https://wodolei.ru/catalog/filters/
Я потом разыскал их наяву, я их держал в руках. Но они уже не нужны были мне, потому что я сдал зачет. Блестяще сдал – на основании вычитанного во сне. Тут есть отчего взбеситься, Дмитрий Антонович! Я стал искать объяснения. И нашел его в теософии! Не стану вам объяснять механизм этого события, Дмитрий Антонович, потому что теософия требует особого настроения ума и в людях, к ней не расположенных, способна вызвать по отношению к себе иронию. А это было бы мне неприятно. Нам неприятно. Но позвольте мне выразить уверенность, Дмитрий Антонович, что вы, с вашим умом и чуткостью, рано или поздно тоже придете к теософии. Правда, Сережа?
Я ответил не сразу. Мне вспомнился теософский кружок, откуда меня с Гуревичем недавно выгнали за издевательство над верховным духом вселенной. Я понял, что Гуревич и сейчас издевается над Кипарисовым, над его чистотой, мужеством, и что издевательство вообще является для Гуревича высшей ступенью человеческой мудрости. Но я тоже считал издевательство вершиной мудрости, и я сказал:
– Да, конечно, мы – теософы.
Оба посмотрели на меня и опять повернулись друг к другу.
– Вот видите, – сказал Гуревич, – я вам говорил.
Правда, сейчас мы вышли из теософского кружка. Мы вообще не выносим никаких кружков и организаций. Почему? Там, где собираются люди одинакового цвета, скука всегда будет председательствовать, а глупость – вести протокол.
Гуревич поднялся. Это была его манера – уходить в выигрышном положении, под эффектную фразу. Он только что вычитал ее из книги Людвига Берне, лежавшей у меня па столе.
– Сережа, – сказал он деловым тоном, почти грубо, – не забудь, что мы сегодня ночью гуляем на балу. Предупреди Тамару и всех девчонок. Тебе завтра призываться. И дай мне, пожалуйста, денег – рублей пятьдесят.
Он спрятал деньги и вышел, послав Кипарисову нежную улыбку.
– Ну, как вам понравился Гуревич? – спросил я, словно между прочим.
Митя ответил не сразу, Можно подумать, что ему неловко смотреть мне в глаза.
– Бойкий человек, – сказал он наконец, – остер, интересен, но только… – Митя шевельнул пальцами, доставая из воздуха слово, – сердечности нет. Понимаете? Души нет.
– Души? – вскричал я со злостью. – Вы говорите о душе, вы? Не вы ли сами воспитали во мне ненависть к этому термину? О, я хорошо помню! Душа – это высшая нервная деятельность. Душа – это коллоидальное вещество. Душа – это аккумулятор химической энергии, превращения которой и выражаются в явлениях жизни – как наиболее простых, так и самых сложных. «Читайте Осборна, Сережа», – говорили вы. И я читал. А теперь вы, материалист, биолог, говорите о сердечной душе! Разве аккумулятор химической энергии может быть сердечным? Нет, видимо, не я один Переменился, Дмитрий Антонович!
– Значит, вы тоже знаете, что вы переменились? – сказал Кипарисов странным голосом.
Он встал и поправил очки. Утиное лицо его, милое, худое лицо, было задумчиво.
– Я на вас не сержусь, – сказал я задорно.
– Я знаю, – сказал Кипарисов, – вы на себя сердитесь. До свидания!
– А дело, Дмитрий Антонович! – пробормотал я. – Вы писали, что у вас ко мне дело?
– Обойдется, Сережа, – сказал он и пошел к дверям.
– Нет, как же, Дмитрий Антонович? – говорил я искательно и шел вслед. – Нельзя так! Вы же сами написали.
Я задыхался не оттого, что делал большие шаги, а оттого, что слезы, обидные мальчишеские слезы, поднимались к горлу.
– Значит, мне не доверяют? – сказал я, превозмогая духоту, застрявшую в горле.
Кипарисов остановился. Кажется, он жалеет меня.
– Что ж, – сказал он, – если вы так серьезно, приходите сегодня к Стамати. Там кое-кто будет. Распределим работу. Но вы не можете? Вы идете на бал?
– Нет, отчего… – пробормотал я.
Кипарисов усмехнулся и стал спускаться по лестнице.
