https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/100x80cm/
– Но ведь ты же не хочешь, чтобы я сказал это за нее?
– Нет…
Марка разбирала досада, но Питан был прав. Они все шагали и шагали.
Марк с усилием выговорил:
– Я хотел бы знать по крайней мере… Ей еще угрожает опасность?
– В данную минуту – не думаю. Но в наше время, когда кругом столько трусов, столько зверья, такая женщина, как она, смелая, прямая, всегда рискует.
– И этому нельзя помешать?
– Зачем мешать? Надо, напротив, помогать ей.
– Но как?
– Рискуя вместе с ней.
Марк не мог сказать ему:
«Рисковать – да. Но как это сделать, если я ровно ничего не знаю о ней, если она не посвящает меня в свои опасные тайны?»
Он еще преувеличивал горькое чувство отчуждения. Он говорил себе:
«Из всех, из всех людей она меньше всего верит мне».
Питан, не слыша ответа, не правильно истолковал его молчание. Он сказал:
– Мой мальчик! Ты вправе гордиться своей матерью.
Марк, разозлившись, кликнул:
– Ты думаешь, я дожидался твоего разрешения?
Он повернулся к нему спиной и ушел, сердито размахивая руками.
Аннета, почувствовав, что с плеч ее скатилось тяжелое бремя, опять спокойно, тихо зажила в своем доме. Казалось, ни бесконечная война, ни смятение окружающих не трогали ее. Она приобщилась к их опасностям, но не считала себя обязанной приобщаться к их взглядам. Дела у нее было достаточно. Как ни зорок был взгляд Сильвии, смотревшей в ее отсутствие за Марком, есть множество мелких, но важных подробностей, которые только глаз матери подмечает во всем, что касается ее ребенка, в состоянии его здоровья, в костюме. Она осматривала его белье, одежду и лукаво улыбалась, находя непорядки, ускользнувшие от бдительного ока Сильвии. Немало труда пришлось ей затратить на уборку квартиры, где в продолжение двух лет хозяйничала только моль. Сильвия всегда заставала сестру за шитьем или уборкой. Вечерами они подолгу беседовали. Но Марк, работавший в смежной комнате, наблюдал за ними через открытую дверь; поглядывая на них глазом цыпленка, который умеет смотреть вбок, он не находил в этих речах ни одного зернышка, которое можно было бы клюнуть: обо всем личном, задушевном было уже переговорено; теперь сестры толковали о самых будничных вещах, злободневных происшествиях, о всяком женском вздоре, тряпках, ценах на продукты… Выйдя из терпения, он закрывал дверь. Как они могли целыми часами пережевывать эти пустяки? Сильвия – еще куда ни шло! Но она, эта женщина, его мать – она, которая только что рисковала жизнью и, быть может, завтра снова поставит ее на карту, она, чьи опасные тайны он смутно угадывал, хотя не мог разгадать вполне, – она выказывала не меньше интереса к этим пустякам – ценам на хлеб, нехватке масла и сахара, – чем к своему тайному миру (который она утаивала от него лишь наполовину)! Он уловил своим ревнивым взглядом огонек, лучившийся внутри светильника. Сама Аннета, быть может, не видела его. Но говорила она или молчала, он безмолвно бросал на нее свет…
«Молчит, но говорит.»
Светильник бесшумно горел: среди дня его не замечали. Но соколенок неотрывно смотрел на безмолвное свечение, мерцавшее за алебастровым экраном… Откуда шли эти лучи? И для кого они сияли?..
Другая душа, ночная, тоже заметила этот огонек светлячка, сиявший в траве, и потянулась к нему…
Урсула Бернарден, столкнувшись на лестнице с рассеянной Аннетой, робко остановила ее и, коснувшись ее руки, шепнула:
– Извините… Нельзя ли мне как-нибудь прийти поговорить с вами?
