угловые раковины в ванную комнату с тумбой
– Да. Я не могу тебе лгать, Жорж, но я уже начинаю ненавидеть ее. Ты совсем не появляешься дома…
Дантес отвел глаза. Ему совершенно не хотелось рассказывать приемному отцу про Катрин и ее тетку Загряжскую, которая, похоже, охотно потакала прихотям любимой племянницы, часто уезжая из дому.
– Жорж… Не молчи, пожалуйста. Я все-таки твой отец, – барон натянуто усмехнулся, – и имею право спросить тебя.
– Готов ответить на любые вопросы.
– Тебе… больше нравятся женщины, Жорж?
Дантесу не хотелось разговаривать на улице. Ему хотелось немедленно оказаться дома вместе с Луи, обнять его, сломать эту невозможную, тяжелую ледяную корку в их отношениях, взять его за руку и все объяснить… Но, посмотрев в измученные, обметанные бессонницей темно-серые глаза Геккерна, он твердо сказал:
– У меня были связи с женщинами, Луи. Это… совсем иначе. Все по-другому… и роль у меня с ними иная, понимаешь… Но могу сказать тебе одно – больше двух-трех раз я с ними не выдерживаю… Они перестают быть тайной, Луи, и я теряюсь и понимаю, что – все, страсть прошла, утихла, как болезнь, и могу чувствовать к ним только нежность, уважение, платоническую привязанность – и не более. Я вижу, как они быстро меняются – буквально на глазах, превращаясь из нежного ангела в требовательную, хищную, жадную бабу, которая уже заранее готова считать тебя своей собственностью… Я поэтому и не хочу жениться – потому что знаю, что будет дальше…
Ах вот, стало быть, в чем дело – так это же совсем просто… уговорить Натали Пушкину, подсказать, слегка подтолкнуть ее – и все… и он снова – твой… А муж – черт с ним, он ничего не узнает, да и сам, говорят, далеко не святой…
Ах, Геккерн, ты хитрый старый лис…
– Я понял… Значит, у тебя ничего не было с Пушкиной, и поэтому ты так страдаешь, Жорж?
– Ничего. Ты прав. Несмотря на то что у нее была масса возможностей остаться со мной…
– Может, ты ей не нужен?
– Нет! – Дантес вздрогнул, покраснев, и Геккерн понял, что сделал ему больно. – Это не так! Я знаю – понимаешь, Луи? – чувствую, что она тоже неравнодушна ко мне… Она, кажется, боится кого-то или чего-то – ревности мужа, сплетен, намеков… Может быть, сестры…
– Ты теперь так редко приходишь ко мне, Жорж…
Дантес, прижавшись к нему головой, грустно улыбнулся:
– Не ревнуй… Потому что… ты видишь, мое отношение к женщинам быстро изменяется. Но не к тебе… Есть вещи, которые не проходят, Луи.
Он серьезно взглянул в его глаза, и Геккерн заметил в них слезы.
– Поедем домой… Я люблю тебя… но я страшно замерз. Ты же не дашь мне снова простудиться и умереть от холода, Луи, только потому, что мои признания в любви к тебе могут затянуться надолго? И знаешь… даже если я когда-нибудь женюсь… и у меня будут дети… я буду считать, что они твои и мои. И сына назову твоим именем… И я хочу, чтобы меня когда-нибудь похоронили рядом с тобой…
– Господи, да что ты несешь, Жорж? Может, ты и вправду заболел? – Геккерн поспешно отвернулся, чтобы Дантес не заметил, с каким трудом ему удается сдерживать слезы. – Окоченел совсем в своей тоненькой шинели… руки как лед… Пойдем скорей, вон свободный экипаж – через две минуты будем дома…
– Мне не бывает холодно рядом с тобой, papa, – рассмеялся Жорж. – Да… ты знаешь, мне так нравится быть твоим сыном… Бароном Дантесом-Геккерном…
– Имей в виду – это пожизненная роль…
– Есть иметь в виду! – рассмеялся Дантес, вытянувшись в струнку и вскинув белокурую голову. – Но мне другой и не надо…
Глава 11
Тень
Жаркий огонь полыхает в камине,
тень, моя тень, на холодной стене.