– Дмитрий Антонович! – крикнул я, перегнувшись через перила. – Я буду!
– Хорошо, Сережа! – сказал Кипарисов и улыбнулся, стоя внизу, по-хорошему, по-прежнему.
Оставшись один, я стал переодеваться, медленно и с особой тщательностью. Холодный скользкий воротничок, противившийся галстуку; патентованные подтяжки, обращение с которыми требовало знания формулы рычагов; накрахмаленные рубашки, ломавшиеся на сгибах со склеротическим хрустом. Борьба с тугими, надменными вещами выгоняла мысли, убогие мысли, которых я боялся. Я вспомнил Гуревича, среди талантов которого числилось умение одеваться. Свой старенький костюм он носил с непринужденностью щеголя. Вещи радовались, попадая к нему на плечи. Он заставлял вещи проявлять их лучшие стороны. Почему же с людьми у него было наоборот?
Я покосился на часы. Да, время идет быстро, как всегда в таких случаях!
Я принялся наводить порядок в комнате, хлопая дверцами шкафов, освобождал ящики. Я погрузился в пафос вспомогательных движений – например: как лучше сложить газету, чтоб ее удобней было читать перед сном, в какой карман положить портмоне и в какой – гребенку, долго рассматривал маленькие трещинки на лаковой туфле, размышляя по поводу низкого качества кожи, явившегося, несомненно, как следствие мировой войны… «Да, маникюр – я согласен, но полировать ногти – для мужчин дурной тон…»
Хватит, довольно, я гнусный лжец и лицемер! Стрелки часов поспешно приближались к одиннадцати – час, когда собирается публика на бал и заговорщики на собрание. Решительно ничего больше не оставалось надевать и перекладывать, комната выталкивала меня из себя. Я очутился на улице, расстроенный, колеблющийся и расфранченный. Пошел, держась у стен, как будто опасался предательского удара ножом в спину. Прохожие казались мне гигантами мысли и дела – они уверенно шагали, зная цель и путь.
«Почему же, – думал я, влезая в такси, – это так получается? Я знаю, что пойти к Стамати хорошо, честно, и все-таки я иду на бал. Что это – мягкость моей матери или слабоволие моего отца?»
7. БАЛ
Со всех сторон съезжались на бал. Он начинался еще внизу, в гардеробе, где торопливо разоблачались, переходя из дикости мехов к нежности обнаженного тела. Женщины, орудуя карманными зеркальцами, с походной быстротой подмазывали губы, мужчины поспешно уравнивали концы галстуков. Офицеры подтягивали к коленям опавшие сапоги, всюду звенели шпоры. Бал давался офицерским комитетом помощи Увечным воинам.
Принято было, скинув пальто на руки капельдинеру, взбежать с озабоченно-счастливым лицом вверх по лестнице, навстречу музыке, деликатно заглушаемой пространствами, и тем особым запахам бала, которые составляются из духов, пота, апельсиновых шкурок. Сверху, из этого розового блаженства, внезапно выбегал Гуревич. На борту его студенческого мундира – голубая розетка распорядителя. Он припудрен, завит, снисходителен.
– Молодец, что приехал, – сказал он, – наши уже все здесь.
Он обвил меня вокруг талии и повлек вверх, рассказывая бальные новости. Очень весело. Уйма хорошеньких женщин. Танцуют уже третий вальс. Пьяных покуда немного. Видимо, стесняются присутствием начальника округа, генерала Белова. Зато внизу, в подвалах биржи, на полуразрушенных плитах парочки завели похаберию на полный ход. Завьялов притащил спирту, очень хорошего, из дядькиной лечебницы. Он, Гуревич, изобрел новую игру. Нечто изумительное! Он расскажет о ней потом.
Держась за руки, мы стали пробираться по залу сквозь толпу. Танцующие налетали на нас, слышались возмущенные возгласы. Мы насмешливо переглядывались. Особая грубость манер считалась в нашей компании хорошим тоном.
Кругом, в киосках, сделанных как лебедь, как храм, как бутылка, продавались хризантемы и шампанское. В киосках сидели калеки, отмытые и причесанные, оглушенные музыкой. Никто у них не покупал. Мелькнуло среди цветов и бокалов разрубленное лицо Рувима Пика.
– Мосье Иванов, – крикнул он, – здесь мадмазель Маргарита!
