душевая кабина 120х80 с низким поддоном прямоугольная
Люди на улице заахали. Одни шарахнулись в сторону, другие ускорили шаги. Старуха, торговавшая котлетами, перекрестилась. Со стороны Невского показался конный патруль. Желтолицые косоглазые люди на худых лошаденках проехали в ту сторону, откуда слышались выстрелы. «Китайцы! Китайцы!» — послышались изумленные возгласы.
Федосьев вышел на Невский, затем свернул на Морскую. Там было гораздо спокойнее. Улицы были ярко освещены. На каждом шагу стояли милиционеры, крупные, строгие, хорошо одетые люди. «Это из моих голубчиков, — подумал Федосьев, с любопытством вглядываясь в полицейских. — Тут к хозяевам ближе, да что-то уж очень все-таки подтянуты. Как в былые времена, перед проездом государя… Или ждут кого-то? Кого же это?». Он остановился у фонаря и посмотрел на часы. — Четверть седьмого… Приду раньше, чем нужно. Ну, погуляю у дворца, посмотрю, как они живут…»
Нахмуренный милиционер вдруг вздрогнул и вытянулся. Вдали у Синего Моста сверкнул фонарь и стал приближаться, наливаясь светом. Прохожий остановился рядом с Федосьевым, полуоткрыв рот. Мимо них, очень громко трубя, проехал огромный, великолепный открытый автомобиль. Промелькнуло надменное лицо. Моложавый человек в серой, непривычной русскому глазу, шинели, в перчатках, со стэком в руке, окинул недовольным взглядом людей у фонаря. Автомобиль, не переставая трубить и все ускоряя ход, направился к Невскому.
— Граф Мирбах! — сказал взволнованным шепотом прохожий.
Окна Юсуповского дворца горели оранжевыми огнями. По сторонам огромной резной двери с короной стояли навытяжку часовые в касках. Над освещенным тамбуром развевался германский флаг. По тротуару, здесь посыпанному песком, Федосьев обогнул дворец. Ворота сада были открыты, из них выехала телега. У начищенной до блеска решетки не было часовых. Федосьев вошел в сад и направился по дорожке между черных скелетов деревьев, ориентируясь по огням дворца, игравшим оранжевыми пятнами на ноздреватом грязно-синем снегу. Холодный ветер дул ему в лицо. «Вот, помнится, где это было, — подумал он. — Отсюда он побежал вот к тем воротам. Там его добили…»
На месте, где добили Распутина, работал лопатой человек. Он был, видимо, очень весел и что-то пел довольно громко. Федосьев подошел поближе. Немец приветливо кивнул ему головою и продолжал петь. «Вероятно, принимает меня за члена комиссии», — подумал Федосьев. «Der edle Graf von Luxemburg…» — радостно пел выпивший немец, размахивая в такт лопатой. — «Да, помнится, тут он свалился. Так тогда говорили…» Федосьев постоял на дорожке. Вдали было темно. Все окна страшного дворца ярко светились. «Где же вход в канцелярию?.. Тот говорил, — пройти со двора. Да, очень все это странно!.. Немцы распоряжаются в Петербурге, в единственной столице, никогда не сдававшейся врагу… Китайская кавалерия на наших улицах. Вот, вот он, „фантастический город“! — Федосьев знал, что Петербург называют фантастическим городом, и считал это обыкновенной писательской выдумкой: ничего фантастического в Петербурге не было, была прекрасная величественная столица, которую он очень любил за имперский стиль, за барский размах, за барскую историю империи. „Да, вот до чего дожили!.. А то бросить? — опять спросил себя он. — Ведь все равно ничего не выйдет. Стоит ли унижаться? В лучшем случае пошлют мою записку в Берлин, там положат под сукно… Да не уходить же теперь? Вот, кажется, и вход“, — подумал Федосьев и пошел дальше к боковому подъезду дворца. Немец радостно улыбнулся и загорланил с новым воодушевлением:
…Der edle Graf von Luxemburg
Hat all sein Geld verjuckt-juckt-juckt…
XVIII
Яценко содержался в Петропавловской крепости уже довольно долго. Никакого обвинения ему не предъявляли и к допросу его не требовали. Гуманная инструкция, очевидно, не имела отношения к действительной жизни. С другими заключенными он не встречался и даже не знал точно, кто с ним сидит: многих видных политических деятелей перевели из крепости в «Кресты». Николая Петровича ежедневно выводили на прогулку в садик Трубецкого бастиона. Это было развлечением; но в первый же день стоявшие в коридоре солдаты без всякой причины осыпали Яценко грубой бранью, и с тех пор он выходил на прогулку с легким сердцебиением (сердце у него стало пошаливать еще в начале революции).
