https://wodolei.ru/brands/Geberit/
Абрамсон душевно склонил голову, как бы заслушиваясь звуками генералова голоса.
– Господа, – продолжал генерал, – мы, начальники округов, даем отчет царю. Как я скажу его величеству об Одессе? Кому же не известно, что Одесса – богатый город? Я не призываю вас в Минины, которые говорили: «Заложим жен и детей и все принесем за дорогое отечество…»
Генерал сделал паузу и сощурил глаза в знак того, что он сказал шутку. Кругом охотно засмеялись.
Купцы подняли глаза к потолку, не теряя серьезности.
– Я прошу вас, – продолжал генерал, – только об одном: приютите больных и раненых, положивших здоровье свое на защиту родины. Господа, от вас требуются только крохи, какие-нибудь сто тысяч на оборудование лазарета. Поймите, бедняки отдают все…
Генерал сделал широкий жест, обводя рукой публику.
Посвященные этим жестом в бедняки, студенты в мундирах на белой подкладке, молодые танцоры во фраках и смокингах, откупившиеся от военной службы крупными взятками, чины жандармского управления, кокотки и сутенеры зашевелились и укоризненно посмотрели на купцов. Калеки в киосках тупо хлопали глазами.
– Да, – растроганно сказала Маргарита, – старикан прав. Мы тоже сегодня играем здесь бесплатно.
Купечество глядело вдаль с благообразной грустью.
– Вот подписной лист, – сказал генерал. – Матвей Иванович, начинайте, покажите, что вы русский человек.
Генерал сделал шаг вперед и протянул лист высокому бородатому купцу с медалью в петлице. Коммерсант услужливо подхватил бумагу и сказал:
– Ваше превосходительство, что же я?… Пускай вон начинает Израиль Маркович!
Он сунул бумагу в руку дедушке. Дедушка ласково улыбнулся, как шутке балованного ребенка, и деликатно отложил бумагу на стол. Никто ее не брал.
Генерал постоял с минуту, потом разгневанно повернулся и пошел, гремя металлическими частями, к выходу. За ним потянулась свита: жена, полицмейстер, чиновники окружной канцелярии и раздосадованные чиновничьи жены, которым до смерти хотелось остаться на балу. Капельмейстер поднял палочку, снова заиграли, пошли танцевать, за столиками сделалось шумно.
Дедушка подошел ко мне.
– Что ж, что война? – говорили купцы, толпясь. – Войны всегда были. Даже в Библии про войны упоминается.
– Не война, а мир ожесточает человека, – ораторствовал высокий англизированный коммерсант в пенсне, – долгий мир всегда родит жестокость, трусость, грубый, ожирелый эгоизм, а главное – умственный застой.
Прочие солидно соглашались. Какой-то офицер, подойдя к группе, захохотал и воскликнул:
– Денег пожалели, господа! Эх, российская буржуазия!
Дедушка взял меня под руку.
– Тебе не нужно мелочи, Сережа? – пробормотал он.
– Ничего мне не нужно, – ответил я, освобождаясь от старика.
Меня беспокоило отсутствие Гуревича. Куда он пропал? Я стал искать его, бродя между столиками. Старик не отставал от меня. Мне было тяжело без Гуревича. Меня мучило сожаление: почему я пошел на бал, вместо того чтобы пойти к Стамати? Это было ощущение утраты чего-то страшно важного. Единственно я утешался тем, что точно такое же ощущение мучило бы меня, если бы я пошел к Стамати, вместо того чтобы пойти на бал. Это оттого, что я не знаю, что хорошо и что плохо. Я не знаю сравнительной ценности вещей. А Саша знает. У меня нет мировоззрения. Кровь с бесполезным шумом бежит по моим жилам. А у Саши есть, он находится с миром в сложных, интимных, ворчливых отношениях, как со старым приятелем, с которым никогда нет разговора о любви, и, однако, двух дней невозможно прожить друг без друга. А я в стороне от мира, перед закрытыми дверями, хозяина никогда нет дома, он прячется, ему скучно со мной. Мне нужен Саша, иначе я пропаду!
– Саша! – крикнул я, внезапно увидев его.
