https://wodolei.ru/catalog/mebel/napolnye-shafy/
Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники. Видел, как приходили и уходили больные мужчины, женщины и дети, как духовные братья накладывали им повязки, давали лекарства, что-то советовали и утешали их. У большинства больных были свои дома, куда они могли вернуться, и семьи, которые заботились о них, но остальные, среди которых были бездомные, бродячие артисты, поденщики и просто старики без друзей и знакомых, не имели угла, поэтому их клали в больницу рядом с богомольцем — таких же страдальцев, как и он сам.
Наблюдая эту картину, горько задумался богомолец. Ведь сам он никогда раньше не болел и не испытывал таких страданий. Целых сорок пять лет жизни потратил он только на себя, храбро служа своему королю и отечеству, но его взгляд на понятия чести и славы сильно отличался от здешнего. И только короткий отрезок в двенадцать лет посвятил он Господу, полностью отдавшись молитвам. По-настоящему проникнув в сущность молитвы, отшельник со временем наконец-то понял, что его обет молиться во спасение несчастных, попавших в шторм, охватывает не только морские, но также людские бури страданий, боли, страстей. Но сам-то он не думал о них ранее, и это причиняло ему неимоверную боль сейчас, на пороге смерти.
Вот так, не сомкнув глаз, всю ночь лежал отшельник и думал, что многих смертных охватывали или еще охватят те же мысли, что сейчас пришли ему в голову. Он думал о сражавшихся за святые места крестоносцах, которым некогда было молиться, да и вряд ли у них возникала такая потребность. Он думал об ученых и учителях, чья поглощенность своими умственными занятиями выжала все их чувства и страдания. Он думал о епископе, который как-то признался ему, что зачастую устает так сильно, что иногда во время чтения вечернего молебна не вникает в суть сказанного. Затем богомолец стал думать о знакомых ему мучениках, которые за всю свою жизнь не видели ничего, кроме страданий и боли. Все эти люди горьким грузом ложились на его сердце. Каждой человеческой жизни отведена равная мера сражений, лечения, умения, молитв и страдания, и эта жизнь никогда не может быть прожита еще раз. Конечно, думал он, умирающему было бы легче покидать этот мир с верой, что душа будет возвращаться на землю снова и снова — воин вернется богомольцем, а учитель — исцелителем. Когда-то он сам почти верил в это, но только не сейчас. Лишь раз абсолютная жизнь сосредотачивается в теле. И до этого ее не было. Отчего же? Иисус учит и лечит, сражается и страдает через волю и дела других людей.
Охваченный такими мыслями, отшельник постепенно пришел к окончательному пониманию тесной связи всех людей между собой и Богом. Из всех иллюзий, которые беспокоят души людей, одна из самых вредных — иллюзия обособленности. За последние недели богомолец все явственнее понимал это. Наблюдая, как епископ омывал раны больного ребенка, он чувствовал, будто касается малыша своими руками, хотя они лежали неподвижно поверх одеяла: он чувствовал, что его собственная молящаяся душа как бы слилась с душой этого изнуренного и уставшего человека и выплеснулась в молитве страдания.
Размышляя таким образом о предназначении людей в этом мире, богомолец постиг, что между людьми существует единство, которое входит в другое большее, более гуманное и богоподобное — единство духа и материи. Он стал размышлять о мире мучеников, описанных в Апокалипсисе, о тех, кто разъезжал на белых лошадях, покрытых чудесным, ослепительно белым и чистым льняным полотном. Вроде одна армия, но даже в ней есть разные всадники.
Те, кто действительно глубоко страдал, объединяются в понимании своей несовместимости с теми, кто не может испытывать этих чувств — так юные влюбленные понимают друг друга, а также молящихся людей; их единение не мешает другому большему обществу, а лишь украшает его, как драгоценный камень королевское ожерелье.
В последние часы своей жизни богомолец все размышлял о людях, которые и через века будут приходить в часовню, построенную его руками на вершине холма, будут молиться, стоя на коленях — из такой же толпы просителей милостыни у Бога, в какой был и он.
Он взывал к Богу с надеждой, что они потратят значительно меньше времени, чем он, на мирские сладострастия, а их руки, наравне с душой, будут устремлены к своему Богу. Он лежал один среди этих людей в последний час своей жизни, и последнее, что, по-видимому, смог сделать — поднял руки, как бы приглашая всех сжать их.