После первой недели заключения Николай Петрович решил подать властям протест против беспричинного ареста и стал было составлять бумагу. Писал он в привычных ему старых формах, логично и стройно, закругляя придаточные предложения. Но, когда Яценко прочел свой черновик, ему стало смешно. «Все, что они делают, сплошное беззаконие и издевательство, что ж тут бумаги писать?» — подумал он и разорвал свой протест на мелкие куски.
Жилось ему, однако, не худо. Николай Петрович получал пищу из ресторана. Кроме того, ему немало посылали провизии «с воли» (так говорил сторож). Записок при посылках с воли не было; Яценко догадывался, что о нем заботятся Кременецкие. «Вот, казалось иногда, смешные, а какие на самом деле добрые, прекрасные люди! — думал он. — Писать же, верно, никому не разрешают…» Спал Николай Петрович, к собственному удивлению, превосходно; он приписывал это гробовой тишине крепости. Постель была, конечно, значительно хуже, чем дома, но Яценко скоро привык и к впадине посредине койки, и к шершавому суконному одеялу, и к тому, что койка стояла не вдоль стены, а перпендикулярно к ней.
Независимо от инструкций и правил, люди в крепости были разные: были грубые и злые, были вежливые и приличные. Солдаты в коридорах ограничились первым приветствием и больше при встрече не говорили: «Даром только балуются со всякой сволочью!» — оттого ли, что они привыкли к Николаю Петровичу, или потому, что им надоело повторять столь азбучные истины. Сторожа и вовсе не ругались, а бледный, худой смотритель, с которым преимущественно имел дело Яценко, оказался очень вежливым, тихим, даже любезным человеком. Николай Петрович с улыбкой думал, что смотритель похож на труп в «Уроке Анатомии» Рембрандта: «И выражение лица у него то же: теперь можете делать со мной, что хотите…» Смотритель условился с ним о доставке пищи из ресторана за плату и предложил пользоваться книгами крепостной библиотеки. Это предложение очень обрадовало Яценко. Как ни соответствовал его настроению дух «Круга чтения», афористическая форма книги немного его утомляла.
— А у вас что есть? — недоверчиво спросил он. — Смотритель принес ему каталог — старую, потрепанную переплетенную тетрадь, в которую, по алфавиту, разными почерками, разными чернилами, очевидно с очень давних времен, записывались книги. Вид тетради умилил Николая Петровича. Он подумал, что этими книгами пользовались Достоевский, декабристы; они же, быть может, рылись в поданном ему каталоге (хоть это было маловероятно).
— Можно заказывать две сразу, — сказал смотритель.
Николай Петрович торопливо перелистал тетрадь и выбрал философскую книгу. Другую он хотел взять из отдела беллетристики.
— Может быть, желаете Священное Писание? — спросил смотритель.
Яценко быстро на него взглянул: и самый вопрос, и особенно учтиво-равнодушный тон вопроса немного его задели. «Точно в моем положении надо это спрашивать, или точно это общее для всех лекарство», — подумал он; однако согласился на предложение смотрителя.