Он сидел за столиком в незнакомой мне компании. Но я знаю, кто они. Это золотая молодежь города. Некоторые и меня причисляют к золотой молодежи потому только, что я шляюсь по бильярдным, одет франтовски, сорю чужими деньгами. Но тут, за столиком, сидела настоящая золотая молодежь, верхушка пирамиды, лысоватые и черноусые денди, жившие от карт, от эксплуатации женщин, от тотализатора, чьи портреты выставлялись в витринах лучших фотографов, посреди артистов, героев и профессоров. И Гуревич сейчас сидит среди них как равный, разве только слишком громко говорит и при этом поглядывает на соседние столики.
– Дедушка, – вполголоса сказал я, – что вы увязались за мной?
– Ну что такое? Я тоже сяду с твоими знакомыми. Разве ты стыдишься меня? – бранчливо сказал дедушка.
– Чтоб вы не смели подходить! – прошипел я.
Я подошел к Гуревичу. Но он словно не узнает меня. Я неловко мнусь. От близости к этим людям я ослеплен, я теряю фокус, я только вижу сигарный дым, мужские руки, унизанные брильянтами, взлетающие в клятвах и в хохоте, скатерть, забросанную рыбьими костями, облитую вином с небрежностью гениев. Кто-то говорит:
– Гуревич, что это за мальчик торчит возле вас? Я совсем не знал, что вы Петр Дмитриевич.
Все засмеялись. Я краснею. Я знаю, что Петрами Дмитриевичами в этой компании называют педерастов.
– А, – говорит Гуревич, – уступаю его вам. Оборотившись, Саша бормочет:
– Что тебе надо? Что ты ходишь за мной? И, увидев слезы на моих глазах:
– Тряпка!
– Постойте, Гуревич, – говорит один. – Может быть, у него есть деньги?
– У тебя есть деньги? – резко говорит Гуревич. – Мы хотим еще пить. Рублей пятьдесят.
– Я сейчас достану, – говорю я.
– Возьми, возьми, Сереженька, – счастливо шепчет дедушка, – только позволь мне сесть с вами. Последний вечер, ты же завтра призываешься.
– Нет, – говорю я жестко, – мне неудобно.
– Ну, так я не дам, – говорит дедушка жалобно, – пожалуйста, доставай у других.
Он хитрый старый делец. Он знает, что мне негде достать. Это верная спекуляция.
– Ну, идем уж, идем! – говорю я со злостью.
Появление дедушки приветствуется компанией с комической торжественностью.
– Ну, как дела в похоронном бюро, папаша? – говорит кто-то из них.
Дедушке наливают большой бокал вина и убеждают выпить. Он виновато отшучивается и старается не рассердить «Сережиных товарищей». Он убежден, что это все мои друзья и что завтра мы все вместе идем призываться. Я поминутно краснею от ярости, оттого, что никто не хочет со мной разговаривать, даже Гуревич. Только теперь я замечаю, что здесь, за столом, кроме Саши, всего четыре человека, а я думал – десять, толпа. Один – с издевательским складом рта и манерой недоговаривать. Пробую подражать ему, но у меня ничего не выходит, я договариваю, у меня не хватает силы бросить фразу на середине. Другой отвечает всем, ни минуты не думая. Как это у него выходит? Постой, постой, ты подумай! Куда там! Я так не могу, я мучительно оттачиваю свои ответы. Третий, разговаривая, не дает себе труда смотреть на собеседника, а рассовал глаза по углам зала и оттуда, из-под мебели, извлекает свои ответы. Я попробовал сделать так же и вытащил из угла, подле стойки с вином, такое несуразное, что все переглянулись. Но не сказали ни слова. Хоть бы выругали меня! Четвертый молчит, но молчит так внушительно, что я глохну от его молчания, и при этом он презрительно поглядывает на окружающих, на всех, кроме меня. Я пытаюсь поставить себя под его взгляды, изгибаюсь, проливаю бокал, изобретаю застольную школу акробатики, все-таки мне не удается попасть в солнечную систему его взглядов.
Я изнеможен. Я раздавлен ощущением собственного ничтожества. Существую ли я еще? Ощущение небытия так мучительно, что я сейчас готов на все: могу поцеловать стул, могу убить человека. Но все равно – уберут труп и не посмотрят на меня.
Я существую только для дедушки. Он озабоченно смотрит на меня, не понимая, чем я обеспокоен. На вид все так хорошо: шестеро прилично одетых молодых людей весело разговаривают, отличные остроты, прекрасное вино, благовоспитанность, дружба. Отчего же Сережа нервничает? Дедушка – по своей привычке сводить все страдания к простейшим причинам: мигрени, тесной обуви, изжоге, запору – решил, что я голоден. Он взял кусок хлеба и толсто намазал его маслом и икрой.
