https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/ruchnie-leiki/
Мне-то сейчас и горя мало – ведь я ухожу из школы. Но вы, Аннета, остаетесь, и вам еще не раз дадут линейкой по рукам. Смотрите в оба! Еще не раз жизненный опыт, которым вы так гордитесь, подшутит над вами… Но в царстве слепых и кривой пригодится. Я вверяю вам своего мальчика. Даже при одном глазе…
– У меня их два, и притом недурные, – сказала Аннета, смеясь.
– Не затем они созданы, чтобы смотреть, а затем, чтобы на них смотрели… Но если вы не видите того, что касается вас, старайтесь видеть за него! Всегда легче быть благоразумной за другого… Руководите им! Любите его!..
– Только не слишком сильно любите! – прибавил он.
Аннета пожала плечами.
Аннета была ближе к Жермену, чем к Францу. С Жерменом они были одного склада. Она лучше понимала его. Их жизненный опыт вырос на одной и той же ниве; их мысли зрели под одним и тем же небом. И все было до прозрачности ясно в чувствах, которые она подметила в нем или сама к нему питала. Его дружба, его страхи, стойкость в испытаниях, суждения о жизни, спокойное отношение к страданию и смерти, сожаление об уходящей жизни, отрешенность – все в нем было ей понятно: была бы Аннета мужчиной, она при той же судьбе думала бы, жила бы, как он. Так по крайней мере ей казалось: ведь в Жермене ничто не было для нее неожиданным. (Но могла ли она сказать то же о себе?..) При других условиях из них вышла бы идеальная супружеская чета, связанная глубоким взаимным уважением, привязанностью, доверием. Они честно отдали бы друг другу все ключи от своих дверей, за исключением одного маленького ключика, о котором как-то и не вспоминалось. Но если найти ту забытую дверь и отпереть, то окажется, что оба остались чужими друг другу… К счастью, почти никогда не представляется случай открыть эту дверь. И при искренней, хорошей дружбе маленький ключик остается неиспользованным. Дружба Жермена и Аннеты была невзыскательна и нелюбопытна. Каждый давал другому то, чего от него ждали.
Но никто не знал, чего можно ждать от Франца. Это создавало отчуждение. И притягивало. Как его ни изучай, все равно не узнаешь; он и сам не знал себя. С виду это был совсем ребенок, совсем простой человек, – таким он и был; но кто пытался проникнуть к нему в душу, сразу терял дорогу и топтался вслепую на незнакомом месте. Аннета пыталась открыть дверь в эту душу всевозможными ключами, но они не подходили к замкам. За исключением одного: маленького, как раз того, которым не пользовался Жермен, ключа «неизвестно от чего» (как говаривали во времена великого короля, когда старались не слишком приглядываться к этому «неизвестному чему!»). У Аннеты тоже не было охоты заглядывать в глухие закоулки души. Но из этих укромных уголков, не замечаемых посторонним глазом, к ней доносился таинственный аромат, доносилось жужжание пчелиного улья, которое она одна различала, к которому прислушивалась, наводя порядок в своем душевном хозяйстве. И то, что она слышала этот шорох крыл, очаровывающий и угрожающий, как бы делало их сообщниками. Это была отдаленная родственная связь между двумя чужими друг другу людьми. (Когда речь идет о породе, отдаленные связи бывают иной раз крепче близких: ветки не так ломки, как сучья, хотя они и дальше от ствола.).
Это давало Аннете власть над Францем, и между ними возникло общение.
Без слов. Так слепые насекомые цепляются друг за друга в полумраке своими усиками. Есть целая порода существ, живущих этой подземной жизнью. Но в ярком дневном свете их способности ослабевают. Найдя случай вновь применить их, они испытывают удовольствие, в котором не желают разбираться.
И они признательны тем, кто дает им возможность проявлять их.
Разговаривая при свете дня о тысяче вещей и почти всегда превратно понимая друг друга, Аннета и Франц прислушивались к шуму вод в долине. И соприкасались друг с другом скрытыми гранями души.