К вечеру сторож принес ему две книги, а также перо, бумагу и чернильницу, о которых Николай Петрович забыл попросить. Все это очень его ободрило. Теперь камера стала почти уютной. Яценко много читал, кое-что записывал. Очень трудно было примириться лишь со слабым освещением камеры и с рано наступавшей полной темнотою. После вечернего чая ждать было нечего и делать тоже. Николай Петрович, следуя примеру заключенных, о которых ему случалось читать, ходил с полчаса по камере, затем ложился — сначала так, не раздеваясь, — и долго прислушивался, все ожидая курантов. Потом умывался, раздевался, — он научился это делать в темноте — и скоро засыпал. Иногда он спал и днем. Проснувшись, Яценко лежал с открытыми глазами, с бьющимся сердцем, дожидаясь музыки «Коль славен». В медленных звуках курантов он всегда находил что-то новое, — вместе и успокоительное, и грозное.
Письма Николая Петровича сторож передавал по начальству, но Яценко не знал, доставляются ли они Вите. Из осторожности он никому не писал, кроме сына. Ответов от Вити Николай Петрович не получал. По делу о свиданиях он не мог добиться толка. Смотритель смущенно предложил ему поговорить с заместителем коменданта во время очередного обхода камер. Заместитель коменданта иногда обходил Трубецкой бастион. Это был невысокий крепкий человек с неестественно редкой и неестественно рыжей бородкой, — казалось, будто к его лицу приклеили худо сделанную вылезшую бутафорскую бороду. «Верно, и вся его жизнь была предрешена бородой», — думал Яценко. Рыжий начальник был почти всегда навеселе и ругался самыми ужасными словами, — впрочем, в форме безличной, так что Николай Петрович мог и не относить брани на свой счет. Чудовищную брань заместитель коменданта вставлял буквально в каждую фразу, причем очень редко повторялся: Николаю Петровичу казалось, что этот человек все свое свободное время и бессонные ночи посвящает выдумыванью замысловатых ругательств и, вероятно, испытывает при этом художественное наслаждение. Яценко говорил себе, что глупо обижаться на такого человека, да еще на пьяного, или расстраиваться от его ругательств; тем не менее самый вид заместителя коменданта вызывал в нем отвращение.
— Нет, уж, пожалуйста, вы сами выясните это дело, — попросил он смотрителя.
Смотритель вздохнул. Через два дня он передал Николаю Петровичу ответ, из которого следовало, что на воле никто о свидании с ним не просил. Это было, очевидно, невозможно. Николай Петрович вдобавок знал, что другие заключенные легко получают свидания и с родными, и даже с посторонними людьми. Он опять было подумал, что надо подать жалобу, и опять от этого отказался, — тем более, что в глубине души никого не хотел видеть. Встреча с Витей в приемной крепости ни тому, ни другому из них не могла доставить утешения.
Недель через шесть на имя Яценко пришла бумага с длинным рядом разных формальных вопросов. Бумага эта представляла собой печатный формуляр, как и приказ об аресте Николая Петровича, в свое время ему показанный на квартире. Так же, как в приказе об аресте, в начале бумаги после печатных букв «граждан» от руки были выписаны слова «ина Николая Петрова Яценко» , и опять почерк, которым эти слова были написаны, показался Николаю Петровичу знакомым.
Ему было очень легко ответить на все вопросы формуляра, да они, очевидно, никакого значения не могли иметь: формуляр был одинаковый для всех заключенных. Тем не менее бумага эта вызвала странное беспокойство у Николая Петровича. Неразборчивая подпись ему ничьей знакомой фамилии не напоминала, — он к тому же ни одного большевика и не знал. Яценко получил бумагу под вечер. Он долго в нее вглядывался, пока в камере не стало совершенно темно, затем разделся с бьющимся сердцем и лег без обычного вечернего моциона. Спал он на этот раз тревожно; впадина в средине постели вдруг стала его беспокоить. Ему снились сны, что с ним бывало редко, — сны вполне нелепые, — в них почему-то проходили кинематограф, Витя, и еще журналист дон Педро, о котором Николай Петрович никогда не вспоминал и не думал.
XIX
В конце апреля газеты, в ту пору еще выходившие под менявшимися беспрестанно названьями, сообщили, что первого мая новая власть устраивает грандиозный праздник на улицах города. Муся предложила было кружку выйти в этот день пошататься всем вместе. Однако, к легкому ее разочарованию, предложение не имело успеха. Березин был занят. Глаша собиралась куда-то пойти вдвоем с Горенским, о чем сообщила Мусе в небрежно-уклончивой форме, с бегающими в глазах огоньками торжества. Занят был даже Витя, и вид у него был тоже несколько таинственный.
