смеситель термостатический для ванны и душа
– Я должен вам сказать, граф…
– Да? – Метман удивленно приподнял бровь и посмотрел наконец на Пьера, как будто только что заметил его присутствие.
– Но это… приватный разговор. Дело в том, что ваши печати… – Хромоножка запнулся, выждав эффектную паузу, и добавил: – Мне кажется, что у меня есть одна из них. Да… точно… я помню ее. Вот эта. – И он указал пальцем на большой черный оттиск с непонятными символами.
– Откуда она у вас, князь?.. Их не может быть в России! Это древнейшие масонские печати Франции!
– Предполагаю, что эту вещь привез когда-то мой прадед. Она и сейчас находится у меня в имении, под Тулой. Я, правда, не помню, где она… но можно поискать…
Хромоножка многозначительно посмотрел на изумленного Рене. Молодой граф, повернувшись всем телом к Пьеру, впился своими огромными угольными глазами в прозрачные, лживые глаза Долгорукова.
– Я… князь, я могу пригласить вас в гости? Прошу вас… Сегодня же… позже. Мы с дядей остановились в апартаментах при французском посольстве… Вы… согласны?
Метман положил свою горячую ладонь на запястье Пьера и как бы случайно нежно скользнул пальцем под манжету его кружевной сорочки. Долгорукова затрясло, как в ознобе, от этого прикосновения, и он вспомнил, как Дантес и Метман стояли, обнявшись, посреди комнаты…
– Скажите, граф… а вы давно знаете Жоржа Дантеса?
– Я расскажу вам… позже, – сказал Метман, наклонившись к Пьеру так близко, что, казалось, выдохнул последние слова прямо в его вмиг пересохшие губы. – Пойдемте… найдем Жоржа. И будем играть в бильярд. Я вам еще кое-что покажу…
…Плотно закрыв за собой дверь в бильярдную, Дантес и Долгоруков, как загипнотизированные глядя на Метмана, слушали его рассказы о Китае. Потом он принес две длинных курительных трубки из слоновой кости, украшенных драгоценными камнями, и предложил покурить смесь табака с опием. Опий, сказал Метман, это дивный препарат для расширения сознания, посредством которого можно достичь ярких и сказочно-прекрасных видений. Само наркотическое вещество, которое китайцы смешивали с табаком или вином, изготовлялось из высохшего на воздухе млечного сока мака и имело вид комочков или порошка бурого цвета. Еще голландские моряки, говорил он, первыми попробовали смесь табака с опием на острове Ява, будучи уверенными, что таким образом защитят себя от малярии.
Потом они еще что-то пили, смеялись, Хромоножка уже не помнил, что именно он говорил Жоржу, а может быть, просто молчал, не сводя с него блестящих, жадных глаз; Метман, кажется, снова обнимал Жоржа, и тот все плотнее прижимался к нему, а потом Жорж, покачиваясь, встал и вышел за новой бутылкой, но почему-то не пришел назад.
Больше они в тот вечер его не видели…
Пока Рене прощался с гостями, Пьер еще раз заглянул в комнату к Саше. Там никого не было, а сложенный пополам лист бумаги все так же лежал на столе…
Через некоторое время Пьер и Рене уехали, посадив в карету уставшего и засыпавшего на ходу старика Метмана, и ехали совсем недолго, и Пьер почему-то никак не мог вспомнить, о чем они говорили тогда – но, кажется, им обоим было очень смешно. Он помнил, впрочем, что разразилась гроза, и всполохи молний освещали мертвенно-бледное лицо Рене и горящие огнем черные овалы его глаз…
Вспышки молний, свечи в старинном бронзовом подсвечнике, ночь и гроза. Гроза и ночь… Буря в его душе, черная ночь в глазах Метмана…
– …Вам нравится Жорж?
– Я… его… ненавижу.
– За что? Что он вам сделал? – Мягкий голос Метмана проникал в его душу и казался совсем близким, как будто Рене шептал ему на ухо…
– Он считает меня уродом… издевается надо мной…
– Над вами, друг мой? Но вы же моложе его, хороши собой… Это жестоко…
– А тогда, в детстве… он не был жесток?
– О нет, друг мой… он тогда… хорошо рисовал. Вместе со своим другом Ноэном.
– А вы? Вы с ним… дружили?
Метман наклонился над сидевшим на мягком ковре Хромоножкой и близко заглянул ему в лицо.
– Знаете, что у меня есть, князь? Вы не поверите… Его школьный дневник. Я нашел его в его тумбочке, когда Дантеса исключили из Сен-Сира. О… это занимательное чтение, я уверяю вас…
– О чем он писал? – Хромоножка почувствовал страшное возбуждение, ему стало тяжело дышать, и хотелось плакать, как в детстве, и он рванул на себе воротник сорочки, расстегнув ее почти до пояса.