Разрушение шло все быстрее и быстрее. Казалось, рассыпается фасад здания. Только слепой мог не видеть этого. Никакими румянами нельзя было освежить это истаявшее лицо. И Жермен от них отказался. Франц старался не смотреть на него…
Он входил… С ним входило дыхание жизни и полей. Он приносил подснежники, свои последние наброски мелом и углем, холодный воздух, которым пропитывалась его одежда, и здоровые руки, бежавшие от влажного прикосновения лихорадочных рук умирающего. Он оживленно болтал, и эти токи молодой жизни гальванизировали Жермена. Друзья в беседах не касались болезни. Франц довольствовался двумя-тремя торопливыми вопросами, от которых Жермен сухо и равнодушно отмахивался. Они беседовали об искусстве и вечных, отвлеченных вопросах – о том, что никогда не существовало…
(Аннета молчала, слушала, удивлялась сумасшествию мужчин, одержимых идеями.) Или же Франц, говоря за двоих, рассказывал о своей жизни в плену, о прожитых в лагере годах, о горестях, которые стали милы на расстоянии, о встречах сегодняшнего дня, о своих планах, о том, что он Предпримет, когда кончится война (и кто еще кончится тем временем?..). Его рассеянный взгляд, скользнув по лицу Жермена, бежал от его впалых, обглоданных болезнью щек, как бы прицепленных к выступам скул… Он бежал, этот боязливый взгляд, ища с неловкой торопливостью другой точки, на которой было бы отраднее задержаться. А Жермен стоически улыбался и помогал Францу вернуться на землю живых. Он почти всегда говорил первый:
– Поболтали – и довольно! Теперь, Аннета, уведите ребенка на прогулку! Нельзя упустить такой прекрасный день…
И, когда она подходила проститься, прибавлял:
– Вечером загляните на минутку одна. Вы мне нужны…
Аннета выходила с Францем. Франц спешил заметить:
– Ему сегодня гораздо лучше, не правда ли?..
Ответа он не ждал. Он шел вперед большими шагами, выпятив грудь, волосы у него развевались; всей силой легких он втягивал чистый, не отравленный гниением воздух. Крепкие ноги Аннеты, тоже помимо ее воли, радовались движению: казалось, здоровое животное вознаграждает себя за подавленность тела, онемевшего в атмосфере болезни, у изголовья больного.
Но Франц почти всегда был впереди, он впадал в какое-то ребяческое буйство, бегал, взбирался на кручи, держась за опушенные снегом ветки елей. Иногда они брали с собой лыжи и с этими крыльями на ногах мчались по белым полям. Когда они хмелели от свежего воздуха, когда ток крови смывал все следы мыслей, они усаживались на выступе скалы, на солнце, и окидывали взглядом долину. Франц, смеясь, перечислял Аннете все ноты и аккорды, составлявшие гармонию павлиньего хвоста, который развертывался на небе при заходе солнца. Ни на минуту не умолкая, он рисовал размашистыми штрихами, покрывал целые страницы линиями, набросками, контурами деревьев и вершин, похожих на лица лежащих людей с крепко сжатыми губами и острыми носами, – рисовал, ни о чем не думая и без конца болтая. И Аннета смотрела, как говорили его пальцы, слушала глупости, слетавшие с его языка. Она отвечала наобум. И молча думала о поверженном, которого они покинули. Внезапно взгляд ее приковался к пальцам, машинально рисовавшим голову, которую она узнала, – голову мертвеца… Аннета молчала, Франц напевал. Солнце задернулось облаком. И молчание было как черная дыра на светлой ткани. Франц замер, взглянул на свои пальцы, задохнулся, как будто увидел взвившуюся змею… Его руки сжались, рванули листок, смяли его. Альбом, который он отшвырнул, покатился вниз. Франц вскочил – и опять начался бешеный лет по снежным полям. За ним, не промолвив ни слова, понеслась Аннета…
Вечером, после ужина, когда Аннета зашла, как обещала, к Жермену, он обдал ее волной холода. У него был мучительный день. Он затаил недоброе чувство против тех, кто этим днем наслаждался. Он упрекнул Аннету за опоздание и хмуро спросил, весело ли им было; отметил, что она прекрасно выглядит, на щеках ее играет румянец – видно, под кожей здоровая кровь.
Казалось, он корил ее за это.
Она ничего не ответила. Она понимала.
– Друг мой, простите! – смиренно извинилась она.