Жизнь моя связана с вами отныне –
дождик осенний, поплачь обо мне.
Сколько бы я ни бродила по свету,
тень, моя тень, на холодной стене.
Нету без вас мне спокойствия, нету –
дождик осенний, поплачь обо мне.
Все мы в руках ненадежной фортуны,
тень, моя тень, на холодной стене.
Лютни уж нет, но звучат ее струны –
дождик осенний, поплачь обо мне.
Жизнь драгоценна, да выжить непросто,
тень, моя тень, на холодной стене.
Короток путь от весны до погоста –
дождик осенний, поплачь обо мне.
Б. Окуджава
Его боль проходила, отступала, прячась в темные, потаенные закоулки его души, и он уже постепенно привыкал к ее незримому присутствию, сжился с ней, как с ненавистной старой каргой, с присутствием которой приходится мириться в ожидании ее – или своей – неизбежной смерти.
По ночам, просыпаясь в холодном поту с отчаянным криком ужаса, он хватал Жана за руку, до крови вцепляясь в него ногтями, дрожа всем телом, и тот просыпался, не в силах ничего понять, и долго утешал своего изменившегося в последнее время до неузнаваемости друга, отдавая ему всего себя без остатка, до капли, до последнего стона или вздоха, только бы не видеть его ежедневных страданий и мук.
Ванечка каждый день ходил в церковь и горячо молился о спасении души раба Божьего Петра, умоляя Господа пощадить его рассудок, и вразумить, и утешить…
Ведь сказано же – плачущие утешатся… Почему же он так безутешен?
…Пьеру казалось, что полиция, не прекращавшая поисков убийцы Рене Метмана, вот-вот найдет его, и его посадят в Петропавловскую крепость и приговорят к виселице, лишив всех титулов. Он хотел бежать за границу, но что-то подсказывало ему, что лучше стараться как ни в чем не бывало быть на виду, не таясь и не скрываясь, и он, пересиливая себя, ежедневно одевался и ехал в театр, на светские рауты, играл в карты, смеялся и сплетничал с друзьями. Он перестал напиваться, глянув однажды на себя в зеркало после очередного беспросветного запоя и ужаснувшись, потому что с той стороны зеркального стекла на него смотрело чужое, незнакомое, постаревшее и осунувшееся лицо с глубоко запавшими, окруженными черными кругами, остекленевшими глазами. Он знал, куда обычно приезжает Дантес, и всеми силами избегал встречи с ним, но силы эти были на исходе, и он уже не знал, что для него было большей мукой – видеть Дантеса или же, не видя, пытаться забыть о нем.
Совсем недавно он видел Жоржа на Литейном в карете с сестрами Гончаровыми и быстро отступил в тень, где его не могли заметить, провожая карету мрачным, мстительным взглядом.
Я стал тенью самого себя… Но я никогда не буду твоей тенью, Дантес…
…А полиция так и не нашла убийцу. Он знал из газет, что они ведут розыски преступника-опиомана, так как старый генерал Метман признался, что его племянник употреблял наркотические вещества, и полиция пришла к выводу, что Рене могли убить именно из-за них. Нет, граф Антуан не знал, кому из своих петербургских знакомых он мог давать пробовать опий, и даже не запомнил ни одного из них, кроме молодого барона Ж.Д., чье имя не разглашалось в интересах следствия. Однако, как оказалось, этот Ж.Д. был вне подозрений, так как его в ту ночь не было у Метманов…
Это не я, думал Хромоножка, читая газеты и внимательно следя за ходом следствия. Разве я преступник? Я не мог… Я ничего не помню – значит, это не мог быть я… Кто-то другой – но, может быть, моя тень…
Он чувствовал себя виноватым перед Жаном, которому был обязан своим спасением. Если бы не настойчивые просьбы Ванечки, который умолял его бросить пить, поесть хотя бы немного, поехать с ним куда-нибудь – он бы давно уже спился и умер. Спасибо Жану – он не задавал лишних вопросов и сжился со своей жгучей ревностью, как Пьер – с мыслями об убийстве.