Он подошел ко мне, застенчиво улыбаясь. Мы стали друзьями после того, как я освободил его из полицейского участка и устроил на службе у дедушки.
– Ну как я выгляжу? – тревожно спросил он.
Инвалид был в чистом костюме и с новой деревянной ногой, которую он приобрел на первые же заработанные деньги. Он надевал ее только в торжественных случаях – когда шел в кино или в почтенные дома. У него был плохой вид, открылась старая рана на шее, и теперь Пик не мог поднимать головы, а смотрел исподлобья, как школьник, поставленный в угол за непоседливость во время урока.
– Хорошо, Пик, – сказал я, отворачиваясь, – вы, наверное, понравитесь мадмазель Маргарите.
Гуревич усмехнулся, но ничего не сказал.
Открыли форточки. Сентябрьская ночь туманом ворвалась внутрь, выше виднелись фрески: гений торговли обнимался с гением промышленности, богиня хлебофуража взвешивала на мифологических весах золотое зерно, стоял, опираясь на трезубец, дух мануфактуры, мускулистый, прекрасный, совсем не похожий на живых мануфактурщиков, которых было довольно много на балу, и, как правило, низеньких, толстых, с отставленными, как у борцов (но – от жира), руками.
Жена начальника округа, похожая на Екатерину Великую, гравированную на меди, сидела на троноподобном стуле и благожелательно лорнировала публику. Через каждые пятнадцать минут, справляясь с часами, она подзывала какую-нибудь девушку из толпы и ласково трепала ее по щеке, говоря: «Какая красавица! Тебе весело? Как зовут?» – не дожидаясь, впрочем, ответа, а через каждые двадцать минут – кого-нибудь из коммерсантов и протягивала руку для поцелуя. Это была большая милость, и купечество хмурилось, опасаясь дополнительного требования денег на нужды военных лазаретов. Я увидел дедушку Абрамсона. Он держался среди богатейших негоциантов города. Это были все крепкие люди, первогильдейцы, в длинных черных сюртуках, подпертые высокими сверкающими воротничками. Дедушка поцеловал руку губернаторше бережно, как тору.
У стойки с винами паслись тонконогие столики. Здесь было шумней и веселей всего. Мы стали искать знакомых.
– Мальчики, к нам, к нам! – весело закричала Тамара и поманила рукой, затянутой до локтя в белую перчатку.
Наташа, Маргарита, Иоланта и Вероника улыбнулись.
– Жара дает себя знать, – пробормотала Иоланта, отирая ладонью потный лоб и стараясь вести себя, как дама из хорошего общества.
Наташа глупо захохотала.
– Ах, боже мой, как скучно! – сказала Тамара.
– С такими кавалерами повеселишься! – со злостью сказала Вероника, оглядывая мужскую часть компании.
Действительно, протянув ноги под стол и уложив подбородки на грудь, Беспрозванный, Завьялов и оба Клячко сладко дремали, не допуская себя, впрочем, до полного сна. Сон восстанавливает силы, а завтра – призываться в армию.
Маргарита положила руки на стол и вполголоса запела:
Ах лучше бы взял кинжал ты да в грудь мою вонзил,
Чем ты, подлец, другую так страстно полюбил!…
– Маргаритка, спасайся, идет калека! – взвизгнула Иоланта.
Постукивая деревянной ногой и согнув простреленную шею, со своим видом наказанного школьника, инвалид Рувим Пик шел прямо на столик. Он остановился в нескольких шагах и заговорил низким, полным страсти голосом:
– Холера тебе в голову! Ты еще долго будешь от меня бегать? Маргарита, я тебе говорю, Маргарита! Мало я на тебя денег перевел? Мосье Иванов знает. Сейчас же идем со мной, не то я тебе устрою такой скандал, что ты еще в жизни не слышала!
Женщины замерли! При своей профессии они больше всего на свете боялись публичных скандалов.
Внезапно вскочила Тамара.
– Что вы пристаете к девушке? – сказала она, побледнев от гнева. – Кто вас трогает? Девушка вас знать не хочет. Что, вы ее купили за свои паршивые деньги? Она их заработала. Она плевать на вас хочет. Урод, калека!
