, невеселая. Елена Федоровна и Витя пробрались к отдаленному углу площади, где народа было мало.
— Вот здесь постоим, на этой площадке, — предложил Витя. — Отсюда все будет видно.
Рядом с ними устроилась няня с ребенком и небольшой старичок неопределенного вида, в неопределенном платье, не то из господ попроще, не то из простых побогаче. Няня, расширив глаза, говорила
— …А там за углом смотрю: Господи! Мертвая лошадь лежит! И собаки жрут падаль! Так на мостовой, говорят, третий день и лежит!.. Ах ты, Боже мой!
— То ли еще будет! — радостно сказал старичок. — Скоро людей так будут жрать.
— Ах ты, Господи! До чего дожили!
— До того и дожили. Все так на мостовой будем лежать. — У старичка на лице выступила радостно-едкая улыбка. — «…Построим новую яркую красивую жизнь», — донеслось с трибуны. Старичок засмеялся и оглянулся на Елену Федоровну и Витю.
— Они тебе построят!.. А в могилах-то городовые лежат. Царские фараоны… Да…
Елена Федоровна слегка вскрикнула.
— Смотрите, это она!
— Кто она? — спросил Витя.
— Дочь моего мужа!.. На трибуне третья слева во втором ряду, видите, та, что в черном. Это Карова, большевичка.
— Ах да, я о ней слышал. С ней служат наши приятели.
— Мой бедный муж! Он не пережил бы этого… Я прежде с ней была знакома, но раззнакомилась.
— Говорят, она из более приличных?
— Что вы! Всегда была наглая, завистливая девчонка! А безобразна! Как смертный грех!
— «…К близкому торжеству светлого пролетарского будущего!» — орал невысокий человек, вытирая лоб платком. Скептический старичок, видимо, наслаждался.
— Скажите, Виктор Николаевич, что собственно означает этот подсолнух? Я не понимаю.
— Это и нельзя понять.
— Значит, так надо, — сказал услышавший их слова старичок. — Ежели подсолнух, значит, подсолнух и надо А как стемнеет, сожгут гидру контрреволюции, да…
— Кого? — с ужасом спросила няня.
— Гидру контрреволюции. Очень просто.
— Смотрите!.. Ах ты, Боже мой! — заахала няня. На площадь медленно выезжал автомобиль с красным флагом. Рядом с шофером сидел негр. За автомобилем шли две колесницы с огромными чучелами, изображавшими священников и генералов. «О Господи!» повторила с ужасом няня при виде колесницы с чучелами священников. Но чучела генералов в ней как будто возбуждали не только ужас.
— Какая гадость! — сказал Витя.
Старичок на него оглянулся. Радостная улыбка сползла с его лица.
— Крашеный! — доверительным таинственным тоном сказал он Вите.
— Кто крашеный?
— Да негр!
— Ну вот!.. Смотрите, как он зубы скалит. Вовсе не крашеный, а самый настоящий негр.
— Это ничего не значит: верьте слову, крашеный, — сказал полушепотом старичок. Витя от него отшатнулся: глаза у старичка, с неподвижными зрачками, были странные.
— Знаете что, Елена Федоровна, пойдемте отсюда. Уж очень это плоско и гадко!
— Я тоже думаю, пойдем. Я что-то утомлена.
Они кивнули старичку, няне и пошли вдоль Лебяжьего Канала.
— Значит, ко мне? — спросила стыдливо Елена Федоровна. — Но вам не будет скучно?
— Что вы! Совсем напротив. — Витя опять почувствовал, что ответ оставляет желать лучшего. — «Значит, у нее будем ужинать… Как жаль, что нет смокинга», — подумал он, представляя себя в смокинге, в лакированных ботинках, в шелковых носках. Ему вспомнился итальянский кинематографический артист, небрежно отдававший почтительным лакеям в передней дорогого ресторана пальто необыкновенного покроя, шляпу, трость с прямой серебряной ручкой. «Впрочем, если мы встретились с ней днем, я все равно не мог бы быть в смокинге. А я и так вполне прилично одет. Но надо, надо во что бы то ни стало обзавестись, смокингом, если уж нельзя иметь фрак», — думал Витя.
Он быстро поднял руку к шляпе, увидев знакомое лицо: в Летнем Саду доктор Браун, чуть наклонившись вперед, внимательно смотрел на то, что происходило на площади. «Собственно, он должен первый поклониться, если я с дамой. Да он нас не видит… — Вите очень хотелось, чтобы Браун его увидел в обществе госпожи Фишер. — Верно, он ее знает, — соображал Витя, нарочно замедляя шаги. — Нет, не видит…»

— …Наше поколение обречено, Глафира Генриховна, — сказал князь. — Я имею в виду, разумеется, мое поколение: ведь я гораздо старше вас. И вас мне особенно жаль: мы хоть пожили, мы видели настоящую, прекрасную и радостную жизнь. А вы!
— И я видела, — с волнением ответила Глафира Генриховна. Она никому не говорила, что ей двадцать седьмой год, но от князя твердо решила ничего не скрывать: между ней и Алексеем Андреевичем не было места обману. Глафире Генриховне было бы все же приятнее, чтобы князь не знал ее возраста.
— Да, может быть, вы чуть коснулись той жизни, но вы не участвовали в ней. И этому рад: вы не несете ответственности за ее грехи, — сказал князь. Противоречие в его словах не укрылось и от Глафиры Генриховны, хоть ей было не до логики: она очень волновалась.
— Грехи?
— Да, ведь и то, и другое верно, — горячо сказал Горенский. — Та жизнь была обольстительна, но если б она не была в то же время насквозь проникнута грехом, то мы и не видели бы всей мерзости, которая сейчас творится на наших глазах… И я не щеголял бы перед вами в этаком виде, в стоптанных сапогах, — добавил князь, не совсем естественно улыбаясь и внимательно вглядываясь в Глашу: он не был уверен, что может теперь нравиться женщинам. Выражение его лица еще больше, чем слова, тронуло Глафиру Генриховну; она невольно взглянула на сапоги Горенского, и от этого смутилась. Ей вспомнилось, как он был богат, вспомнилась его фотография в пажеском мундире.
— Вашей вины, конечно, нет никакой, — с волнением сказала она. — А то, что вы теперь оказались… без денег (она не решилась повторить: в стоптанных сапогах), это только делает вам честь. Дельцы и спекулянты сумели припрятать деньги.
— Я не догадался, — с той же улыбкой сказал Горенский. — И потому попал в служащие их коллегии.
— Что ж тут дурного? Ваша коллегия вполне приличная, — начала было Глафира Генриховна.
— Вы это говорите, но вы этого не думаете! — перебил он ее. — Вы не можете так думать!
Она с удивлением на него взглянула. Он вдруг взял ее руку и поцеловал. На глазах у князя были слезы.

— …Мы рады всем приемлющим новый социально-экономический режим, — говорила на трибуне, между выступлениями ораторов, Ксения Карловна Березину, который слушал ее с почтительным вниманием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я