унитаз с горизонтальным выпуском
Мы долго ходим по строительству блока цехов. Батенчук часто останавливается и заговаривает с рабочими. Кому-то советует подумать над интересным предложением, высказанным рабочими.
— Подумай и обязательно оформи рацпредложением. Строителю не только руки нужны, больше ему голова в деле требуется.
— Понимаете, — говорит он нам. — Частенько рабочие очень хорошие дела предлагают. Ну. прямо квалифицированные инженерные решения. Вот тут-то и натолкнешь его: а ты подумай, на бумаге напиши, чертеж, как сумеешь, начерти, подай предложение в бриз. Глядишь, парень через месяц-другой заядлым рационализатором становится. А там и учиться тянется. Вот, к примеру, случай был такой. Пробивали мы дорогу к створу будущей плотины. По проекту строить дорогу надо было так: идет бульдозер, планирует земельное полотно, а за ним самосвалы с галечником, потом снова бульдозер, уже планирующий насыпь. Самосвалы возят галечник из карьера километров за пять. И только мы приступили к работе, подходит ко мне бульдозерист и говорит: «Евгений Никанорович, а что, если без самосвалов обойтись? Глядите: по правую ру-
ку от обочины взгорье идет, ведь оно сплошь из камешника. Что, если я попробую камешник этот бульдозером на полотно сдвигать? Сделаю вскрышу, а весь камень двину на дорогу?» — «Пробуй», — говорю ему. И представляете, один парень на бульдозере всю дорогу теперь делает. И повремени, и по затратам — экономия баснословная. И ему работать радостно — не только руки приложил, но и смекалку, голову... Главное, пожалуй, в каждом деле — это доверие к человеку...
Он замолчал надолго, а потом с неожиданной горячностью заговорил вновь:
— Эх, когда же и у нас в строительство придет вот это, без голословности, коммунистическое доверие? Честное слово, немного даже обидно. Строим мы дома, в которых люди живут, строим заводы, фабрики, в которых люди работают, строим плотины, которым века стоять. Ведь доверяют же нам! И ни у кого и в мыслях нет, что дома наши и фабрики с заводами рухнуть могут, что плотины не выдержат многосилье рек и тогда вода смоет целые города, созданные нашими руками. Ведь и в голову это никому сейчас не придет. Верят! А вот когда дело касается организации строительства, освоения средств, — вдруг недоверие. Смотрите, сколько у нас в строительстве всяких ненужных надстроек: подрядчики, субподрядчики, заказчики, исполнители и т. д. Вот, к примеру, строительство ГЭС. И тут еще одна инстанция — директор строящейся станции, который мне же мои же государственные деньги дает. Ведь куда бы было проще, если бы строитель сам своими деньгами распоряжался. Вот сейчас — мы могли бы часть средств, ненужных нам на некоторых объектах, перекинуть на стройбазу, без которой дышать не мо-
жем! Так нет, не разрешают, — по сметам не положено. И сколько таких примеров!.. Неужели думают, что я бесхозяйственно деньги тратить буду? Неужели не доверяют?
Давно уже стемнело. И в городе зажглись огни, отодвинулась и будто ниже ростом стала реденькая тайга, а небо неожиданно стало выше и чище, чем днем, а мы все ходили от одного объекта к другому, и Евгений Никанорович, увлекаясь, рассказывал нам о многом, что волновало его.
И вспомнился нам рассказ одного сослуживца Батенчука.После всего, что пережил Евгений Никанорович в концлагере «Великого райха», после тяжелых и неспокойных лет работы настигла его исподволь болезнь. Батенчук захворал туберкулезом. Болезнь медленно испытывала его, медленно, но верно выводила из кипени жизни, без которой не мыслил себя этот с виду очень здоровый и энергичный человек. И вот после очередного лечения врачи заявили: «Хватит. Уходите на пенсию. Деньги приличные, домик где-нибудь в Ялте и должность садовода обеспечат вам тихую жизнь этак лет до семидесяти, а то и больше». Сдайся Батенчук в то время, и, наверно, свалила бы его болезнь, и сам бы он себя казнил за вынужденное бездействие. Но жизнь, жизнь без оглядки и робости победила мнительность. Евгений Никанорович отказался от пенсии, от домика и садика и уехал в Сибирь. Сибирь, вопреки предупреждениям врачей, оказалась целебнее Крыма.