Тамара наступала на инвалида. Эти расширенные в бешенстве глаза хорошо были знакомы ее подругам и людям, которых она любила. Когда у Тамары делались такие глаза, надо было подчиняться или бежать. Но тут ничего не вышло. Тамара была слишком высока для того, чтобы инвалид со своей склоненной головой мог видеть ее глаза.
– Она не девушка, – рявкнул он, хватив кулаком по столу. – Она – тварь!
Озадаченная его бесстрашием, Тамара села. Тут она попала в поле зрения инвалида. Когда Рувим Пик увидел, что его ругает такая хорошенькая женщина, он смягчился.
– Маргарита завела себе новую моду, – пожаловался он, – каждый вечер гулять с другим. Я ничего не имею против. Но я тоже хочу получить удовольствие. Она должна протанцевать со мной один вальс.
Инвалид хлопнул себя по новенькой деревяшке, которой, видимо, очень гордился, и сделал два шага вперед, но вдруг повернулся и с непостижимой для его хромоты ловкостью исчез.
Я оглянулся. Мимо нас проходил офицер в лакированных сапожках, с плотной талией, приятно, несколько свысока поводя лысеющей головкой. «Поручик Третьяков», – подумал я. Но кто это рядом с ним в черном платье, с оголенными плечами? Неужели? Нет, не может быть! Неужели Катюша Шахова?
– Тише! – закричали в зале.
Множество голосов повторили: «Тише!» Музыка смолкла. Посреди залы очистился большой круг. Высокий нестарый военный вышел на середину. Он оперся рукой о столик и слегка отставил ногу – в позе генерала Отечественной войны 1812 года. Только фоном ему, вместо дымящихся пушек и эскадронов, скачущих по косогорам, служили официанты, скользившие меж столиков с подносами в руках, да купцы, засевшие в креслах, сосредоточенно копаясь во рту зубочистками. Это был начальник округа генерал Белов. Он поднял, блеснув обшлагом, руку, в которой была зажата свернутая в трубку бумага.
Говор стих. От почтительного сдвигания каблуков звенели шпоры.
– Господа! – воскликнул генерал хрипло и повелительно, как на церемониальном марше. – Я обращаюсь главным образом к купечеству. Среди вас, здесь сидящих, есть миллионеры. Могут ли эти люди считать, что они выполнили свой гражданский долг, пожертвовав на лазарет какие-то жалкие гроши? Подписной лист у меня в руках. Я не хочу оглашать его, чтобы некоторым не стало стыдно.
– Какие скареды, дуся, правда? – проговорила Маргарита, прижимаясь ко мне.
Купцы задумчиво смотрели на пол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Я ответил не сразу. Мне вспомнился теософский кружок, откуда меня с Гуревичем недавно выгнали за издевательство над верховным духом вселенной. Я понял, что Гуревич и сейчас издевается над Кипарисовым, над его чистотой, мужеством, и что издевательство вообще является для Гуревича высшей ступенью человеческой мудрости. Но я тоже считал издевательство вершиной мудрости, и я сказал:
– Да, конечно, мы – теософы.
Оба посмотрели на меня и опять повернулись друг к другу.
– Вот видите, – сказал Гуревич, – я вам говорил.
Правда, сейчас мы вышли из теософского кружка. Мы вообще не выносим никаких кружков и организаций. Почему? Там, где собираются люди одинакового цвета, скука всегда будет председательствовать, а глупость – вести протокол.
Гуревич поднялся. Это была его манера – уходить в выигрышном положении, под эффектную фразу. Он только что вычитал ее из книги Людвига Берне, лежавшей у меня па столе.
– Сережа, – сказал он деловым тоном, почти грубо, – не забудь, что мы сегодня ночью гуляем на балу. Предупреди Тамару и всех девчонок. Тебе завтра призываться. И дай мне, пожалуйста, денег – рублей пятьдесят.
Он спрятал деньги и вышел, послав Кипарисову нежную улыбку.
– Ну, как вам понравился Гуревич? – спросил я, словно между прочим.
Митя ответил не сразу, Можно подумать, что ему неловко смотреть мне в глаза.
– Бойкий человек, – сказал он наконец, – остер, интересен, но только… – Митя шевельнул пальцами, доставая из воздуха слово, – сердечности нет. Понимаете? Души нет.