– Кушай, Сереженька, – сказал он, – это горбушечка. Ты же любишь горбушечки.
Он побледнел от испуга – до того страшным сделалось мое лицо. Раскрыть мою тайну среди таких людей, мою мальчишескую тайну! Никто не сказал ни слова, но я понял, что моя репутация среди золотой молодежи окончательно загублена. Они ни за что не допустят в свою среду человека, который любит мещанские горбушки, намазанные маслом, – они, чьи привязанности отданы женщинам, скаковым лошадям, марке вина, способу вывязывать галстук.
Я посмотрел на дедушку с ненавистью. Почему у меня есть дедушка, даже два дедушки? Ни у кого из золотой молодежи нет родственников. Родственники – мещанство. Можно еще допустить существование матери, грустной дамы, коллекционирующей фарфор, – заходишь к ней в гостиную два раза в неделю для того, чтобы, целуя руку, выпросить денежный чек на покрытие позорного векселя, – или отца, о котором известно, что он живет с опереточной актрисой, и призывающего тебя однажды вечером в свой кабинет со словами: «Завтра утром ты отправляешься экспрессом в Бухарест заведовать отделением нашей фирмы – или твои карточные долги останутся неоплаченными». Попробуй поцелуй руку бабушке, если она вечно воняет рыбой и в ответ на поцелуй даст тебе тумака в бок, приговаривая: «Я у тебя не заслужила, Сережа, чтоб ты строил с меня насмешки!»
Я отталкиваю дедушкину руку с проклятой горбушкой и залпом выпиваю стакан водки. Дедушка только ахнул.
Тотчас тело мое содрогнулось от желания выплеснуть отвратительную жидкость. Но она пошла уже внутрь, разгорячая кишечник. Жизненные процессы в моем организме протекают слишком медленно. Усталость и гнев растягиваются на недели. Между приемом цианистого калия и смертью я успел бы, вероятно, еще пожалеть о недочитанных книгах. Я бы не опаздывал на свидания, не пропускал восходов, не проиграл бы первенства по фехтованию, если бы кто-нибудь сумел изменить химию моего организма.
Алкоголь это сделал. Он достиг мозга, ополоскал железы, я съел огурец и почувствовал беспечное желание говорить людям правду.
– Кривляки! – храбро воскликнул я. – Ну что вы сидите, опустив носы? Больше жизни!
Все внимательно посмотрели на меня. Только теперь, казалось, меня заметили. Самый тембр моего голоса переменился, жесты стали взрослыми, как у игроков в преферанс. Ого, со мной уже разговаривают! Атмосфера накалялась. Я острил, как бешеный, провозглашал тосты, интимничал. Все, что было разболтанного в моем организме, – проницательность, лукавство, сердечность, юмор, запальчивость, – все собралось теперь в безупречный механизм. Я становился центром кружка. Я разливал вино, издевался над публикой, ласкал собеседников, не отвечал на вопросы. Я нашел горбушку и с аппетитом ее сжевал. Все за столом вдруг стали громкими. Один снова завел свою отрывочную речь, посвящая недоговоренные части фраз на этот раз одному мне. Другой заговорил еще быстрей, чем прежде, и я принял эти старания с благосклонностью. Третий вытащил для меня из угла свою лучшую остроту. Четвертый сосредоточил на мне все свое великолепное молчание, я купался в его пренебрежительных взглядах. Для полноты счастья мне недоставало только зависти. Я посмотрел на Гуревича.
– Саша, – сказал я, – что ж твоя игра? Ты хвалился, что придумал какую-то изумительную игру? Представляю себе!
– Идемте! – сказал Гуревич, вскочив. – Я вам покажу свою игру!
Все поднялись и со смехом пошли за Гуревичем. За столом остался один дедушка.
Он надел очки и недоверчиво разглядывал счета, поднесенные ему официантом. И хотя самые суммы его ужасали, он получал удовольствие от арифметических выкладок.