Дня за три до первого мая служащие Коллегии по охране памятников искусства были приглашены на общее собрание коллективов. В Тронной Зале Зимнего Дворца собралось много народа. В конце зала стояла эстрада, покрытая красным сукном, а на ней бюст Карла Маркса, стол с графином, стаканом и колокольчиком, пять раззолоченных кресел и два ряда стульев.
Служащие негромко и смущенно переговаривались. Заседание было назначено на три часа. Около четырех приехал сановник, отнюдь не из первых, но довольно видный. Горенского. удивил его костюм, — очень изысканный и нарядный: сановник, видимо, желал показать, что можно одновременно быть ревностным большевиком и вполне светским человеком. На жилете у него болтался большой красный брелок, — разглядеть его Горенский не мог, но почему-то решил, что брелок имеет в себе нечто богоборческое. В сопровождении беспокойной, суетливой свиты, сановник появился в зале, с порога окинул толпу подозрительным взглядом, сделал легкий поклон налево, легкий поклон направо и очень бодрой, раскачивающейся походкой прошел к эстраде. При виде раззолоченных кресел он слегка улыбнулся, как бы свидетельствуя, что это совершенно не нужно, затем сел с торжественно сияющим лицом. Рядом с ним на креслах и позади на стульях мгновенно разместились чины свиты и руководители коллективов, — очевидно, каждый твердо знал свой ранг. Сановник пошептался с соседями, позвонил, встал и, открыв заседание от имени правительства рабочих, крестьян и солдат, предложил собравшимся избрать председателя.
С разных сторон эстрады и из зала раздались громкие возгласы: «Просим товарища Гайского!..» «Просим вас, товарищ Гайский!..» В возгласах слышался восторг, относившийся к демократическим приемам сановника. Он кротко и скромно улыбнулся.
— Никто не возражает?.. Других кандидатов нет? — спросил он.
Других кандидатов не было, и никто не возражал. Сановник поблагодарил и принял избрание.
— В таком случае я вынужден дать слово самому себе, — сказал он с сияющей улыбкой, разве чуть смущенной от такой неожиданности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Федосьев вышел на Невский, затем свернул на Морскую. Там было гораздо спокойнее. Улицы были ярко освещены. На каждом шагу стояли милиционеры, крупные, строгие, хорошо одетые люди. «Это из моих голубчиков, — подумал Федосьев, с любопытством вглядываясь в полицейских. — Тут к хозяевам ближе, да что-то уж очень все-таки подтянуты. Как в былые времена, перед проездом государя… Или ждут кого-то? Кого же это?». Он остановился у фонаря и посмотрел на часы. — Четверть седьмого… Приду раньше, чем нужно. Ну, погуляю у дворца, посмотрю, как они живут…»
Нахмуренный милиционер вдруг вздрогнул и вытянулся. Вдали у Синего Моста сверкнул фонарь и стал приближаться, наливаясь светом. Прохожий остановился рядом с Федосьевым, полуоткрыв рот. Мимо них, очень громко трубя, проехал огромный, великолепный открытый автомобиль. Промелькнуло надменное лицо. Моложавый человек в серой, непривычной русскому глазу, шинели, в перчатках, со стэком в руке, окинул недовольным взглядом людей у фонаря. Автомобиль, не переставая трубить и все ускоряя ход, направился к Невскому.
— Граф Мирбах! — сказал взволнованным шепотом прохожий.