– Души? – вскричал я со злостью. – Вы говорите о душе, вы? Не вы ли сами воспитали во мне ненависть к этому термину? О, я хорошо помню! Душа – это высшая нервная деятельность. Душа – это коллоидальное вещество. Душа – это аккумулятор химической энергии, превращения которой и выражаются в явлениях жизни – как наиболее простых, так и самых сложных. «Читайте Осборна, Сережа», – говорили вы. И я читал. А теперь вы, материалист, биолог, говорите о сердечной душе! Разве аккумулятор химической энергии может быть сердечным? Нет, видимо, не я один Переменился, Дмитрий Антонович!
– Значит, вы тоже знаете, что вы переменились? – сказал Кипарисов странным голосом.
Он встал и поправил очки. Утиное лицо его, милое, худое лицо, было задумчиво.
– Я на вас не сержусь, – сказал я задорно.
– Я знаю, – сказал Кипарисов, – вы на себя сердитесь. До свидания!
– А дело, Дмитрий Антонович! – пробормотал я. – Вы писали, что у вас ко мне дело?
– Обойдется, Сережа, – сказал он и пошел к дверям.
– Нет, как же, Дмитрий Антонович? – говорил я искательно и шел вслед. – Нельзя так! Вы же сами написали.
Я задыхался не оттого, что делал большие шаги, а оттого, что слезы, обидные мальчишеские слезы, поднимались к горлу.
– Значит, мне не доверяют? – сказал я, превозмогая духоту, застрявшую в горле.
Кипарисов остановился. Кажется, он жалеет меня.
– Что ж, – сказал он, – если вы так серьезно, приходите сегодня к Стамати. Там кое-кто будет. Распределим работу. Но вы не можете? Вы идете на бал?
– Нет, отчего… – пробормотал я.
Кипарисов усмехнулся и стал спускаться по лестнице.
– Дмитрий Антонович! – крикнул я, перегнувшись через перила. – Я буду!
– Хорошо, Сережа! – сказал Кипарисов и улыбнулся, стоя внизу, по-хорошему, по-прежнему.
Оставшись один, я стал переодеваться, медленно и с особой тщательностью. Холодный скользкий воротничок, противившийся галстуку; патентованные подтяжки, обращение с которыми требовало знания формулы рычагов; накрахмаленные рубашки, ломавшиеся на сгибах со склеротическим хрустом. Борьба с тугими, надменными вещами выгоняла мысли, убогие мысли, которых я боялся. Я вспомнил Гуревича, среди талантов которого числилось умение одеваться. Свой старенький костюм он носил с непринужденностью щеголя. Вещи радовались, попадая к нему на плечи. Он заставлял вещи проявлять их лучшие стороны. Почему же с людьми у него было наоборот?
Я покосился на часы. Да, время идет быстро, как всегда в таких случаях!
Я принялся наводить порядок в комнате, хлопая дверцами шкафов, освобождал ящики. Я погрузился в пафос вспомогательных движений – например: как лучше сложить газету, чтоб ее удобней было читать перед сном, в какой карман положить портмоне и в какой – гребенку, долго рассматривал маленькие трещинки на лаковой туфле, размышляя по поводу низкого качества кожи, явившегося, несомненно, как следствие мировой войны… «Да, маникюр – я согласен, но полировать ногти – для мужчин дурной тон…»
Хватит, довольно, я гнусный лжец и лицемер! Стрелки часов поспешно приближались к одиннадцати – час, когда собирается публика на бал и заговорщики на собрание. Решительно ничего больше не оставалось надевать и перекладывать, комната выталкивала меня из себя. Я очутился на улице, расстроенный, колеблющийся и расфранченный. Пошел, держась у стен, как будто опасался предательского удара ножом в спину. Прохожие казались мне гигантами мысли и дела – они уверенно шагали, зная цель и путь.
«Почему же, – думал я, влезая в такси, – это так получается? Я знаю, что пойти к Стамати хорошо, честно, и все-таки я иду на бал. Что это – мягкость моей матери или слабоволие моего отца?»
7. БАЛ
Со всех сторон съезжались на бал. Он начинался еще внизу, в гардеробе, где торопливо разоблачались, переходя из дикости мехов к нежности обнаженного тела. Женщины, орудуя карманными зеркальцами, с походной быстротой подмазывали губы, мужчины поспешно уравнивали концы галстуков. Офицеры подтягивали к коленям опавшие сапоги, всюду звенели шпоры. Бал давался офицерским комитетом помощи Увечным воинам.