Игра Гуревича оказалась чрезвычайно простой. Следуя за ним, мы подошли к одной из стен зала. Здесь оказалась небольшая лестница, почти трап, видная только вблизи, заброшенный вход в ресторан – должно быть, для поваров и судомоек, – которым сейчас никто не пользовался. Мы спустились за Гуревичем, который сохранял таинственный вид, в темноту и пыль этого крошечного помещения. Тут открылось еще одно свойство лестницы. Из понятной предосторожности, чтоб никто сверху не упал в пролет, лестницу прикрыли большим деревянным чехлом. Однако между ним и полом вследствие небрежности плотников оставалась щель, куда при желании можно было просунуть нос и приблизить глаза. Вот в этом и состояло одно из условий игры Гуревича. Он расположил нас на ступеньках и попросил посмотреть в щель. Мы ахнули: одни ноги! Мы видим бал снизу, он шаркал, пылил и притопывал, проходя на уровне наших глаз.
Гуревич объявил правила игры: по ногам надо было отгадывать возраст и профессию – это давало одно очко – или имя – два очка; очко расценивается в три рубля.
Всем эта игра понравилась. Мы разостлали на полу носовые платки и прильнули к щелям. Оказалось возможным по сапогам определять чин и возраст офицеров. Припадание на каблуки говорило о тучном животе, о командовании полком. Мы узнавали подагрические косточки бальных завсегдатаев и плоские ступни белобилетников. Ноги разоблачали множество мелких тайн: заплатки бедных студентов, проникших на бал зайцами, носки старых холостяков, прикрепленные наспех к кальсонам английскими булавками, шнурки из веревочек на ботинках телеграфистов, старательно замазанные чернилами. Мы видели желтые розы на подвязках кокоток, мощные коленные связки балерин, чулки мещанок, скатанные как бублики над коленями, грязные панталоны нерях, иногда – полное отсутствие белья, указывавшее на чрезвычайную рассеянность человека или на его нетерпеливость.
Прильнувши к щели, мы азартно выкрикивали:
– Помещик лет сорока пяти!
– Кавалерист, кривые ноги!
– Мадам Криади!
– Земгусар призывного возраста!
Гуревич деловито проверял через специальное отверстие, проделанное им на уровне роста.
Я выиграл один раз, узнав новую деревяшку Рувима Пика. В другой раз мне удалось назвать Маргариту, которая прошла возле самой щели, волоча тяжелые икры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– Господа, – продолжал генерал, – мы, начальники округов, даем отчет царю. Как я скажу его величеству об Одессе? Кому же не известно, что Одесса – богатый город? Я не призываю вас в Минины, которые говорили: «Заложим жен и детей и все принесем за дорогое отечество…»
Генерал сделал паузу и сощурил глаза в знак того, что он сказал шутку. Кругом охотно засмеялись.
Купцы подняли глаза к потолку, не теряя серьезности.
– Я прошу вас, – продолжал генерал, – только об одном: приютите больных и раненых, положивших здоровье свое на защиту родины. Господа, от вас требуются только крохи, какие-нибудь сто тысяч на оборудование лазарета. Поймите, бедняки отдают все…
Генерал сделал широкий жест, обводя рукой публику.
Посвященные этим жестом в бедняки, студенты в мундирах на белой подкладке, молодые танцоры во фраках и смокингах, откупившиеся от военной службы крупными взятками, чины жандармского управления, кокотки и сутенеры зашевелились и укоризненно посмотрели на купцов. Калеки в киосках тупо хлопали глазами.
– Да, – растроганно сказала Маргарита, – старикан прав. Мы тоже сегодня играем здесь бесплатно.
Купечество глядело вдаль с благообразной грустью.
– Вот подписной лист, – сказал генерал. – Матвей Иванович, начинайте, покажите, что вы русский человек.
Генерал сделал шаг вперед и протянул лист высокому бородатому купцу с медалью в петлице. Коммерсант услужливо подхватил бумагу и сказал:
– Ваше превосходительство, что же я?… Пускай вон начинает Израиль Маркович!
Он сунул бумагу в руку дедушке. Дедушка ласково улыбнулся, как шутке балованного ребенка, и деликатно отложил бумагу на стол. Никто ее не брал.
Генерал постоял с минуту, потом разгневанно повернулся и пошел, гремя металлическими частями, к выходу. За ним потянулась свита: жена, полицмейстер, чиновники окружной канцелярии и раздосадованные чиновничьи жены, которым до смерти хотелось остаться на балу. Капельмейстер поднял палочку, снова заиграли, пошли танцевать, за столиками сделалось шумно.