…Вы стыдитесь самого себя, жалкий извращенец…
Нет. Он не станет никого любить, тем более этого белобрысого гвардейского гаденыша, намертво прилипшего к юбке Натальи Пушкиной.
Фи… баба.
Он с ранней юности втайне гордился своей исключительностью, непохожестью на других, нежеланием ухаживать за дамами, говорить им комплименты, танцевать и волочиться, как все. Считая себя другим, он ощущал себя почти лордом Байроном, поэмы которого знал и любил, хотя и весьма сожалел о том, что сам Байрон посвящал свои лучшие произведения исключительно женщинам.
Пьер никогда и никому не посвящал стихов. Лишь злобные, брызжущие ядом эпиграммы выходили из-под его пера, и из-за них он рассорился со многими хорошими знакомыми, которые не смогли ему простить подобных выходок. Но что-то, видимо, двинулось в его рассудке, и он, накрепко заперев дверь и оставшись один, писал, склонив русую голову с длинными, уже закрывающими широкий лоб прядями, к перу и бумаге…
Несущий смерть, я – боль и страшный сон…
Я – тень твоя и твой Армагеддон…
В бессильной злобе и ненависти к себе он плакал, кусая губы, рвал написанное и швырял в печку. Потом доставал дневник Дантеса, который теперь хранил в дальнем ящике бюро вместе с его миниатюрным портретом, и, неосознанно гладя пальцами светлое лицо белокурого гвардейца, вновь начинал читать полудетские, смешные и трогательные строчки об искренней мальчишеской дружбе и страстной, удивительной ненависти-любви, разглядывая ни на что не похожие рисунки кадета Дантеса, на которых полулюди-полузверй с огромными смеющимися или грустными глазами-лужицами доверчиво протягивали вперед свои нежные, хрупкие лапки в наивной детской надежде, что кто-то возьмет их в свои и согреет, не оттолкнув и не швырнув в грязь…
Так, значит, теперь ты увлечен мадам Пушкиной, мой милый враг… Сначала – Геккерном, потом – Идали, потом – Метманом, и теперь вот – она.
Но ты обломаешь об нее зубы, красавчик, думал про себя Пьер, потому что питерская звезда первой величины предпочитает на звездном небосклоне вовсе не тебя и лишь коварно прикрывается тобой для достижения своих целей.
Дурак… какой же ты наивный и безмозглый идиот, Дантес, – тебя используют, как жалкую пешку в чужой игре…
Он не смог удержаться от смеха, вспомнив выражение лица Пушкина, когда он смотрел на свою жену в объятиях Жоржа. Какой мелкий склочник… Ему почему-то стало неловко оттого, что умнейший человек и лучший поэт России в обычной жизни оказывался пошлым сплетником, неспособным держать язык за зубами там, где непременно надо было бы промолчать, и веско высказаться, когда надо было внушительно и точно попасть словами в цель.
Обычными словами – не стихами даже…
Пьер вспомнил свой расколотый на мелкие куски театральный лорнет и скривил губы в горькой, саркастической усмешке.
Господи, как давно это было – не в прошлой ли жизни?..
И вот теперь Пушкин ненавидит Дантеса. Что ж, понятно… хотя еще совсем недавно приглашал его в свой дом и был даже доволен тем, что за его бабенками ухаживает этот светловолосый красавчик, французский аристократ.
Он все равно пришлет вызов Дантесу, рано или поздно. И убьет его… все знают про его тяжеленную трость, которую он вечно носит с собой для тренировки руки – чтобы не дрожала, на случай если вдруг придется стрелять.