Аннета очень удивилась. Она знала, как застенчивы молодые девушки, сестры Бернарден, и заметила, что они старательно уклоняются от встреч с ней. Хотя лестница была плохо освещена, она увидела краску на смущенном лице соседки; рука в перчатке, лежавшая на локте Аннеты, дрожала.
– Хоть сейчас! Идемте! – решительно сказала Аннета.
Оробевшая девушка заколебалась, предложила отложить свидание до другого раза. Но Аннета взяла ее за руку и потащила за собой.
– Мы будем одни. Входите.
В комнате Аннеты Урсула Бернарден остановилась, с трудом перевела дыхание, вся как-то съежилась.
– Мы слишком быстро бежали? Извините, я всегда забываю… Когда я поднимаюсь, то всегда бегом, я беру лестницу приступом… Садитесь!..
Нет, здесь, в этом углу, против света, здесь нам – будет лучше. Отдышитесь! Успокойтесь! Как вы запыхались!
Аннета смотрела на нее с улыбкой, пытаясь успокоить девушку, которая сидела в принужденной позе, застыв от переполнявшего ее смущения; ее грудь тяжело поднималась вместе с туго натянутой тканью платья. Аннета впервые присмотрелась к этому лицу, к этому телу, созданным для жизни на деревенском просторе, увядшим от заточения в четырех стенах городского жилища. У нее были грубоватые черты лица, тяжелые формы, но в деревне, в усадьбе ее легко можно было вообразить себе жизнерадостной и деятельной среди детей и домашних животных; это славное, юное лицо было бы приятным, будь оно здоровым, смеющимся, озабоченным, загорелым, под теплой испариной, покрывающей лоб и щеки при свете летнего солнца… Но смех и солнце были на запоре. Кровь отлила. И потому особенно бросался в глаза курносый нос, толстые губы, неуклюжее, рыхлое, съежившееся тело, которое боялось двигаться, боялось дышать.
Видя, что Урсула не решается заговорить, Аннета, чтобы дать ей время справиться с волнением, задала ей два-три дружеских вопроса. Урсула отвечала невпопад, смущалась, не находила слов. Ее мысли были далеко. Ей хотелось поговорить о чем-то другом, но она боялась и думать об этом разговоре; она страдала, у нее было только одно желание:
«Боже мой, как бы мне убежать!»
Она поднялась:
– Умоляю вас… Позвольте мне уйти! Я не знаю, что это у не вдруг пришло в голову. Простите, я вас задерживаю!..
Аннета, рассмеявшись, взяла ее за руку:
– Да что вы! Успокойтесь! Куда вам торопиться?.. Неужели вы боитесь меня?
– Нет, извините, я лучше уйду… Я не могу говорить… Сегодня не могу.
– Ну и не говорите. Я ни о чем вас не спрашиваю… Прошу вас только остаться еще на несколько минут. Ведь вам захотелось навестить меня? Ну вот я и пользуюсь случаем. Нельзя же так: только вошли – и уже убегаете.
Мы так давно живем с вами рядышком – и ни словом не перемолвились! Надолго я здесь не останусь. Я опять уеду. Дайте хоть спокойно на вас поглядеть! Да покажите же ваши глаза! Ведь я показываю вам свои. Что в них страшного?
Урсула, сконфуженная и расстроенная, мало-помалу успокаиваясь, начала неловко извиняться за свою застенчивость и невежливость; она сказала, что не забыла искреннего участия, которое Аннета выказала им в прошлом году, когда их постигло горе, – ее это растрогало, ей захотелось написать Аннете, но она не посмела. В их семье не любят завязывать знакомства с чужими.
Аннета ласково говорила:
– Конечно… Конечно… Я понимаю…
Урсула, понемногу смелея, перестала запинаться и, сделав над собой усилие, рассказала, как она страдала все четыре года от войны, ненависти, вражды. И хотя она не знает Аннеты, ей почему-то кажется, что ее новая приятельница тоже чужда всему этому…
(Аннета, не говоря ни слова, тихонько взяла ее за руку.).
