https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это было воинское присутствие.
Стамати храбро шагнул вперед. Калитка с громом отворилась. Повеяло ржавостью, махоркой, сквозняками.
Двое часовых, не поворачивая головы, диким излетом глаз глянули на нас. Рядом босой солдат рубил поленья с протяжными звуками, как если бы у него гудела селезенка. Увидев нас, он отложил топор и принялся чесать себя под мышками.
– Завшивел я здорово, – с доброй улыбкой пояснил он, – проведешь рукой по затылку – трешшит.
Калитка захлопнулась. Мы покинули мир Штатских и вступили в мир Армии.
10
– Разговорчики! – сердито кричит взводный Дриженко. – Слушать, что я говорю!
Взводный говорит о бомбе-лимонке.
– В ее середке насыпано взрывчатое существо, – поясняет он.
Это урок «словесности». Мы сидим на нарах, все, все четвертое отделение. Мы в фуражках, потому что, отвечая, мы должны вставать и прикладывать руку к козырьку. Вставать нужно лихо, то есть гремя каблуками и преданно раздувая ноздри. Но лихость нам, новеньким, плохо дается.
Нас здесь семь новеньких. Я да Стамати (кажутся вдвойне родными на фоне всего чужого его пухлые мальчишеские губы и насмешливый взгляд исподлобья), мой сосед Куриленко (он меня поражает переходами от угрюмости к безудержному веселью), молдаванин Леу – бородатый, высокий, с индийской смуглотой лица («Шты русэшты!» – кривляясь, кричит Дриженко под почтительные хихиканья взводных подхалимов и уверенный, что он издевается над Леу), старик Колесник – из ополченцев, степенный мужик, привязавшийся ко мне с первого взгляда (причем из почтения ко мне он не садится рядом, а располагается на полу на корточках и задает вопросы о смысле жизни), Бегичко – спокойный непонятный парень в матросском тельнике, и Степиков – судя по произношению и словарю, уроженец воровского предместья Сахалинчик (в первый же день он дал мне дельный совет: «Подсолнух заховай в сапог», – указывая на мои золотые часы).
Взводный беспрестанно оглядывается на двери. Ждут командира роты. Никто из нас еще не видел его. У всех чувство ожидания хозяина.
– Дриженко – невредный человек, – шепчет мне Куриленко, – он только подлиза. Это самое плохое. Он кадровый, – прибавляет со злобой Куриленко.
Мне неудобно спросить значение слова «кадровый».
В казарме жарко. Круглые железные печи распространяют неуютную теплоту. Чистота здесь тоже неуютная, с запахом лампадного,. масла и ваксы. В углу – стойка с винтовками. Равномерный блеск штыков. Она называется «пирамида». За сутки я узнал много новых слов: «дневальный», «махра», «антабка», «варежки», «отвечать, как полуротному». Я не могу применять эти слова. Я еще не овладел языком армии.
– Иванов, что есть часовой? – вдруг говорит взводный.
Я вскакиваю. Часовой? Это тоже новое слово. Я напрягаю все свои логические способности, я призываю всю свою образованность, знание батальных романов, я говорю:
– Часовой – это, по-моему…
– Не «по-моему»! – кричит взводный, хмурясь. – Что такое – по-моему! По уставу! Куриленко, что есть часовой?
– Часовой, – говорит Куриленко быстрым деревянным голосом (и я понимаю, что эта деревянность голоса здесь ценится так же высоко, как у нас в гимназии ценилось богатство интонаций), – часовой есть лицо неприкосновенное, поставленное на пост, чтобы никому ничего не отвечать, винтовки не отдавать, подарков не принимать…
Меня поражает бессмысленность этого определения.
Во-первых, оно отрицательное. Во-вторых, цель подменена признаками. Грубая логическая ошибка. Но я бессилен объяснить это взводному. Я бессилен спорить с уставом.
– Видишь, Иванов, – неправдоподобно огорчаясь, говорит взводный, – Куриленко тоже новенький, а все знает. Садись!
Это неправда. Куриленко – старый солдат. Он с фронта, он после ранения. Но я бессилен спорить со взводным.
– Иванов! – кричит взводный, и я опять вскакиваю. – Скажи, Иванов: сколько весит мулек?
Я молчу. Я вопросительно обегаю взглядом товарищей. Я не знаю, что такое мулек – род оружия или часть одежды? Но я не знаю, считается ли незнание по законам армии допустимым. Я не знаю – можно ли здесь, как в мире штатских, заявить о своем незнании, можно ли проявлять любознательность, скептицизм или это карается дисциплинарным батальоном? Я чувствую, что тупое молчание и хлопанье глазами являются в этом случае наименее рискованным ответом. Я молчу и хлопаю глазами.
Но взводный меня не отпускает. Он поглаживает свои реденькие усы и говорит тоном лицемерного поощрения:
– Ну, как ты думаешь, Иванов? Фунт? Или же менее фунта?
Я быстро соображаю. Фунт – это только один случай. Меньше фунта – множество случаев. По теории вероятностей – мулек весит меньше фунта.