– Обо мне, – спокойно ответил Рене, наклонившись совсем близко. – Вы бы хотели это почитать? да? Пьер?.. Уверен, что мы с вами поймем друг друга… Вы ведь знаете, князь, что я хотел бы получить взамен…
Жорж склонился над рисунком, забравшись с ногами в глубокое кресло. Как же давно он не был здесь, в их с Луи квартире, такой красивой, обставленной уютной, необыкновенно элегантной мебелью, с пушистыми коврами, картинами и массой очаровательных безделушек, которые так любил Луи…
Бродя по опустевшим, безжизненным комнатам, он ощущал присутствие Луи так, как если бы до него можно было дотронуться рукой, ощутить тепло его тела, нежность его прикосновений… Мучительная спазма тоски, острой и горячей, сжимающей сердце и выворачивающей желудок, ознобом прошла по его телу, настигла и скрутила мертвой хваткой в тугой узел любви, воспоминаний и боли…
С тех пор как он впервые попробовал опий, который дал ему Рене, Луи стал сниться ему во сне каждую ночь, даже если он проводил ее в постели с Идалией. В своих снах болезненно-ярких и изматывающе-чувственных, он видел Луи так ясно, как будто у него под кожей выросли тысячи маленьких глаз, в каждом из которых, как в зеркале, отражался Луи, и он мог в любой момент посмотреть на него с любого ракурса, протянуть руку, дотронуться…
Желание видеть Геккерна ночью, во сне стало его навязчивой идеей, а днем он мучился от страшной головной боли, сонливости и ощущения болезненной ломоты во всем теле. У него стало часто темнеть в глазах, зрачки казались суженными, руки дрожали, как будто он, как затянутая в корсет барышня, собирался упасть в обморок. Дневная, веселая, бурлящая вокруг жизнь потеряла для него всю свою былую привлекательность, и он уже не мог понять, что за радость он когда-то находил в бесконечных балах, визитах и светских раутах. Он, конечно, появлялся, как и раньше, танцуя и раскланиваясь, подобно механической кукле, в домах, где всегда были рады его принять, особенно у Долли. Он продолжал говорить заученные салонные комплименты дамам, волочился за сестрами Гончаровыми, обеими сразу, Натали и Катрин. Александрину он почему-то побаивался, – ему казалось, что проницательная «мышка», как называли ее сестры, видит его насквозь… Но только добравшись до постели и покурив опию, он мог забыться, уснуть, чтобы хоть на миг урвать себе неправильным, обманным, порочным путем маленькую кроху счастья и во сне сплести свои пальцы с длинными пальцами Луи…
Он часто виделся с Метманом в последнее время, приезжая к нему, когда его старого дядюшки не было дома. После первой их встречи тогда, у Строгановых, Рене стал все более настойчиво просить Дантеса чаще бывать у него. Потребность в наркотическом зелье стала у Жоржа болезненной, принося ему призрачное счастье, высасывая душу и отнимая силы, но Жорж просил, умолял и унижался, и в конце, концов Рене согласился давать ему порошок постоянно. Но за него надо было платить, а деньги брать Метман отказывался, требуя от Жоржа совсем другого…
– Сними свою одежду, Дантес… вот так… я же знаю, что тебе это нравится… о-о-о…
Каждый раз, оказываясь в постели с Метманом, Жорж клялся себе, что это в последний раз. Рене насиловал его, заламывая ему руки и привязывая к постели, бил его кожаным ремнем по плечам, груди и ягодицам, причиняя душевные и физические страдания, как когда-то «стратег» Матье. Та же школа… И в то же время ему нравились эти ощущения, помогая отвлечься от постоянных и выматывающих мыслей о Геккерне.
Он не пишет… он получил твое письмо и никогда не ответит тебе… ты – мерзкий шпион, а он – Иуда… забудь о нем…
И вот теперь перед ним на столе лежало письмо из Сульца, от его отца. Дантес старался не смотреть на него, лихорадочно проводя завершающие штрихи по листу бумаги. С рисунка на него смотрел Рене Метман, с черными длинными волосами и угольно-черными, лишенными зрачков, глазами, в длинной белой одежде, с косой в руках… Метман, дарящий ему порочную любовь и медленную смерть в обмен на призрачное, обманное, ночное счастье…
Дорогой Жорж!
Теперь, когда дела наши после приезда барона Геккерна резко пошли в гору, я могу тебе написать и рассказать подробно, как мы нынче живем. Его частые письма ко мне еще весной показали мне, что это честный, хороший и добрый человек, и тебе (да и всем нам) очень повезло, что мы познакомились с ним. Он приехал в Баден-Баден, и мы с ним долго гуляли по местным паркам, обсуждая твое будущее. Он искренне хочет принять участие в твоей судьбе, Жорж, и мне жаль его, потому что Он очень одинок. Он рассказал мне, что родители его давно умерли, когда он был еще совсем молодым, с женитьбой ему тоже как-то не повезло, и вот теперь он совсем один на этом свете, и у него нет никого, кроме тебя, кому он мог бы передать состояние, титул и имя. Твой портрет, Жорж, постоянно с ним, и он часто и подолгу смотрит на него не отрываясь.