Мы осторожно спрашиваем его о здоровье.
— Да на здоровье не жалуюсь,—Батенчук улыбается и вдруг, догадавшись, вероятно, что мы знаем про давнишний его недуг, добавляет:—А с легкими все покончено. Дышится широко и вольно, на полную грудь.
— Евгений Никанорович, время-то, глядите, уже позднее. Как же театр? — говорит шофер.
— Какой театр? — трет ладонью высокий бледный лоб Батенчук. И вдруг весело вскрикивает: — Ах, елки-палки! Обещал дочек в «Алмаз» сводить, сегодня там якутский театр, а билеты — у меня в кармане..
— Вот всегда так...— покровительственно ворчит шофер.
— Ну, ладно, ладно, жми, Леша, на все педали, еще есть пятнадцать минут!
Мы прощаемся с Батенчуком у столовой, машина ныряет в темноту Ленинградского проспекта. Нам немного неловко, что где-то в небольшой квартире Ба-тенчука волнуются сейчас его дочки, каждую минуту поглядывая на часы и телефон-
Окно в комнате приоткрыто, и легкий ночной ветер упруго колышет белую занавеску. Порою занавеска надувается, как парус, и легко вздымается к потолку. В комнате становится светлее, луна заглядывает в окно, и звезды мелкие и белые, будто просо, рябят в оконном стекле.
Василий Ивлев сидит на матрасе, разостланном на полу, завернувшись в одеяло. На одеяле цветы — большие, причудливые, рельефно выделяющиеся в сумраке. Даже в полутьме комнаты хорошо видно выражение лица Василия — взволнованное, с чуть горьковатой доброй улыбочкой. Глаза у него большие, как-то не-
обыкновенно освещающие все лицо, будто из них, не угасая ни на минуту, льется теплый свет. Еще тогда, в Мирном, на трубке Мира запомнились они — добрые, вопрошающе-внимательные, заглядывающие в самую душу. Мы говорим об одном из рассказов Виктора Астафьева, напечатанных в журнале «Урал».
— Понимаешь, Юра, есть такие вот рассказы, ну, как тебе сказать, полные, что ли. Прочтешь и сидишь, не колыхнувшись, словно боишься, что расплескаешь то, что душу тебе наполнило. Веришь, нет, но я после шолоховской «Судьбы человека» полчаса со стула подняться не мог. Боялся — встану и с меня, как из решета, все схлынет. Смешно, наверно? Парень я битый и тертый, жизнь меня кашей манной вроде бы и не потчевала, а вот как задумаюсь о людях, так сердце мягче воска топленого станет. Безотцовщина я. Ни батьки, ни матери, ни крова родного отродясь не знаю. Детдом, ремеслуха, работа. И всю жизнь я среди людей. И коли не было бы вот таких, как эта врачиха в рассказе астафьевском, впору мне и волком стать. А ведь не дали. Вот поэтому люди-то мне ух как дороги! И хочется, чтоб было им всем хорошо, светло, радостно. Я когда Программу партии читал, — строчки эти, что человек человеку брат, в сердце, как на граните, выдолбил.
Василий замолкает, плотнее закутывается в одеяло. Причудливые цветы легонько шелестят, будто готовые схлынуть с тонкой материи на пол. В номере кроме нас еще трое — Василий, Миша Орлов и еще один парень, слесарь с пятой фабрики. Мы прилетели вместе из Мирного, они на партийную областную конференцию, а мы — через Якутск — домой, в Москву.