Дедушка подошел ко мне.
– Что ж, что война? – говорили купцы, толпясь. – Войны всегда были. Даже в Библии про войны упоминается.
– Не война, а мир ожесточает человека, – ораторствовал высокий англизированный коммерсант в пенсне, – долгий мир всегда родит жестокость, трусость, грубый, ожирелый эгоизм, а главное – умственный застой.
Прочие солидно соглашались. Какой-то офицер, подойдя к группе, захохотал и воскликнул:
– Денег пожалели, господа! Эх, российская буржуазия!
Дедушка взял меня под руку.
– Тебе не нужно мелочи, Сережа? – пробормотал он.
– Ничего мне не нужно, – ответил я, освобождаясь от старика.
Меня беспокоило отсутствие Гуревича. Куда он пропал? Я стал искать его, бродя между столиками. Старик не отставал от меня. Мне было тяжело без Гуревича. Меня мучило сожаление: почему я пошел на бал, вместо того чтобы пойти к Стамати? Это было ощущение утраты чего-то страшно важного. Единственно я утешался тем, что точно такое же ощущение мучило бы меня, если бы я пошел к Стамати, вместо того чтобы пойти на бал. Это оттого, что я не знаю, что хорошо и что плохо. Я не знаю сравнительной ценности вещей. А Саша знает. У меня нет мировоззрения. Кровь с бесполезным шумом бежит по моим жилам. А у Саши есть, он находится с миром в сложных, интимных, ворчливых отношениях, как со старым приятелем, с которым никогда нет разговора о любви, и, однако, двух дней невозможно прожить друг без друга. А я в стороне от мира, перед закрытыми дверями, хозяина никогда нет дома, он прячется, ему скучно со мной. Мне нужен Саша, иначе я пропаду!
– Саша! – крикнул я, внезапно увидев его.
Он сидел за столиком в незнакомой мне компании. Но я знаю, кто они. Это золотая молодежь города. Некоторые и меня причисляют к золотой молодежи потому только, что я шляюсь по бильярдным, одет франтовски, сорю чужими деньгами. Но тут, за столиком, сидела настоящая золотая молодежь, верхушка пирамиды, лысоватые и черноусые денди, жившие от карт, от эксплуатации женщин, от тотализатора, чьи портреты выставлялись в витринах лучших фотографов, посреди артистов, героев и профессоров. И Гуревич сейчас сидит среди них как равный, разве только слишком громко говорит и при этом поглядывает на соседние столики.
– Дедушка, – вполголоса сказал я, – что вы увязались за мной?
– Ну что такое? Я тоже сяду с твоими знакомыми. Разве ты стыдишься меня? – бранчливо сказал дедушка.
– Чтоб вы не смели подходить! – прошипел я.
Я подошел к Гуревичу. Но он словно не узнает меня. Я неловко мнусь. От близости к этим людям я ослеплен, я теряю фокус, я только вижу сигарный дым, мужские руки, унизанные брильянтами, взлетающие в клятвах и в хохоте, скатерть, забросанную рыбьими костями, облитую вином с небрежностью гениев. Кто-то говорит:
– Гуревич, что это за мальчик торчит возле вас? Я совсем не знал, что вы Петр Дмитриевич.
Все засмеялись. Я краснею. Я знаю, что Петрами Дмитриевичами в этой компании называют педерастов.
– А, – говорит Гуревич, – уступаю его вам. Оборотившись, Саша бормочет:
– Что тебе надо? Что ты ходишь за мной? И, увидев слезы на моих глазах:
– Тряпка!
– Постойте, Гуревич, – говорит один. – Может быть, у него есть деньги?
– У тебя есть деньги? – резко говорит Гуревич. – Мы хотим еще пить. Рублей пятьдесят.
– Я сейчас достану, – говорю я.
– Возьми, возьми, Сереженька, – счастливо шепчет дедушка, – только позволь мне сесть с вами. Последний вечер, ты же завтра призываешься.
– Нет, – говорю я жестко, – мне неудобно.
– Ну, так я не дам, – говорит дедушка жалобно, – пожалуйста, доставай у других.
Он хитрый старый делец. Он знает, что мне негде достать. Это верная спекуляция.
– Ну, идем уж, идем! – говорю я со злостью.