Я – твой отец, и всегда буду любить тебя, дорогой сын. Но к сожалению, кроме отеческой любви, я не смогу дать тебе больше ничего в жизни, а ты еще так молол, и мне бы хотелось, чтобы у тебя была счастливая и обеспеченная жизнь. Барон Геккерн сделал для нас так много, что теперь я смогу устроить свадьбу твоей сестры Шарлотты и дать за нее хорошее приданое, а Альфонсу нанять учителей и учить его лома. Барон даже уволил нашего старого управляющего, обвинив его в растрате и воровстве, и нанял нового, который очень старается показать себя с лучшей стороны.
Я уже дал свое письменное разрешение барону на твое усыновление. Только вот в последнее время он серьезно заболел и почти не выходит из своей комнаты. Врач, который приезжал к нему, сказал, что у него слабое сердце, и советует ему больше быть на воздухе и гулять. Однако он все время проводит дома и, что совсем плохо, в последние дни почти ничего не ест, страшно похудел и осунулся… Мы все очень переживаем за него, а он сказал, что даже если он умрет, то ты все равно унаследуешь его состояние и титул и будешь называться по его желанию барон Жорж Дантес-Геккерн…
Строчки плыли перед его глазами, расплываясь на бумаге большими жидкими кляксами, мир рушился, Луи умирал в далеком Сульце, а он здесь, в Петербурге, беспомощный и жалкий, отчаявшийся дурак…
Что ты наделал, Жорж… он умрет из-за тебя, а зачем тогда жить дальше?
Нет. Он не позволит себе больше переживать и плакать из-за предателя, сломавшего его жизнь. Он сейчас же напишет отцу…
Но сначала я поеду к Метману. Пусть делает со мной что хочет – бьет, унижает, насилует… только пусть даст мне этот свой опий…
Небрежно бросив рисунок в папку, он вышел, наспех пригладив перед зеркалом спутанные белые пряди волос и застегнув мундир. С Невы уже тянуло первой осенней свежестью, и сильные порывы ветра быстро осушили слезы на его бледном, измученном лице…
Он не видел, как вослед за ним от голландского посольства отъехал еще один экипаж, неспешно повторяя его маршрут. Человек, сидевший в экипаже, заметно нервничая, не терял его из виду и, заметив, что Дантес вышел у апартаментов Метмана, через пятнадцать минут позвонил в дверь. Впустивший его лакей попросил обождать и удалился, оставив незнакомого молодого посетителя в парадной. Этот посетитель в темном плаще встал, оглянувшись, и, чуть прихрамывая, легко проскользнул в полуоткрытую дверь, ведущую в покои Метмана…
Глава 7
Крылья
Я встречи жду, как ждет росы трава,
Боюсь ее, как жизнь боится смерти…
Я наизусть все выучил слова,
Но буду нем, как белый лист в конверте.
Нет, мне любовь не подарила крыл –
Порой себя я просто ненавижу
За то, что жизни без тебя не вижу,
Что от тебя я этого не скрыл.
Да, я тем самым вынудил тебя
К сочувствию. Прости меня за это!
Ведь доброта твоя – светлее света,
Она теплом зальет меня, губя…
Поскольку в миг, когда отхлынет свет назад,
Моей души меня поглотит серый ад.
М. Кукулевич
А еще он летал, и сверху ему были хорошо видны двигающиеся по огромному залу фигуры, которые чарующе скользили, вспыхивая в сверкающем паркете яркими бликами, как пламя тысячи свечей. Военные мундиры, золотые позументы, эполеты, усеянные бриллиантами орденские планки, перья, цветы, бриллианты, переливающиеся волны шелка плавно двигались, кланялись, грациозно перемещались под звуки полонеза и слегка взмахивали руками в мазурке. «Кому они машут?» – думал он, пролетая под сводами высокого потолка, с удивлением отмечая, что не отражается ни в одном зеркале. Это, впрочем, его нисколько не смутило, и он подлетел к Натали Гончаровой, поклонился, приглашая ее на тур вальса, и, обняв ее за невероятно тонкую, дивной красоты талию, страшно удивился, что она не может взлететь. «Почему вы не летаете, Наташа?» – спросил он ее. Прекрасная женщина, склонив изваянную, как бутон на стебельке, головку, тихо прошелестела в ответ: «Где бы мне взять крылья…» – и засмеялась. Смех ее был больше похож на тихий ночной шелест листьев, как и ее манера говорить – она не говорила, а вышептывала слова, и он отчетливо слышал ее нежный голосок в шумном гуле волнующейся и гудящей как улей разряженной бальной толпы.
Она была в белом открытом платье и черном шнурованном корсаже, в длинных белых перчатках, черно-белая, как будто нарисованная одним взмахом умелого пера, плод изысканной фантазии художника-графика, но не буйной и не чувственной, а строгой и классической, как греческая камея. Вальс плыл над бальной залой Царскосельского дворца, Натали тихо смеялась, и он был уверен, что крылья у нее все-таки есть, но она почему-то скрывает это – наверное, не хочет, чтобы все видели.
Какие они, интересно? Как у бабочки? Ах, да нет же – ну какой я недогадливый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34