В гостиницах, заполненных делегатами, нам не смогли предоставить места и поэтому на ночлег пришлось устраиваться «своими силами». Ребята затащили в свой номер, и Вася Ивлев силком уложил на свою койку, устроившись рядом на полу.
— Закемарили хлопцы, — говорит Василий, прислушиваясь к мирному посапыванию спящих, — умаялись. Человек человеку брат, — повторяет он. — Ух и трудно это! Не зря в Программу записали. К этому так идти надо, чтобы душа каждого твоей душой была. А у нас еще пока — каждый сверчок знай свой шесток. Обидно, когда па доброе дело грязь льют. Ты вот мне объясни, почему так получается? Почему иногда мы друг в друге скорее плохое хотим увидеть, чем доброе, чистое? Почему? Вот из своей жизни расскажу. Работал я тут, на Севере, в одном предприятии. Шоферил. Бывало, зимою пилишь через тайгу неделями. Мороз, метели, все руки за дорогу навымотаешь, губы в кровь искусаешь, но дело, которое тебе доверили, сделаешь — и легче на душе станет. Ведь тот груз, что ты, считай, па своем горбу приволок, людям нужен. И не просто тем, кому ты его везешь, а вообще людям... Трудная работенка, куда как трудная! Больше в кабинах жили, чем дома. А раз гнали мы колонну на самый что ни на есть край света, так я, считай, ночей пять глаз не сомкнул. Попросилась ко мне в кабину женщина с ребеночком, к мужу ехала. Как не взять, взял. А в кабине-то насчет места не широко. Как только остановка на отдых, я из кабины скок: «Располагайтесь, пожалуйста. Ложитесь, спите». Так все время, пока отдыхает колонна, я вокруг машины сам с собой в догонялки играю. Трудно не спавши бы-
ло, но все-таки довез. Довез, и когда уходить, она вдруг протянула мне деньги.
«Не знаю, — говорит. Может быть, и мало, но только больше у меня при себе нет». А сама вроде бы и в глаза мне не смотрит. Веришь, нет? Ну, я чуть не обругал ее, так мне обидно за себя и за нее стало. Неужели она подумать могла, что я ее из-за денег в кабине своей «прописал»? Ведь я же по-человечески! Понимаешь, Юра, по-че-ло-ве-чески! А она — деньги.
Ну, это полбеды. А вот раз мне совсем худо было. Ой как худо! Сейчас вспомню — и скулы сводит. Жили мы по соседству с семьей одной. Молодые они, образованные, только поженились и на Север приехали. Он инженер. Симпатичный такой парень, кудрявый. А она тоже хорошая была. Худенькая такая. Оденет шубу, валенки да шапку, ну ни дать ни взять мужи-чок-с-ноготок. Особенно шапка у нее смешная была — тарбаганья, лохматая, ее, как крышей, прикрывала. Жена моя, бывало, засмеется и скажет: «Шапка, шапка, куда ты нашу Лену несешь?» Прожили они вместе зиму и лето. А на другую зиму его, как проявившего себя специалиста, в командировку во Вьетнам отправили. Она с ним не поехала: ребеночек у нее должен был народиться. Осталась одна. И вижу я, вроде бы себя потеряла женщина. Никуда не ходит, ни от кого помощи не просит. А жить ей одной куда как трудно. Муж под самые холода уехал, в доме ни полена дров, окна не промазаны, двери рассохлись за лето. Неуютно, холодно в квартире. Я раз зашел, окна промазал, заклеил. Потом дверь войлоком обил. За водой для себя побегу и ей натаскаю. Сам посуди, как не помочь
человеку, когда он в этом нуждается. Да еще женщина, да в таком положении! В общем, стал я ей так же, как и у себя дома, по хозяйству помогать. В больницу свез и обратно доставил. У нее девочка народилась, глазастая такая, курносая. Пока она в больнице была, я машину дров ей привез, попилил, поколол. Печь все это время протапливал, чтобы не отсырела комната. И повеселела наша Лена, уже запросто к нам, как к родным, забегала. А мы с нею — как с сестрой. Жинка моя, правда, сначала вроде бы и приревновать ее хотела, да, видно, вспомнила, как ей самой нелегко приходилось, когда я подолгу в поездках бывал. Оттаяла. В общем дружно, по-братски мы жили.