Жермену стало стыдно. Он спросил ее, уже спокойнее, что нового. Она стала рассказывать ему новости. А новости были невеселые. Война за четыре года не только не выдохлась, она собралась с силами. Над Францией нависла угроза ожидавшегося к весне сокрушительного наступления. Они говорили о трагическом будущем. Жермен переносил свою агонию на весь мир.
Ему казалось, что эволюция человечества была лишь временным успехом, следствием могучего толчка и исключительного стечения обстоятельств, внезапной «Вариацией», гениальной и безумной (понятия, почти равнозначащие), и что эта эволюция не прочна. Все завоевания гения, все достижения человека – лишь кровавые лавры его пирровых побед. А теперь эта эпопея близится к концу; восходящая кривая обрывается, и Титан кувырком катится в бездну, обессиленный потугами превзойти самого себя. Совсем как Рольф, маннгеймская собака, которая научилась мыслить по-человечески, а через два года, мочась кровью, снова низверглась в бесформенную бездну мрака.
Ведь не только человек пускается в путь за чудесными приключениями. Вся природа делала такие попытки. Повсюду начиналось гигантское восхождение живого существа, стремившегося вырваться из ямы, где его стерегут темные силы. Оно ползет вверх, полное отчаяния, оставляя кровавый след на каждом выступе стены. Но рано или поздно настанет мгновение, когда оно, обессилев, покатится вниз, в объятия кошмара – чудища со стеклянными глазами… Кошмар на обоих порогах: там, где начинается сон, там, где он кончается…
– Кто знает? – говорила Аннета. – Быть может, когда мы низвергаемся в бездну, шумный сон жизни и не кончается?
– А он еще не приелся вам?
– Ночь долга. Я снова засыпаю. Я жду дня.
– А если день не придет?
– Я все же буду мечтать о нем.
Жермен был слишком далек от всякой веры, чтобы спорить. И он еще укреплялся в безверии и фатализме, рассматривая все происходящее во вселенной в свете своего разрушения. Он ничего не отрицал, он не был ни «за», ни «против». Все виды безумия, вдохновлявшие человеческие массы, религия, отечество, все бои, в которых люди истребляют самих себя, – во всем этом слышится мерная поступь Рока. Все Сущее завершается уничтожением. И цель человеческих усилий – Ничто…
Аннета сказала ему:
– Друг мой, не смотрите на эту зыбь, на этот головокружительный водоворот, на гроздья народов, которые цепляются за выступ, поднимаются на гору и падают! Смотрите в себя! «Я» – это целый мир. В моем «я» мне слышится вечное «да!».
– Мое «я», – сказал Жермен, – это гроб. Я вижу в нем червей.
– Вы даете – жизни сочиться из вас во вселенную. Верните ее из вселенной в себя! Соберите ее руками на своей груди!..
– Скоро я буду «собирать» свое одеяло…
– Но вы не только здесь, в этой постели. Вы повсюду, во всем живущем.
Эта ясная ночь, прикрывающая своим темным крылом тысячи спящих существ, – ведь она и в вас, она принадлежит вам; в своей нищете вы владеете богатством тех, кого вы любите, молодостью Франца, его будущим. А у меня – у меня ничего нет. И у меня есть все.
– У вас есть ваша чудесная кровь, она греет вас.
– Ах, если бы я могла отдать ее вам!
Она сказала это так страстно, что по всему ее телу, как в наполненной до краев чаше, бурно взыграла эта кровь, о которой с такой завистью говорил умирающий! Боже, как хотелось Аннете перелить ее в него!..
Жермена это взволновало. Он хотел ответить, но с ним сделался припадок удушья. Он чуть не умер. Аннета осталась возле него на всю ночь; она поддерживала его голову на подушке. Ее присутствие придало ему силы вынести муки. Ведь ему нечего было скрывать от нее и нечего было открывать ей. Бесполезно было показывать ей свое страдание: она чувствовала его под своими пальцами. Во время передышки его губы тронула судорожная усмешка. Он сказал:
– Тяжело это все-таки – умирать.
Она отерла ему пот со лба.
– Да, родной. К счастью, я тоже умру. Иначе трудно было бы простить себе, что живешь, когда другие умирают.