Появление дедушки приветствуется компанией с комической торжественностью.
– Ну, как дела в похоронном бюро, папаша? – говорит кто-то из них.
Дедушке наливают большой бокал вина и убеждают выпить. Он виновато отшучивается и старается не рассердить «Сережиных товарищей». Он убежден, что это все мои друзья и что завтра мы все вместе идем призываться. Я поминутно краснею от ярости, оттого, что никто не хочет со мной разговаривать, даже Гуревич. Только теперь я замечаю, что здесь, за столом, кроме Саши, всего четыре человека, а я думал – десять, толпа. Один – с издевательским складом рта и манерой недоговаривать. Пробую подражать ему, но у меня ничего не выходит, я договариваю, у меня не хватает силы бросить фразу на середине. Другой отвечает всем, ни минуты не думая. Как это у него выходит? Постой, постой, ты подумай! Куда там! Я так не могу, я мучительно оттачиваю свои ответы. Третий, разговаривая, не дает себе труда смотреть на собеседника, а рассовал глаза по углам зала и оттуда, из-под мебели, извлекает свои ответы. Я попробовал сделать так же и вытащил из угла, подле стойки с вином, такое несуразное, что все переглянулись. Но не сказали ни слова. Хоть бы выругали меня! Четвертый молчит, но молчит так внушительно, что я глохну от его молчания, и при этом он презрительно поглядывает на окружающих, на всех, кроме меня. Я пытаюсь поставить себя под его взгляды, изгибаюсь, проливаю бокал, изобретаю застольную школу акробатики, все-таки мне не удается попасть в солнечную систему его взглядов.
Я изнеможен. Я раздавлен ощущением собственного ничтожества. Существую ли я еще? Ощущение небытия так мучительно, что я сейчас готов на все: могу поцеловать стул, могу убить человека. Но все равно – уберут труп и не посмотрят на меня.
Я существую только для дедушки. Он озабоченно смотрит на меня, не понимая, чем я обеспокоен. На вид все так хорошо: шестеро прилично одетых молодых людей весело разговаривают, отличные остроты, прекрасное вино, благовоспитанность, дружба. Отчего же Сережа нервничает? Дедушка – по своей привычке сводить все страдания к простейшим причинам: мигрени, тесной обуви, изжоге, запору – решил, что я голоден. Он взял кусок хлеба и толсто намазал его маслом и икрой.
– Кушай, Сереженька, – сказал он, – это горбушечка. Ты же любишь горбушечки.
Он побледнел от испуга – до того страшным сделалось мое лицо. Раскрыть мою тайну среди таких людей, мою мальчишескую тайну! Никто не сказал ни слова, но я понял, что моя репутация среди золотой молодежи окончательно загублена. Они ни за что не допустят в свою среду человека, который любит мещанские горбушки, намазанные маслом, – они, чьи привязанности отданы женщинам, скаковым лошадям, марке вина, способу вывязывать галстук.
Я посмотрел на дедушку с ненавистью. Почему у меня есть дедушка, даже два дедушки? Ни у кого из золотой молодежи нет родственников. Родственники – мещанство. Можно еще допустить существование матери, грустной дамы, коллекционирующей фарфор, – заходишь к ней в гостиную два раза в неделю для того, чтобы, целуя руку, выпросить денежный чек на покрытие позорного векселя, – или отца, о котором известно, что он живет с опереточной актрисой, и призывающего тебя однажды вечером в свой кабинет со словами: «Завтра утром ты отправляешься экспрессом в Бухарест заведовать отделением нашей фирмы – или твои карточные долги останутся неоплаченными». Попробуй поцелуй руку бабушке, если она вечно воняет рыбой и в ответ на поцелуй даст тебе тумака в бок, приговаривая: «Я у тебя не заслужила, Сережа, чтоб ты строил с меня насмешки!»
Я отталкиваю дедушкину руку с проклятой горбушкой и залпом выпиваю стакан водки. Дедушка только ахнул.
Тотчас тело мое содрогнулось от желания выплеснуть отвратительную жидкость. Но она пошла уже внутрь, разгорячая кишечник. Жизненные процессы в моем организме протекают слишком медленно. Усталость и гнев растягиваются на недели. Между приемом цианистого калия и смертью я успел бы, вероятно, еще пожалеть о недочитанных книгах. Я бы не опаздывал на свидания, не пропускал восходов, не проиграл бы первенства по фехтованию, если бы кто-нибудь сумел изменить химию моего организма.