– Меньше фунта, господин взводный, – говорю я, силясь быть тупым и деревянным.
Раздался хохот. Хохотало все взводное начальство, все унтер-офицеры и ефрейторы. Выглянул писарь из канцелярии и охотно присоединился к хохоту. Аристократия потешается над дураком из народа!
Оказалось, что мулек ничего не весит. Оказалось, что мулек – это отверстие в рукоятке штыка, дырка, и вопрос о мульке – древняя казарменная острота, на которую ловят всех новобранцев.
Взводный подобрел от смеха. Он, в общем, благоволил к образованным. Он когда-то работал в штабе на стеклографе и поэтому считал себя прикосновенным к интеллигенции, к наукам. При случае он не прочь был заехать в ухо солдату. При всем том он считался сносным взводным, потому что, по слухам, брал взятки, допуская послабление по службе. Все это мне шепотком рассказал Стамати после команды «оправиться», когда нам дали трехминутный отдых. Особое значение Стамати придавал слухам о взяточничестве взводного.
– Ты понимаешь, – убедительно шептал он, – это для наших планов очень удобно…
Но Володя не успел досказать. Внезапно вскочил взводный, лицо его исказилось от усердия, он крикнул одурелым голосом:
– Встать! Смирно!
От дверей медлительными шажками среди тишины подвигался командир роты. Лицо его скрыто в тени большого козырька. Дежурный подскочил и продеревянил:
– Ваше благородие, за время моего дежурства никаких происшествий…
И – припадочным криком:
– …не случилось!
– Вольно! – пренебрежительно скомандовал офицер. – Сесть, продолжать заниматься.
Он подошел к нашему отделению. И тут я увидел, что это поручик Третьяков.
Я увидел одутловатое благообразие его лица, прищур левого глаза, пухлую грудь, выпяченную с оскорбительной прямизной. Я испытал тошноту ненависти и отвращения. Весь организм мой ответил на появление Третьякова отвратительным ощущением катастрофы. Это ощущение тотчас собралось в самых неуверенных точках – в горле, которое начало сохнуть, в пальцах, охваченных непобедимой дрожью.
Лицо поручика было замкнутым и недобрым – лицо начальства. Он приблизился, распространяя запах духов, кожи и меди.
«Но ведь мы знакомы, – убеждал я самого себя, – мы рядом, я и поручик, смотрели недавно игру Мишуреса в бильярдной, мы три дня назад встретились на балу, и он жал мне руку и улыбался. Мы люди одного круга».
– Иванов! – негромко сказал поручик.
Я поднялся и откозырнул.
– Иванов, что такое прямая линия?
Какой легкий вопрос! Вопрос – для меня, для человека, изучавшего геометрию. Штатский вопрос.
– Прямая линия, – говорю я и даже позволяю себе легкую игру гражданскими интонациями, – это кратчайшее расстояние между двумя точками.
– Ваше благородие! – кричит вдруг Третьяков. Я недоумевающе умолкаю. К кому это относится?
– Тебе, болван, тебе говорю! – кричит поручик, приближая ко мне напудренное лицо. – Ваше благородие съел! Дриженко, скажи.
– Прямая линия, ваше благородие, – ханжеским тоном говорит взводный, – это расстояние от глаза стрелка через прорезь прицела и вершину мушки к точке прицеливания, ваше благородие!
Я смотрю в удаляющуюся полную спину Третьякова. Он проходит в следующие комнаты, в другие литеры, оттуда доносятся: «Встать! Смирно»! – и деревянные бормотания дневальных: «…не случилось!», «…не случилось!»
Я не могу унять дрожи.
– Шулер, – шепчу я бессильно, – офицеришка, сутенер!
Я должен был ему сказать: «Вы забываетесь, поручик, вы, должно быть, получили воспитание на конюшне». Я изобретаю длинный воображаемый диалог, кончающийся тем, что поручик униженно извиняется и говорит: «В глубине души я понимаю, что прямая линия – это кратчайшее расстояние, но, знаете, дисциплина…»
– Иванов, – говорит взводный Дриженко и деловито оглядывает меня, – что ж ты, выходит, обгадил весь взвод? Эх, ты, штудэнт, хвост тебе в рот, как телеграфный столб! Будешь мне повторять два часа без перестачи «ваше благородие».
– Земляк, расстроился? – говорит Куриленко, подходя ко мне.
Он без фуражки, потому что занятия кончились. Стамати тоже здесь, он смотрит на меня с мрачным сочувствием.
– Большой, видать, стервец у нас ротный, хлопцы! – говорит Куриленко, поматывая головой с видом знатока. – Выдающая сука, окопался в тылу, сволочуга, и мало себе думает.
– А может, он с фронта? – говорит Стамати.
– А где твои глаза, вольнопер? – насмешливо говорит Куриленко. – Не видел, что ли, на нем кожаный темляк? Чтоб он был на фронте, у него был бы красный анненский темляк. Кадровая шкура! По замашкам видно. Сунулся бы он на позиции заговорить таким длинным языком – одного дня не прожил бы. Там разговор короткий, хлопцы, – пуля в затылок!