Утром он стал просить ее уйти. За эти часы, когда он не мог говорить, у него было время подумать о ней, о ее доброте, о том, что она отдавала себя всю без остатка, о том, как он этим злоупотреблял. Он просил ее простить его. Она сказала:
– Вы не представляете себе, как это хорошо, когда друг злоупотребляет нами!.. Вот если любимые отказываются от нашей помощи – это нас убивает…
Она имела в виду сына. Но до этого она ни разу не говорила о нем с Жерменом. И бармен никогда не проявлял к нему интереса. Только в последние дни, освобождаясь шаг за шагом от своих болей вместе с жизнью, он захотел наконец узнать ту боль, которую носила в себе его подруга.
Теперь она была его сиделкой почти каждую ночь. Приехала его сестра, которую вызвали телеграммой, но он не хотел никого видеть, кроме Аннеты.
Он опять злоупотреблял ею, но для своего успокоения говорил себе, что это ненадолго. И раз сама Аннета счастлива этим!.. Да, великодушное сердце – он это знал – создано для того, чтобы нести чужое бремя, и Жермен, с тревожным чувством думал о страданиях, навстречу которым она идет.
Он меньше стал говорить о себе. Да и трудно ему было говорить. Он заставлял говорить ее. Он хотел знать ее потаенную жизнь. И теперь, когда он умирал, она уже не таила ее от него. Она рассказала ему все без прикрас, стараясь не выдать своего волнения. Словно повесть о другой женщине. Он выслушал ее, не проронив ни слова. Она не смотрела на него.
Он смотрел на ее губы и читал по ним недосказанное. И понимал его яснее, чем она сама. Эта жизнь наполняла его по мере того, как утекала его жизнь. И в конце концов наполнила… Так наполнила, что, умирая, он полюбил ее впервые. Полюбил всю и в сокровенной глубине души сочетался с ней браком. Она не узнала об этом… У нее было к нему чувство сестры, и любовь не коснулась ее своим крылом. Смерть вызывает страстное сострадание. Но любовь инстинктивно отворачивается от смерти. Жермен это знал и ничего не требовал… Он поборол себя.
Эта перемена в чувствах Жермена к женщине, которая, сама того не подозревая, стала его женой, сказалась лишь в том, что он счел себя вправе в первый и последний раз дать совет Аннете, которая не знала, как строить свою семейную жизнь, как вести себя с сыном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149
– У меня их два, и притом недурные, – сказала Аннета, смеясь.
– Не затем они созданы, чтобы смотреть, а затем, чтобы на них смотрели… Но если вы не видите того, что касается вас, старайтесь видеть за него! Всегда легче быть благоразумной за другого… Руководите им! Любите его!..
– Только не слишком сильно любите! – прибавил он.
Аннета пожала плечами.
Аннета была ближе к Жермену, чем к Францу. С Жерменом они были одного склада. Она лучше понимала его. Их жизненный опыт вырос на одной и той же ниве; их мысли зрели под одним и тем же небом. И все было до прозрачности ясно в чувствах, которые она подметила в нем или сама к нему питала. Его дружба, его страхи, стойкость в испытаниях, суждения о жизни, спокойное отношение к страданию и смерти, сожаление об уходящей жизни, отрешенность – все в нем было ей понятно: была бы Аннета мужчиной, она при той же судьбе думала бы, жила бы, как он. Так по крайней мере ей казалось: ведь в Жермене ничто не было для нее неожиданным. (Но могла ли она сказать то же о себе?..) При других условиях из них вышла бы идеальная супружеская чета, связанная глубоким взаимным уважением, привязанностью, доверием. Они честно отдали бы друг другу все ключи от своих дверей, за исключением одного маленького ключика, о котором как-то и не вспоминалось. Но если найти ту забытую дверь и отпереть, то окажется, что оба остались чужими друг другу… К счастью, почти никогда не представляется случай открыть эту дверь. И при искренней, хорошей дружбе маленький ключик остается неиспользованным. Дружба Жермена и Аннеты была невзыскательна и нелюбопытна. Каждый давал другому то, чего от него ждали.