…Но вокруг себя она не находит места, где бы ей легко дышалось. Даже ее родные – это очень добрые люди-все свои помыслы сосредоточили на мести (она поправилась), – нет, на беспощадной каре! Смерть несчастных сыновей озлобила их. Слово «мир» выводит их из себя. И больше всех кипит злобой ее сестра Жюстина, с которой она с детских лет живет в одной комнате; они всегда были откровенны Друг с другом. Каждый вечер перед сном она громко молится: «Боже, дева Мария, архангел Михаил, сотрите их с лица земли!..» От этого можно с ума сойти! А ей, Урсуле, еще надо прикидываться, будто она присоединяется к этим молитвам, иначе ее будут укорять за равнодушие к горю родных, к смерти двух братьев…
– Нет, я не равнодушна!.. Именно потому, что я несчастна, мне хочется, чтобы и другие не страдали…
Она неуклюже выражала трогательные мысли. Аннета, для которой они были не новы, соглашалась с ними, выражала их яснее. Каждое ее слово было отрадой для Урсулы; она молча слушала. И, наконец, доверчиво спросила:
– Вы христианка?
– Нет.
Этот ответ поразил Урсулу.
– Ах, боже мой!.. Значит, вы не можете меня понять!..
– Дитя мое, нет надобности быть христианкой, чтобы понимать и любить все человечное.
– Человечное!.. Этого недостаточно! Разве зло не человечно? А люди?..
Я боюсь их… Посмотрите, какие жестокости, какие ужасы они творят!..
Искупить их можно только кровью Христовой.
– Или нашей. Кровью любого человека-мужчины или женщины, – если он приносит себя в жертву другим.
– Если он делает это во имя Христа.
– Какое значение может иметь имя?
– Но если это имя бога?
– А какая цена богу, если он не живет в каждом из тех, кто приносит себя в жертву? Если бы хоть один из этих людей – я говорю: хотя бы один, – был вне бога, как узки были бы пределы этого бога! Человеческое сердце было бы шире.
– Нет, ничто не может быть шире бога. Все добро – в нем.
– Значит, достаточно одного добра.
– Кто мне укажет, в чем добро, если вы отнимете у меня бога?
– Дорогая! Ни за что на свете я не хотела бы отнять его у вас. Пусть он будет с вами! Я чту его в вас. Неужели вы думаете, что у меня есть желание поколебать вашу опору?
– Тогда скажите мне, что вы тоже верите в него.
– Дитя мое! Как же я скажу, что верю в то, чего не знаю? Ведь вы не хотите, чтобы я вам солгала?
– Нет. Но верьте, верьте, умоляю вас!
Аннета ласково улыбнулась.
– Я действую, дорогая. Мне нет надобности верть.
– Действовать – значит верить.
– Может быть. Тогда это мой способ верить.
– Действие, если оно не освещено светом Христовым, всегда может оказаться заблуждением или преступлением.
– И вы думаете, что Христос удержал верующих от заблуждений и преступлений? В эти четыре года?
– Ах, не говорите! Я знаю, знаю. Так мало истинных христиан! Это печальнее всего! Среди известных мне людей вряд ли насчитаешь и двоих. Это меня пугает, убивает! Ужас и горе обуревают меня. Ужас перед этой жизнью. Ужас перед этими людьми. Я хотела бы искупить их страдания. Я не могу больше оставаться среди них, я не умею действовать, как вы: всякое действие внушает мне страх. Я не создана для жизни в этом мире. Я хочу уйти. Я уйду, я удалюсь в монастырь кармелиток. Отец согласен, мать плачет, а сестра меня осуждает, но я не могу больше жить со своими: мне кажется, что они каждую минуту терзают Иисуса Христа!.. Боже мой, что я говорю? Не верьте мне, госпожа Ривьер!.. Они меня любят, и я их люблю, я не имею права судить их… Нет, не слушайте меня!.. Ах! Будь вы христианкой!..