И вот уже по весне, по теплу большому — вёсны у нас тут ласковые бывают —вернулся Ленин муж. Гладкий такой, по-западному одетый, довольный, в себе уверенный. Ну, думаю, вот и хорошо, перезимовали. Теперь Лена за ним, как за каменной стеной. Парень наверняка в большое начальство пойдет, уж очень о нем отзываются все отменно.
Приехал он в воскресенье утром. Я к ним не пошел, неудобно все-таки: люди столько не виделись, а тут посторонний. А откровенно сказать, уж очень мне хотелось с ним встретиться, про все виденное им послушать. Легко ли сказать, в такую даль человек ездил; сколько событий да людей перевидал! На всякий случай, если они к нам зайдут, сбегал я в магазин, бутылочку купил, закуски разной хорошей. Жена стол накрыла.
Завечерело. И этак часов в семь входит к нам Владимир (так его звали). Поздоровался, вижу — парень выпивши крепко. Понятно, с приездом с кем не бывает.
Я его к столу пригласил. Выпили. Он молчит и все так хитренько улыбается, и глаза у него, как две змеи, так и жалят. «Расскажи, говорю, Володя, как съездил, что видел». И тут он гаденько так засмеялся и гово-рит: «Нет, сначала вы, Василий Владимирович, расска-жите мне, как вы тут с моей женой ночки зимние коротали. И как это вам удалось, — тут он на жену мою глянул,— с двоими управляться?» А сам поднимает стакан с водкой и спокойненько так, вприхлебочку, пьет.
Понимаешь, обожгло меня тут всего, будто я нагишом на пятидесятиградусный мороз выскочил. Запрыгало все в глазах. Вижу только улыбочку его и подбородок, а по нему струйкой водка бежит, и каждая капелька как бы смеется надо мной.
«Что ты сказал?» — спрашиваю, а сам, как в ознобе, трясусь.
«Что слышал», — говорит.
«Да как же ты, гад, можешь на любимого человека такую грязь лить?! Да кто же ты такой есть?!» — заорал я и сам голоса своего не признал.
...Василий снова замолчал. Встал, прошел к окну, закрыл створки. Постоял, опершись руками о подоконник, весь залитый лунным светом.
— Побил я его, Юра. Крепко побил. Как кота нашкодившего за дверь выкинул. И больно мне его бить было — ведь человек все-таки. А побил. Он с час, наверно, под дверьми скулил, — Лена ему дверь не открыла. Видно, и ей он в душу наплевал перед тем, как ко мне идти. А потом успокоился и побежал в мили-
цию. Составили протокол. Пришли за мной и дали мне ни много, ни мало — пятнадцать суток за бытовое хулиганство. Судья еще предупредил, что сжалился надо мной, а так мог бы и под статью подвести. Отсидел я пятнадцать суток. Вернулся. Рассчитался и уехал оттуда. Слышал, что Владимир здорово в начальники пропер — толковый он инженер. А вот как они с Леной — не знаю. Может, и простила она ему. А я не простил, нет. Не могу я простить человеку, который другого в грязь готов затоптать.
Мы долго молчали, прислушиваясь к мелкому дробному стуку за окном. Луна скрылась, и, как это часто бывает в Якутии, откуда-то из-за окоема набились в город низкие лохматые тучи, и мглистый снег в сотни острых коготков безумолчно стучал в стекла, забиваясь в щели и опадая между рам холодной зыбкой лужицей.
— Все должно быть для человека и ради человека,— вдруг громко сказал Миша Орлов, он уже давно не спал и тоже слушал Василия, не подавая голоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13