Но никто не знал, чего можно ждать от Франца. Это создавало отчуждение. И притягивало. Как его ни изучай, все равно не узнаешь; он и сам не знал себя. С виду это был совсем ребенок, совсем простой человек, – таким он и был; но кто пытался проникнуть к нему в душу, сразу терял дорогу и топтался вслепую на незнакомом месте. Аннета пыталась открыть дверь в эту душу всевозможными ключами, но они не подходили к замкам. За исключением одного: маленького, как раз того, которым не пользовался Жермен, ключа «неизвестно от чего» (как говаривали во времена великого короля, когда старались не слишком приглядываться к этому «неизвестному чему!»). У Аннеты тоже не было охоты заглядывать в глухие закоулки души. Но из этих укромных уголков, не замечаемых посторонним глазом, к ней доносился таинственный аромат, доносилось жужжание пчелиного улья, которое она одна различала, к которому прислушивалась, наводя порядок в своем душевном хозяйстве. И то, что она слышала этот шорох крыл, очаровывающий и угрожающий, как бы делало их сообщниками. Это была отдаленная родственная связь между двумя чужими друг другу людьми. (Когда речь идет о породе, отдаленные связи бывают иной раз крепче близких: ветки не так ломки, как сучья, хотя они и дальше от ствола.).
Это давало Аннете власть над Францем, и между ними возникло общение.
Без слов. Так слепые насекомые цепляются друг за друга в полумраке своими усиками. Есть целая порода существ, живущих этой подземной жизнью. Но в ярком дневном свете их способности ослабевают. Найдя случай вновь применить их, они испытывают удовольствие, в котором не желают разбираться.
И они признательны тем, кто дает им возможность проявлять их.
Разговаривая при свете дня о тысяче вещей и почти всегда превратно понимая друг друга, Аннета и Франц прислушивались к шуму вод в долине. И соприкасались друг с другом скрытыми гранями души.
Разрушение шло все быстрее и быстрее. Казалось, рассыпается фасад здания. Только слепой мог не видеть этого. Никакими румянами нельзя было освежить это истаявшее лицо. И Жермен от них отказался. Франц старался не смотреть на него…
Он входил… С ним входило дыхание жизни и полей. Он приносил подснежники, свои последние наброски мелом и углем, холодный воздух, которым пропитывалась его одежда, и здоровые руки, бежавшие от влажного прикосновения лихорадочных рук умирающего. Он оживленно болтал, и эти токи молодой жизни гальванизировали Жермена. Друзья в беседах не касались болезни. Франц довольствовался двумя-тремя торопливыми вопросами, от которых Жермен сухо и равнодушно отмахивался. Они беседовали об искусстве и вечных, отвлеченных вопросах – о том, что никогда не существовало…
(Аннета молчала, слушала, удивлялась сумасшествию мужчин, одержимых идеями.) Или же Франц, говоря за двоих, рассказывал о своей жизни в плену, о прожитых в лагере годах, о горестях, которые стали милы на расстоянии, о встречах сегодняшнего дня, о своих планах, о том, что он Предпримет, когда кончится война (и кто еще кончится тем временем?..). Его рассеянный взгляд, скользнув по лицу Жермена, бежал от его впалых, обглоданных болезнью щек, как бы прицепленных к выступам скул… Он бежал, этот боязливый взгляд, ища с неловкой торопливостью другой точки, на которой было бы отраднее задержаться. А Жермен стоически улыбался и помогал Францу вернуться на землю живых. Он почти всегда говорил первый:
– Поболтали – и довольно! Теперь, Аннета, уведите ребенка на прогулку! Нельзя упустить такой прекрасный день…
И, когда она подходила проститься, прибавлял:
– Вечером загляните на минутку одна. Вы мне нужны…
Аннета выходила с Францем. Франц спешил заметить:
– Ему сегодня гораздо лучше, не правда ли?..
Ответа он не ждал. Он шел вперед большими шагами, выпятив грудь, волосы у него развевались; всей силой легких он втягивал чистый, не отравленный гниением воздух. Крепкие ноги Аннеты, тоже помимо ее воли, радовались движению: казалось, здоровое животное вознаграждает себя за подавленность тела, онемевшего в атмосфере болезни, у изголовья больного.