Окна Юсуповского дворца горели оранжевыми огнями. По сторонам огромной резной двери с короной стояли навытяжку часовые в касках. Над освещенным тамбуром развевался германский флаг. По тротуару, здесь посыпанному песком, Федосьев обогнул дворец. Ворота сада были открыты, из них выехала телега. У начищенной до блеска решетки не было часовых. Федосьев вошел в сад и направился по дорожке между черных скелетов деревьев, ориентируясь по огням дворца, игравшим оранжевыми пятнами на ноздреватом грязно-синем снегу. Холодный ветер дул ему в лицо. «Вот, помнится, где это было, — подумал он. — Отсюда он побежал вот к тем воротам. Там его добили…»
На месте, где добили Распутина, работал лопатой человек. Он был, видимо, очень весел и что-то пел довольно громко. Федосьев подошел поближе. Немец приветливо кивнул ему головою и продолжал петь. «Вероятно, принимает меня за члена комиссии», — подумал Федосьев. «Der edle Graf von Luxemburg…» — радостно пел выпивший немец, размахивая в такт лопатой. — «Да, помнится, тут он свалился. Так тогда говорили…» Федосьев постоял на дорожке. Вдали было темно. Все окна страшного дворца ярко светились. «Где же вход в канцелярию?.. Тот говорил, — пройти со двора. Да, очень все это странно!.. Немцы распоряжаются в Петербурге, в единственной столице, никогда не сдававшейся врагу… Китайская кавалерия на наших улицах. Вот, вот он, „фантастический город“! — Федосьев знал, что Петербург называют фантастическим городом, и считал это обыкновенной писательской выдумкой: ничего фантастического в Петербурге не было, была прекрасная величественная столица, которую он очень любил за имперский стиль, за барский размах, за барскую историю империи. „Да, вот до чего дожили!.. А то бросить? — опять спросил себя он. — Ведь все равно ничего не выйдет. Стоит ли унижаться? В лучшем случае пошлют мою записку в Берлин, там положат под сукно… Да не уходить же теперь? Вот, кажется, и вход“, — подумал Федосьев и пошел дальше к боковому подъезду дворца. Немец радостно улыбнулся и загорланил с новым воодушевлением:
…Der edle Graf von Luxemburg
Hat all sein Geld verjuckt-juckt-juckt…
XVIII
Яценко содержался в Петропавловской крепости уже довольно долго. Никакого обвинения ему не предъявляли и к допросу его не требовали. Гуманная инструкция, очевидно, не имела отношения к действительной жизни. С другими заключенными он не встречался и даже не знал точно, кто с ним сидит: многих видных политических деятелей перевели из крепости в «Кресты». Николая Петровича ежедневно выводили на прогулку в садик Трубецкого бастиона. Это было развлечением; но в первый же день стоявшие в коридоре солдаты без всякой причины осыпали Яценко грубой бранью, и с тех пор он выходил на прогулку с легким сердцебиением (сердце у него стало пошаливать еще в начале революции).
После первой недели заключения Николай Петрович решил подать властям протест против беспричинного ареста и стал было составлять бумагу. Писал он в привычных ему старых формах, логично и стройно, закругляя придаточные предложения. Но, когда Яценко прочел свой черновик, ему стало смешно. «Все, что они делают, сплошное беззаконие и издевательство, что ж тут бумаги писать?» — подумал он и разорвал свой протест на мелкие куски.
Жилось ему, однако, не худо. Николай Петрович получал пищу из ресторана. Кроме того, ему немало посылали провизии «с воли» (так говорил сторож). Записок при посылках с воли не было; Яценко догадывался, что о нем заботятся Кременецкие. «Вот, казалось иногда, смешные, а какие на самом деле добрые, прекрасные люди! — думал он. — Писать же, верно, никому не разрешают…» Спал Николай Петрович, к собственному удивлению, превосходно; он приписывал это гробовой тишине крепости. Постель была, конечно, значительно хуже, чем дома, но Яценко скоро привык и к впадине посредине койки, и к шершавому суконному одеялу, и к тому, что койка стояла не вдоль стены, а перпендикулярно к ней.
Независимо от инструкций и правил, люди в крепости были разные: были грубые и злые, были вежливые и приличные. Солдаты в коридорах ограничились первым приветствием и больше при встрече не говорили: «Даром только балуются со всякой сволочью!» — оттого ли, что они привыкли к Николаю Петровичу, или потому, что им надоело повторять столь азбучные истины. Сторожа и вовсе не ругались, а бледный, худой смотритель, с которым преимущественно имел дело Яценко, оказался очень вежливым, тихим, даже любезным человеком. Николай Петрович с улыбкой думал, что смотритель похож на труп в «Уроке Анатомии» Рембрандта: «И выражение лица у него то же: теперь можете делать со мной, что хотите…» Смотритель условился с ним о доставке пищи из ресторана за плату и предложил пользоваться книгами крепостной библиотеки. Это предложение очень обрадовало Яценко. Как ни соответствовал его настроению дух «Круга чтения», афористическая форма книги немного его утомляла.