Принято было, скинув пальто на руки капельдинеру, взбежать с озабоченно-счастливым лицом вверх по лестнице, навстречу музыке, деликатно заглушаемой пространствами, и тем особым запахам бала, которые составляются из духов, пота, апельсиновых шкурок. Сверху, из этого розового блаженства, внезапно выбегал Гуревич. На борту его студенческого мундира – голубая розетка распорядителя. Он припудрен, завит, снисходителен.
– Молодец, что приехал, – сказал он, – наши уже все здесь.
Он обвил меня вокруг талии и повлек вверх, рассказывая бальные новости. Очень весело. Уйма хорошеньких женщин. Танцуют уже третий вальс. Пьяных покуда немного. Видимо, стесняются присутствием начальника округа, генерала Белова. Зато внизу, в подвалах биржи, на полуразрушенных плитах парочки завели похаберию на полный ход. Завьялов притащил спирту, очень хорошего, из дядькиной лечебницы. Он, Гуревич, изобрел новую игру. Нечто изумительное! Он расскажет о ней потом.
Держась за руки, мы стали пробираться по залу сквозь толпу. Танцующие налетали на нас, слышались возмущенные возгласы. Мы насмешливо переглядывались. Особая грубость манер считалась в нашей компании хорошим тоном.
Кругом, в киосках, сделанных как лебедь, как храм, как бутылка, продавались хризантемы и шампанское. В киосках сидели калеки, отмытые и причесанные, оглушенные музыкой. Никто у них не покупал. Мелькнуло среди цветов и бокалов разрубленное лицо Рувима Пика.
– Мосье Иванов, – крикнул он, – здесь мадмазель Маргарита!
Он подошел ко мне, застенчиво улыбаясь. Мы стали друзьями после того, как я освободил его из полицейского участка и устроил на службе у дедушки.
– Ну как я выгляжу? – тревожно спросил он.
Инвалид был в чистом костюме и с новой деревянной ногой, которую он приобрел на первые же заработанные деньги. Он надевал ее только в торжественных случаях – когда шел в кино или в почтенные дома. У него был плохой вид, открылась старая рана на шее, и теперь Пик не мог поднимать головы, а смотрел исподлобья, как школьник, поставленный в угол за непоседливость во время урока.
– Хорошо, Пик, – сказал я, отворачиваясь, – вы, наверное, понравитесь мадмазель Маргарите.
Гуревич усмехнулся, но ничего не сказал.
Открыли форточки. Сентябрьская ночь туманом ворвалась внутрь, выше виднелись фрески: гений торговли обнимался с гением промышленности, богиня хлебофуража взвешивала на мифологических весах золотое зерно, стоял, опираясь на трезубец, дух мануфактуры, мускулистый, прекрасный, совсем не похожий на живых мануфактурщиков, которых было довольно много на балу, и, как правило, низеньких, толстых, с отставленными, как у борцов (но – от жира), руками.
Жена начальника округа, похожая на Екатерину Великую, гравированную на меди, сидела на троноподобном стуле и благожелательно лорнировала публику. Через каждые пятнадцать минут, справляясь с часами, она подзывала какую-нибудь девушку из толпы и ласково трепала ее по щеке, говоря: «Какая красавица! Тебе весело? Как зовут?» – не дожидаясь, впрочем, ответа, а через каждые двадцать минут – кого-нибудь из коммерсантов и протягивала руку для поцелуя. Это была большая милость, и купечество хмурилось, опасаясь дополнительного требования денег на нужды военных лазаретов. Я увидел дедушку Абрамсона. Он держался среди богатейших негоциантов города. Это были все крепкие люди, первогильдейцы, в длинных черных сюртуках, подпертые высокими сверкающими воротничками. Дедушка поцеловал руку губернаторше бережно, как тору.
У стойки с винами паслись тонконогие столики. Здесь было шумней и веселей всего. Мы стали искать знакомых.
– Мальчики, к нам, к нам! – весело закричала Тамара и поманила рукой, затянутой до локтя в белую перчатку.
Наташа, Маргарита, Иоланта и Вероника улыбнулись.
– Жара дает себя знать, – пробормотала Иоланта, отирая ладонью потный лоб и стараясь вести себя, как дама из хорошего общества.