Но Франц почти всегда был впереди, он впадал в какое-то ребяческое буйство, бегал, взбирался на кручи, держась за опушенные снегом ветки елей. Иногда они брали с собой лыжи и с этими крыльями на ногах мчались по белым полям. Когда они хмелели от свежего воздуха, когда ток крови смывал все следы мыслей, они усаживались на выступе скалы, на солнце, и окидывали взглядом долину. Франц, смеясь, перечислял Аннете все ноты и аккорды, составлявшие гармонию павлиньего хвоста, который развертывался на небе при заходе солнца. Ни на минуту не умолкая, он рисовал размашистыми штрихами, покрывал целые страницы линиями, набросками, контурами деревьев и вершин, похожих на лица лежащих людей с крепко сжатыми губами и острыми носами, – рисовал, ни о чем не думая и без конца болтая. И Аннета смотрела, как говорили его пальцы, слушала глупости, слетавшие с его языка. Она отвечала наобум. И молча думала о поверженном, которого они покинули. Внезапно взгляд ее приковался к пальцам, машинально рисовавшим голову, которую она узнала, – голову мертвеца… Аннета молчала, Франц напевал. Солнце задернулось облаком. И молчание было как черная дыра на светлой ткани. Франц замер, взглянул на свои пальцы, задохнулся, как будто увидел взвившуюся змею… Его руки сжались, рванули листок, смяли его. Альбом, который он отшвырнул, покатился вниз. Франц вскочил – и опять начался бешеный лет по снежным полям. За ним, не промолвив ни слова, понеслась Аннета…
Вечером, после ужина, когда Аннета зашла, как обещала, к Жермену, он обдал ее волной холода. У него был мучительный день. Он затаил недоброе чувство против тех, кто этим днем наслаждался. Он упрекнул Аннету за опоздание и хмуро спросил, весело ли им было; отметил, что она прекрасно выглядит, на щеках ее играет румянец – видно, под кожей здоровая кровь.
Казалось, он корил ее за это.
Она ничего не ответила. Она понимала.
– Друг мой, простите! – смиренно извинилась она.
Жермену стало стыдно. Он спросил ее, уже спокойнее, что нового. Она стала рассказывать ему новости. А новости были невеселые. Война за четыре года не только не выдохлась, она собралась с силами. Над Францией нависла угроза ожидавшегося к весне сокрушительного наступления. Они говорили о трагическом будущем. Жермен переносил свою агонию на весь мир.
Ему казалось, что эволюция человечества была лишь временным успехом, следствием могучего толчка и исключительного стечения обстоятельств, внезапной «Вариацией», гениальной и безумной (понятия, почти равнозначащие), и что эта эволюция не прочна. Все завоевания гения, все достижения человека – лишь кровавые лавры его пирровых побед. А теперь эта эпопея близится к концу; восходящая кривая обрывается, и Титан кувырком катится в бездну, обессиленный потугами превзойти самого себя. Совсем как Рольф, маннгеймская собака, которая научилась мыслить по-человечески, а через два года, мочась кровью, снова низверглась в бесформенную бездну мрака.
Ведь не только человек пускается в путь за чудесными приключениями. Вся природа делала такие попытки. Повсюду начиналось гигантское восхождение живого существа, стремившегося вырваться из ямы, где его стерегут темные силы. Оно ползет вверх, полное отчаяния, оставляя кровавый след на каждом выступе стены. Но рано или поздно настанет мгновение, когда оно, обессилев, покатится вниз, в объятия кошмара – чудища со стеклянными глазами… Кошмар на обоих порогах: там, где начинается сон, там, где он кончается…
– Кто знает? – говорила Аннета. – Быть может, когда мы низвергаемся в бездну, шумный сон жизни и не кончается?
– А он еще не приелся вам?
– Ночь долга. Я снова засыпаю. Я жду дня.
– А если день не придет?
– Я все же буду мечтать о нем.
Жермен был слишком далек от всякой веры, чтобы спорить. И он еще укреплялся в безверии и фатализме, рассматривая все происходящее во вселенной в свете своего разрушения. Он ничего не отрицал, он не был ни «за», ни «против». Все виды безумия, вдохновлявшие человеческие массы, религия, отечество, все бои, в которых люди истребляют самих себя, – во всем этом слышится мерная поступь Рока. Все Сущее завершается уничтожением. И цель человеческих усилий – Ничто…
Аннета сказала ему:
– Друг мой, не смотрите на эту зыбь, на этот головокружительный водоворот, на гроздья народов, которые цепляются за выступ, поднимаются на гору и падают! Смотрите в себя! «Я» – это целый мир. В моем «я» мне слышится вечное «да!».