Так пусть он убьет его сам, и как можно скорее… пока этого не сделал я.
– …Жан, ты? – крикнул Хромоножка, услышав, как внизу скрипнула дверь.
Гагарин, топчась в прихожей, стряхивал с сапог и бекеши снег, улыбаясь и что-то напевая себе под нос. Его темные кудри были мокрыми от растаявшего снега, лицо разрумянилось, сияя ямочками, и Пьер не удержался от ответной улыбки, глядя с лестницы на своего юного друга.
– Там уже зима, Пьер! Можно на санях кататься… Раскатано все, и снежки можно лепить – снег мо-о-окрый! Хочешь – пошли сейчас!
– Нет… ты мне нужен, Жан. Есть одна идея. Тебе понравится, я знаю.
– Интригуешь, как всегда? О, мне уже интересно… Ну, что ты там затеял, Пьер? – весело спросил Ванечка, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, ведущей в кабинет Долгорукова.
– Я заметил, что ты вчера поссорился с Пушкиным, mon cher… Ну зачем ты сразу пытаешься все отрицать – я же видел… не лги мне… Что произошло?
– Ничего! Отстань, – недовольно передернув плечами, произнес Гагарин, сразу помрачнев. Ему не хотелось вспоминать об этом разговоре, потому что пришлось бы рассказать Пьеру о своей собственной неутихающей ревности и боли…
– Ну уж нет, – рассмеялся Хромоножка, подходя сзади к плюхнувшемуся в глубокое кресло Жану и слегка ероша его влажные кудри. – Я все-таки старше тебя, Ванечка, и не потерплю, чтобы какая-то сволочь позволила себе издеваться над тобой. А этот наш прославленный поэт, кажется, позволил себе…
– Ну Бог с ним – он такой талантливый, Пьер, а все гении – ты знаешь, они же как дети малые… ну, самолюбие больное, увы, да…
– Ну, расскажи мне. – Пьер сел на пол у его ног и уставился на него своими прозрачными зеленоватыми глазами, придав им выражение влюбленной нежности и братской заботы. – Жан… я прошу тебя. – Он коснулся пальцами его руки, и Ванечка, покраснев, опустил голову, отчего стал сразу похож на провинившегося мальчишку-подростка.
Какой же ты наивный дурачок, Ванечка… Спасибо тебе, что ты меня любишь – больше ведь никто не способен на такое… только ты один…
Гагарин, вздохнув и заливаясь краской, с неохотой рассказал Пьеру о своей вчерашней унизительной ссоре с Пушкиным, о том, как он хотел вызвать поэта на дуэль, а тот злобно насмеялся над ним, назвав его «молокососом-педерастом» и повелев впредь не лезть к нему со своими глупыми советами.
– Я ведь только хотел ему про книгу рассказать… которую Сергей Семенович купил у Смирдина, – закончил Жан, виновато вздохнув. Слово «ревность» он умудрился не произнести ни разу, заменив его на «грусть» и «уныние из-за пустяков».
– Так, стало быть, молокососом, да еще и… Ну что ж, понятно, – медленно и надменно процедил сквозь зубы Пьер, не спуская с Ванечки потемневших от злости прищуренных глаз, и Жану показалось, что сейчас у его друга начнется очередной страшный приступ неконтролируемой ярости. – Значит, сам ты не способен ему отомстить – а твоих мелких потуг на месть он, боюсь, даже не заметит. А мы с тобой сейчас сделаем так, что над ним будет ржать до коликов весь Петербург… Повеселимся на славу, да и ему мало не покажется. Тащи бумагу, Жан, – ту, толстую, английскую, которую мы с тобой еще в Вене купили, помнишь? Сейчас мы напишем письмо его дружкам, что всегда собираются у Софи Карамзиной, – Вяземскому, Соллогубу, Голой Лизе… и кто там еще обычно приходит чай пить, сейчас вспомним, да и самому нашему гению, разумеется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34