Алкоголь это сделал. Он достиг мозга, ополоскал железы, я съел огурец и почувствовал беспечное желание говорить людям правду.
– Кривляки! – храбро воскликнул я. – Ну что вы сидите, опустив носы? Больше жизни!
Все внимательно посмотрели на меня. Только теперь, казалось, меня заметили. Самый тембр моего голоса переменился, жесты стали взрослыми, как у игроков в преферанс. Ого, со мной уже разговаривают! Атмосфера накалялась. Я острил, как бешеный, провозглашал тосты, интимничал. Все, что было разболтанного в моем организме, – проницательность, лукавство, сердечность, юмор, запальчивость, – все собралось теперь в безупречный механизм. Я становился центром кружка. Я разливал вино, издевался над публикой, ласкал собеседников, не отвечал на вопросы. Я нашел горбушку и с аппетитом ее сжевал. Все за столом вдруг стали громкими. Один снова завел свою отрывочную речь, посвящая недоговоренные части фраз на этот раз одному мне. Другой заговорил еще быстрей, чем прежде, и я принял эти старания с благосклонностью. Третий вытащил для меня из угла свою лучшую остроту. Четвертый сосредоточил на мне все свое великолепное молчание, я купался в его пренебрежительных взглядах. Для полноты счастья мне недоставало только зависти. Я посмотрел на Гуревича.
– Саша, – сказал я, – что ж твоя игра? Ты хвалился, что придумал какую-то изумительную игру? Представляю себе!
– Идемте! – сказал Гуревич, вскочив. – Я вам покажу свою игру!
Все поднялись и со смехом пошли за Гуревичем. За столом остался один дедушка.
Он надел очки и недоверчиво разглядывал счета, поднесенные ему официантом. И хотя самые суммы его ужасали, он получал удовольствие от арифметических выкладок.
Игра Гуревича оказалась чрезвычайно простой. Следуя за ним, мы подошли к одной из стен зала. Здесь оказалась небольшая лестница, почти трап, видная только вблизи, заброшенный вход в ресторан – должно быть, для поваров и судомоек, – которым сейчас никто не пользовался. Мы спустились за Гуревичем, который сохранял таинственный вид, в темноту и пыль этого крошечного помещения. Тут открылось еще одно свойство лестницы. Из понятной предосторожности, чтоб никто сверху не упал в пролет, лестницу прикрыли большим деревянным чехлом. Однако между ним и полом вследствие небрежности плотников оставалась щель, куда при желании можно было просунуть нос и приблизить глаза. Вот в этом и состояло одно из условий игры Гуревича. Он расположил нас на ступеньках и попросил посмотреть в щель. Мы ахнули: одни ноги! Мы видим бал снизу, он шаркал, пылил и притопывал, проходя на уровне наших глаз.
Гуревич объявил правила игры: по ногам надо было отгадывать возраст и профессию – это давало одно очко – или имя – два очка; очко расценивается в три рубля.
Всем эта игра понравилась. Мы разостлали на полу носовые платки и прильнули к щелям. Оказалось возможным по сапогам определять чин и возраст офицеров. Припадание на каблуки говорило о тучном животе, о командовании полком. Мы узнавали подагрические косточки бальных завсегдатаев и плоские ступни белобилетников. Ноги разоблачали множество мелких тайн: заплатки бедных студентов, проникших на бал зайцами, носки старых холостяков, прикрепленные наспех к кальсонам английскими булавками, шнурки из веревочек на ботинках телеграфистов, старательно замазанные чернилами. Мы видели желтые розы на подвязках кокоток, мощные коленные связки балерин, чулки мещанок, скатанные как бублики над коленями, грязные панталоны нерях, иногда – полное отсутствие белья, указывавшее на чрезвычайную рассеянность человека или на его нетерпеливость.
Прильнувши к щели, мы азартно выкрикивали:
– Помещик лет сорока пяти!
– Кавалерист, кривые ноги!
– Мадам Криади!
– Земгусар призывного возраста!
Гуревич деловито проверял через специальное отверстие, проделанное им на уровне роста.
Я выиграл один раз, узнав новую деревяшку Рувима Пика. В другой раз мне удалось назвать Маргариту, которая прошла возле самой щели, волоча тяжелые икры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30