Мы молча слушаем. Колесник от трудных дум открыл рот. Куриленко расстегивает пояс и ложится на нары. Он хочет спать.
– Ты слышал? – многозначительно говорит Стамати. – Ты понял настроения ребят? Надо поговорить с ними. Может, нам удастся сколотить кружок…
Ну как мне поговорить с ними? Я никогда не жил среди такого множества людей. В одной нашей роте – три литеры: «А», «Б» и «В». В каждой триста человек. Обилие людей подавляет меня. Только ближних я различаю. Остальные сливаются в неясную сквернословящую перспективу. Здесь все сквернословят. Брань, которую я считал присущей языку только пьяных или преступников, здесь изрыгают через каждые два слова, и никто не обижается на эти страшные оскорбления.
Странности нового мира обступают меня. Здесь не знают столов, салфеток, мыла. Пятеро едят из одного, котла, обсасывают деревянную ложку и снова суют ее в котел; то, что я считал этнографией, картинкой из Элизе Реклю, здесь – жизнь. И я должен, как все, совать ложку в котелок и по ночам ловить на себе насекомых и давить их на ногтях со звуком, похожим на лопанье каштанов.
Здесь пьют кирпичный чай. Его отламывают каблуком, положивши на пол. Кипятку здесь придают огромное значение. На кипятке сделал карьеру Степиков. У него собственный чайник, и взводный посылает его поминутно за кипятком в лавчонку против казармы. Часовые выпускают Степикова, когда у него в руках чайник. Степиков ходит с чайником в театр, в гости.
Здесь выдают двадцать восемь копеек жалованья в месяц, тридцать два золотника крупы и полфунта сахару. Молдаване, сидя на полу, едят сахар с салом и изнемогают от блаженства. Взводный Дриженко подкрадывается сзади к самому грязному, самому робкому – молдаванину Луке и оглушительно кричит над ухом: «Мамалыжник, посылка на твое имя!» Но Лука не двигается с места. Он глух. Или он притворяется глухим? Взводный, разозлившись, что испытание не удалось, с размаху дает Луке по уху. Тот падает. Я вскакиваю. Но Стамати властным взглядом удерживает меня на месте. Как быстро Володька привык к этой обстановке! «Сережка, сдерживай себя, – шепчет он, – помни, для чего ты здесь!»
Поев, здесь испражняются, сразу по двадцать человек, над зловонными ямами, увязая в глине, рыгают, выпускают желудочные газы, раздирают до крови кожу, мочатся не скрываясь, где попало. Когда мы пришли на стрельбищное поле всем полком, в составе шести тысяч человек, – безобразно распухший, заболевший тыловой водянкой запасной полк, – я оглянулся и ахнул: несколько сот человек после команды «оправиться» отошли в сторону и, присев на корточки, опорожняли желудок. Рассветное солнце озаряло этот чудовищный луг, на котором взошли круглыми розовыми плодами сотни обнаженных ягодиц.
Я задыхаюсь, я теряю себя в дикости и одинаковости этого мира, – так было испокон веков. Я хочу разбить окаменелость этой среды своими знаниями, книжностью, пониманием причин. Не может быть, чтоб эти люди были только животными! Ведь здесь все эксплуатируемые, братья, обманутые, которым нужно открыть глаза. Я мучительно думаю, как это сделать. В этот момент я вдруг замечаю, что взводный раздает солдатам патриотические книжки: «Спасительная молитва воина, идущего на поле брани», «Утешение и наставление скорбящим о смерти на войне воинов». Солдаты читают их, внимательно шевеля губами, прячут за голенище – не разберу я для чего, из уважения ли к книге или чтоб потом раскурить.
В бессилии я бросаюсь на нары, пытаюсь заснуть. Но тут начинается храп – храпит взвод, храпит рота, храпят три литеры – «А», «Б» и «В» – тонко, на разные ноздри, с густотой, с клокотаньем жирных масс в носоглотке. Астматические, катаральные груди свистят и стонут, из отпавших челюстей текут слюни. И во сне люди не перестают раздирать кожу грязными ногтями. Я засыпаю только к утру, когда дневальный, проходя на носках, задувает вонючую лампу. Через два часа меня будит оглушительный барабан…
– Сережа, – сказал мне Стамати, – я уже наметил кой-кого. А ты?
– Я тоже, – соврал я.
На третий день мы пошли принимать присягу. Собралось несколько тысяч новобранцев, сведенных во взводы и отделения. Выстроились четырехугольником на огромном плацу. В середину вышли офицеры и духовные лица. Странно было видеть черные сюртуки раввина и пастора посреди золотых погон и голубых шинелей офицерства. Потом к ним присоединились ксендз в крылатке и священник в рясе. Священнослужители дружественно беседовали под удивленными взглядами нескольких тысяч солдат. Большинство представляло себе, что духовные лица разных религий должны быть в кровавой вражде между собой.
Небольшую речь произнес священник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я