— А у вас что есть? — недоверчиво спросил он. — Смотритель принес ему каталог — старую, потрепанную переплетенную тетрадь, в которую, по алфавиту, разными почерками, разными чернилами, очевидно с очень давних времен, записывались книги. Вид тетради умилил Николая Петровича. Он подумал, что этими книгами пользовались Достоевский, декабристы; они же, быть может, рылись в поданном ему каталоге (хоть это было маловероятно).
— Можно заказывать две сразу, — сказал смотритель.
Николай Петрович торопливо перелистал тетрадь и выбрал философскую книгу. Другую он хотел взять из отдела беллетристики.
— Может быть, желаете Священное Писание? — спросил смотритель.
Яценко быстро на него взглянул: и самый вопрос, и особенно учтиво-равнодушный тон вопроса немного его задели. «Точно в моем положении надо это спрашивать, или точно это общее для всех лекарство», — подумал он; однако согласился на предложение смотрителя.
К вечеру сторож принес ему две книги, а также перо, бумагу и чернильницу, о которых Николай Петрович забыл попросить. Все это очень его ободрило. Теперь камера стала почти уютной. Яценко много читал, кое-что записывал. Очень трудно было примириться лишь со слабым освещением камеры и с рано наступавшей полной темнотою. После вечернего чая ждать было нечего и делать тоже. Николай Петрович, следуя примеру заключенных, о которых ему случалось читать, ходил с полчаса по камере, затем ложился — сначала так, не раздеваясь, — и долго прислушивался, все ожидая курантов. Потом умывался, раздевался, — он научился это делать в темноте — и скоро засыпал. Иногда он спал и днем. Проснувшись, Яценко лежал с открытыми глазами, с бьющимся сердцем, дожидаясь музыки «Коль славен». В медленных звуках курантов он всегда находил что-то новое, — вместе и успокоительное, и грозное.
Письма Николая Петровича сторож передавал по начальству, но Яценко не знал, доставляются ли они Вите. Из осторожности он никому не писал, кроме сына. Ответов от Вити Николай Петрович не получал. По делу о свиданиях он не мог добиться толка. Смотритель смущенно предложил ему поговорить с заместителем коменданта во время очередного обхода камер. Заместитель коменданта иногда обходил Трубецкой бастион. Это был невысокий крепкий человек с неестественно редкой и неестественно рыжей бородкой, — казалось, будто к его лицу приклеили худо сделанную вылезшую бутафорскую бороду. «Верно, и вся его жизнь была предрешена бородой», — думал Яценко. Рыжий начальник был почти всегда навеселе и ругался самыми ужасными словами, — впрочем, в форме безличной, так что Николай Петрович мог и не относить брани на свой счет. Чудовищную брань заместитель коменданта вставлял буквально в каждую фразу, причем очень редко повторялся: Николаю Петровичу казалось, что этот человек все свое свободное время и бессонные ночи посвящает выдумыванью замысловатых ругательств и, вероятно, испытывает при этом художественное наслаждение. Яценко говорил себе, что глупо обижаться на такого человека, да еще на пьяного, или расстраиваться от его ругательств; тем не менее самый вид заместителя коменданта вызывал в нем отвращение.
— Нет, уж, пожалуйста, вы сами выясните это дело, — попросил он смотрителя.
Смотритель вздохнул. Через два дня он передал Николаю Петровичу ответ, из которого следовало, что на воле никто о свидании с ним не просил. Это было, очевидно, невозможно. Николай Петрович вдобавок знал, что другие заключенные легко получают свидания и с родными, и даже с посторонними людьми. Он опять было подумал, что надо подать жалобу, и опять от этого отказался, — тем более, что в глубине души никого не хотел видеть. Встреча с Витей в приемной крепости ни тому, ни другому из них не могла доставить утешения.