– Мое «я», – сказал Жермен, – это гроб. Я вижу в нем червей.
– Вы даете – жизни сочиться из вас во вселенную. Верните ее из вселенной в себя! Соберите ее руками на своей груди!..
– Скоро я буду «собирать» свое одеяло…
– Но вы не только здесь, в этой постели. Вы повсюду, во всем живущем.
Эта ясная ночь, прикрывающая своим темным крылом тысячи спящих существ, – ведь она и в вас, она принадлежит вам; в своей нищете вы владеете богатством тех, кого вы любите, молодостью Франца, его будущим. А у меня – у меня ничего нет. И у меня есть все.
– У вас есть ваша чудесная кровь, она греет вас.
– Ах, если бы я могла отдать ее вам!
Она сказала это так страстно, что по всему ее телу, как в наполненной до краев чаше, бурно взыграла эта кровь, о которой с такой завистью говорил умирающий! Боже, как хотелось Аннете перелить ее в него!..
Жермена это взволновало. Он хотел ответить, но с ним сделался припадок удушья. Он чуть не умер. Аннета осталась возле него на всю ночь; она поддерживала его голову на подушке. Ее присутствие придало ему силы вынести муки. Ведь ему нечего было скрывать от нее и нечего было открывать ей. Бесполезно было показывать ей свое страдание: она чувствовала его под своими пальцами. Во время передышки его губы тронула судорожная усмешка. Он сказал:
– Тяжело это все-таки – умирать.
Она отерла ему пот со лба.
– Да, родной. К счастью, я тоже умру. Иначе трудно было бы простить себе, что живешь, когда другие умирают.
Утром он стал просить ее уйти. За эти часы, когда он не мог говорить, у него было время подумать о ней, о ее доброте, о том, что она отдавала себя всю без остатка, о том, как он этим злоупотреблял. Он просил ее простить его. Она сказала:
– Вы не представляете себе, как это хорошо, когда друг злоупотребляет нами!.. Вот если любимые отказываются от нашей помощи – это нас убивает…
Она имела в виду сына. Но до этого она ни разу не говорила о нем с Жерменом. И бармен никогда не проявлял к нему интереса. Только в последние дни, освобождаясь шаг за шагом от своих болей вместе с жизнью, он захотел наконец узнать ту боль, которую носила в себе его подруга.
Теперь она была его сиделкой почти каждую ночь. Приехала его сестра, которую вызвали телеграммой, но он не хотел никого видеть, кроме Аннеты.
Он опять злоупотреблял ею, но для своего успокоения говорил себе, что это ненадолго. И раз сама Аннета счастлива этим!.. Да, великодушное сердце – он это знал – создано для того, чтобы нести чужое бремя, и Жермен, с тревожным чувством думал о страданиях, навстречу которым она идет.
Он меньше стал говорить о себе. Да и трудно ему было говорить. Он заставлял говорить ее. Он хотел знать ее потаенную жизнь. И теперь, когда он умирал, она уже не таила ее от него. Она рассказала ему все без прикрас, стараясь не выдать своего волнения. Словно повесть о другой женщине. Он выслушал ее, не проронив ни слова. Она не смотрела на него.
Он смотрел на ее губы и читал по ним недосказанное. И понимал его яснее, чем она сама. Эта жизнь наполняла его по мере того, как утекала его жизнь. И в конце концов наполнила… Так наполнила, что, умирая, он полюбил ее впервые. Полюбил всю и в сокровенной глубине души сочетался с ней браком. Она не узнала об этом… У нее было к нему чувство сестры, и любовь не коснулась ее своим крылом. Смерть вызывает страстное сострадание. Но любовь инстинктивно отворачивается от смерти. Жермен это знал и ничего не требовал… Он поборол себя.
Эта перемена в чувствах Жермена к женщине, которая, сама того не подозревая, стала его женой, сказалась лишь в том, что он счел себя вправе в первый и последний раз дать совет Аннете, которая не знала, как строить свою семейную жизнь, как вести себя с сыном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149