Она закрыла лицо руками.
Аннета по-матерински утешала девушку, положив руку на ее склоненный затылок. Она говорила:
– Бедная крошка! Да, вы правы.
Урсула подняла голову:
– Вы не браните меня?
– Нет.
– Это хорошо, что я ухожу?
– Может быть, так для вас будет лучше.
– И вы не осуждаете меня за то, что я удаляюсь, вместо того, чтобы действовать, как вы?
– Это тоже действие. Каждый действует по-своему! Я не из тех, кто не допускает, что молитва – действие. Хорошо, что в некоторых душах еще цел священный огонь божественного созерцания: он открывает шлюзы на потоке крови, отделяющем нас от всего вечного. Вы будете молиться за нас, моя девочка, мы за вас – действовать! И, может быть, окажется, что мы с вами – слепой и паралитик!
Урсула склонилась и с благодарностью поцеловала ей руку. Аннета обняла ее. Проводила до двери. Урсула, вздохнув, сказала:
– Ах, зачем, зачем вы не христианка! Но в дверях прибавила:
– Вы христианка.
– Не думаю, – ответила Аннета улыбаясь.
Урсула, взглянув на нее засветившимися глазами, произнесла:
– Бог избирает тех, кого хочет. Он не спрашивает, чего хотите вы!
Аннета не получала писем от Франца со времени своего отъезда. Это огорчало, но не удивляло ее. Уж такой он человек, ничего не поделаешь!
Взрослый младенец дулся; дулся в отместку ей: молчание было его надежным оружием, оно накажет ее и, быть может, заставит поскорее вернуться. Аннету эта тактика смешила, и (хитрость за хитрость!) она прикидывалась, что не замечает ее. Она писала ему раз в неделю в ровном, сердечном, жизнерадостном тоне и планов своих не перестраивала. У нее было желание свидеться с ним, но она считала безрассудным уехать теперь, когда столько обязанностей удерживало ее в Париже. Она решила дождаться лета, когда у нее будет оправдание перед самой собой: поездка в горы принесет пользу Марку, который слишком долго пробыл взаперти, в четырех стенах. Но не представляла себе, как будет тяготить ее это ожидание.
После ее возвращения пошла уже четвертая неделя, когда вдруг получилось письмо от Франца… Наконец-то! Аннета, улыбаясь, ушла в свою комнату прочесть его. Сколько упреков, какую бурю гнева придется ей выдержать!..
Нет, Франц не упрекал ее ни в чем. И не сердился на нее. Воплощенное спокойствие, учтивость, благовоспитанность. Чувствовал он себя хорошо. И советовал Аннете остаться в Париже…
Пока писем не было, Аннета была спокойна. Прочитав полученное письмо, она встревожилась.
Почему – она и сама не понимала. Ей следовало бы порадоваться, что он не проявляет нетерпения. Но теперь ей самой уже не терпелось. Она не могла удержаться, чтобы не ответить ему сейчас же. Разумеется, она не оказала ни слова о том, что ее беспокоило (да и знала ли она, что беспокоит ее?), – она шутила: раз он не так уж жаждет повидаться с ней, она не приедет до конца года. Аннета ждала, что от Франца получится обратной, почтой негодующее письмо… Ни протестов, ни писем не последовало.
Аннета потеряла покой. Она считала оставшиеся до лета недели. Она написала г-же фон Винтергрюн под тем предлогом, что ей хочется убедиться, правду ли пишет ей Франц о своем здоровье. Г-жа фон Винтергрюн ответила, что милый г-н фон Ленц совершенно здоров, что скорбь по ушедшим в этом возрасте, слава богу, быстро улетучивается, что он любезен и жизнерадостен, живет теперь в одном доме с ними и они считают его членом своей семьи…
Аннета успокоилась за Франца. Но это спокойствие не радовало ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149