Наташа глупо захохотала.
– Ах, боже мой, как скучно! – сказала Тамара.
– С такими кавалерами повеселишься! – со злостью сказала Вероника, оглядывая мужскую часть компании.
Действительно, протянув ноги под стол и уложив подбородки на грудь, Беспрозванный, Завьялов и оба Клячко сладко дремали, не допуская себя, впрочем, до полного сна. Сон восстанавливает силы, а завтра – призываться в армию.
Маргарита положила руки на стол и вполголоса запела:
Ах лучше бы взял кинжал ты да в грудь мою вонзил,
Чем ты, подлец, другую так страстно полюбил!…
– Маргаритка, спасайся, идет калека! – взвизгнула Иоланта.
Постукивая деревянной ногой и согнув простреленную шею, со своим видом наказанного школьника, инвалид Рувим Пик шел прямо на столик. Он остановился в нескольких шагах и заговорил низким, полным страсти голосом:
– Холера тебе в голову! Ты еще долго будешь от меня бегать? Маргарита, я тебе говорю, Маргарита! Мало я на тебя денег перевел? Мосье Иванов знает. Сейчас же идем со мной, не то я тебе устрою такой скандал, что ты еще в жизни не слышала!
Женщины замерли! При своей профессии они больше всего на свете боялись публичных скандалов.
Внезапно вскочила Тамара.
– Что вы пристаете к девушке? – сказала она, побледнев от гнева. – Кто вас трогает? Девушка вас знать не хочет. Что, вы ее купили за свои паршивые деньги? Она их заработала. Она плевать на вас хочет. Урод, калека!
Тамара наступала на инвалида. Эти расширенные в бешенстве глаза хорошо были знакомы ее подругам и людям, которых она любила. Когда у Тамары делались такие глаза, надо было подчиняться или бежать. Но тут ничего не вышло. Тамара была слишком высока для того, чтобы инвалид со своей склоненной головой мог видеть ее глаза.
– Она не девушка, – рявкнул он, хватив кулаком по столу. – Она – тварь!
Озадаченная его бесстрашием, Тамара села. Тут она попала в поле зрения инвалида. Когда Рувим Пик увидел, что его ругает такая хорошенькая женщина, он смягчился.
– Маргарита завела себе новую моду, – пожаловался он, – каждый вечер гулять с другим. Я ничего не имею против. Но я тоже хочу получить удовольствие. Она должна протанцевать со мной один вальс.
Инвалид хлопнул себя по новенькой деревяшке, которой, видимо, очень гордился, и сделал два шага вперед, но вдруг повернулся и с непостижимой для его хромоты ловкостью исчез.
Я оглянулся. Мимо нас проходил офицер в лакированных сапожках, с плотной талией, приятно, несколько свысока поводя лысеющей головкой. «Поручик Третьяков», – подумал я. Но кто это рядом с ним в черном платье, с оголенными плечами? Неужели? Нет, не может быть! Неужели Катюша Шахова?
– Тише! – закричали в зале.
Множество голосов повторили: «Тише!» Музыка смолкла. Посреди залы очистился большой круг. Высокий нестарый военный вышел на середину. Он оперся рукой о столик и слегка отставил ногу – в позе генерала Отечественной войны 1812 года. Только фоном ему, вместо дымящихся пушек и эскадронов, скачущих по косогорам, служили официанты, скользившие меж столиков с подносами в руках, да купцы, засевшие в креслах, сосредоточенно копаясь во рту зубочистками. Это был начальник округа генерал Белов. Он поднял, блеснув обшлагом, руку, в которой была зажата свернутая в трубку бумага.
Говор стих. От почтительного сдвигания каблуков звенели шпоры.
– Господа! – воскликнул генерал хрипло и повелительно, как на церемониальном марше. – Я обращаюсь главным образом к купечеству. Среди вас, здесь сидящих, есть миллионеры. Могут ли эти люди считать, что они выполнили свой гражданский долг, пожертвовав на лазарет какие-то жалкие гроши? Подписной лист у меня в руках. Я не хочу оглашать его, чтобы некоторым не стало стыдно.
– Какие скареды, дуся, правда? – проговорила Маргарита, прижимаясь ко мне.
Купцы задумчиво смотрели на пол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30