Недель через шесть на имя Яценко пришла бумага с длинным рядом разных формальных вопросов. Бумага эта представляла собой печатный формуляр, как и приказ об аресте Николая Петровича, в свое время ему показанный на квартире. Так же, как в приказе об аресте, в начале бумаги после печатных букв «граждан» от руки были выписаны слова «ина Николая Петрова Яценко» , и опять почерк, которым эти слова были написаны, показался Николаю Петровичу знакомым.
Ему было очень легко ответить на все вопросы формуляра, да они, очевидно, никакого значения не могли иметь: формуляр был одинаковый для всех заключенных. Тем не менее бумага эта вызвала странное беспокойство у Николая Петровича. Неразборчивая подпись ему ничьей знакомой фамилии не напоминала, — он к тому же ни одного большевика и не знал. Яценко получил бумагу под вечер. Он долго в нее вглядывался, пока в камере не стало совершенно темно, затем разделся с бьющимся сердцем и лег без обычного вечернего моциона. Спал он на этот раз тревожно; впадина в средине постели вдруг стала его беспокоить. Ему снились сны, что с ним бывало редко, — сны вполне нелепые, — в них почему-то проходили кинематограф, Витя, и еще журналист дон Педро, о котором Николай Петрович никогда не вспоминал и не думал.
XIX
В конце апреля газеты, в ту пору еще выходившие под менявшимися беспрестанно названьями, сообщили, что первого мая новая власть устраивает грандиозный праздник на улицах города. Муся предложила было кружку выйти в этот день пошататься всем вместе. Однако, к легкому ее разочарованию, предложение не имело успеха. Березин был занят. Глаша собиралась куда-то пойти вдвоем с Горенским, о чем сообщила Мусе в небрежно-уклончивой форме, с бегающими в глазах огоньками торжества. Занят был даже Витя, и вид у него был тоже несколько таинственный.
Дня за три до первого мая служащие Коллегии по охране памятников искусства были приглашены на общее собрание коллективов. В Тронной Зале Зимнего Дворца собралось много народа. В конце зала стояла эстрада, покрытая красным сукном, а на ней бюст Карла Маркса, стол с графином, стаканом и колокольчиком, пять раззолоченных кресел и два ряда стульев.
Служащие негромко и смущенно переговаривались. Заседание было назначено на три часа. Около четырех приехал сановник, отнюдь не из первых, но довольно видный. Горенского. удивил его костюм, — очень изысканный и нарядный: сановник, видимо, желал показать, что можно одновременно быть ревностным большевиком и вполне светским человеком. На жилете у него болтался большой красный брелок, — разглядеть его Горенский не мог, но почему-то решил, что брелок имеет в себе нечто богоборческое. В сопровождении беспокойной, суетливой свиты, сановник появился в зале, с порога окинул толпу подозрительным взглядом, сделал легкий поклон налево, легкий поклон направо и очень бодрой, раскачивающейся походкой прошел к эстраде. При виде раззолоченных кресел он слегка улыбнулся, как бы свидетельствуя, что это совершенно не нужно, затем сел с торжественно сияющим лицом. Рядом с ним на креслах и позади на стульях мгновенно разместились чины свиты и руководители коллективов, — очевидно, каждый твердо знал свой ранг. Сановник пошептался с соседями, позвонил, встал и, открыв заседание от имени правительства рабочих, крестьян и солдат, предложил собравшимся избрать председателя.
С разных сторон эстрады и из зала раздались громкие возгласы: «Просим товарища Гайского!..» «Просим вас, товарищ Гайский!..» В возгласах слышался восторг, относившийся к демократическим приемам сановника. Он кротко и скромно улыбнулся.
— Никто не возражает?.. Других кандидатов нет? — спросил он.
Других кандидатов не было, и никто не возражал. Сановник поблагодарил и принял избрание.
— В таком случае я вынужден дать слово самому себе, — сказал он с сияющей улыбкой, разве чуть смущенной от такой неожиданности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49