3
Закончив читать, аббат пальцами подправил свечной фитиль. Захария молчал. Ему казалось, что аббат рассказывал ему о себе, а не читал старую сказку. Когда кто-либо рассказывает вам свою историю, вам остается только молча сидеть и слушать, хотя бы из простого уважения.
— Первая глава датирована 1274 годом, — продолжал аббат. — То есть, как можно подсчитать, по истечении ста лет после основания аббатства. А продолжил богомолец свой рассказ в 1512 году.
Тут уж Захария открыл рот, пытаясь возразить. Ведь прошло более трехсот лет, следовательно, это не мог быть тот же человек. Но, вспомнив символичность образа самого богомольца, не стал встревать.
— Первая глава, естественно, — взгляд в прошлое, — пояснил аббат. — Вся же история написана в одно время, в 1682 году.
Перевернув страницу, он начал снова читать.
«Я, брат Иоанн, епископ аббатства Торре на момент его роспуска, нахожусь в изгнании много лет, — читал он. — Мне посчастливилось найти крышу над головой, и живу я сейчас в небольшой келье Кокингстонской церкви, расположенной в башне, и на хлеб зарабатываю плетением корзин. — Я неплохо обучился этому ремеслу, и добросовестная работа обеспечивает меня всем необходимым, позволяет жечь свечи и запасаться дровами для камина, так что живу я в полном покое, который иногда кажется мне чуть ли не грехом. Длинными, темными, зимними вечерами, после работы, время для меня тянется очень медленно, поэтому я рассказываю самому себе истории, как ребенок, и рисую по краям листка небольшие наброски сюжетов сказок. Книга, в которой я пишу, принадлежала брату Симону из аббатства, который когда-то намеревался составить в ней новый список Псалтыри. После того, как королевские придворные выдворили нас из аббатства, я однажды решил вернуться туда и обнаружил эту книгу в его столе. Я взял ее, а заодно и несколько перьев и кистей — все эти сокровища могли бы напомнить мне о брате Симоне — ведь он был моим другом. Кроме того, я всегда тайно мечтал на досуге попрактиковаться в искусстве письма и рисунка, и мои желания осуществились.
Я не буду описывать разгон нашего аббатства — даже сейчас, по прошествии стольких лет, воспоминания слишком горьки… чтобы останавливаться на них подробно. Прекрасная церковь и библиотека разорены, детишки выгнаны из школы, а больные — из лечебницы, братья отправлены далеко в ссылку — нет, не могу писать об этом. Достаточно того, что, как уже было сказано, из всего Ордена Белых Каноников я единственный, кто остался здесь, хотя и нахожусь на положении изгнанника. Наверное, я мог бы сбежать в какой-нибудь монастырь за границей, как это сделали многие из братьев, а мог бы просто вернуться к мирской жизни, что выбрали другие, но я остался здесь, и тому есть три причины.
Первая — это обет, который я дал в юности: — «Я, брат Иоанн, обязуюсь служить церкви Торре». — Тогда я посвятил свою душу не только Богу, церкви, но также и этому месту на земле, и здесь я буду обитать, пока земля не примет меня. Вторая причина, которая побудила меня остаться здесь — вселенская любовь к людям, живущим в этих рыбацких лачугах на побережье и в деревушке вокруг зеленого холма. Я помню их еще детьми, которые ходили в аббатскую школу. Они выросли на моих глазах. О них я заботился, когда они попадали в нашу больницу. Они, словно мои дети, без которых я уже просто не могу жить. Оставаясь здесь, я могу по-прежнему навещать их, утешать, когда с ними случается какая-либо беда, наставлять, учить и молиться за них. Сейчас у меня довольно много свободного времени для молитв, и, хотя я уже не могу общаться с Богом в аббатской церкви, существует еще часовня Св. Михаила, где в течение 12 лет жил и молился тот богомолец. Почему я упоминаю его отдельно, несмотря на то, что минуло столько лет? Он стал частью меня, и с самого начала истории я писал о нем от своего лица. В этом заключается основная причина, почему я остался здесь. Его дух, как равная часть моего духа, — также слился с этим прекрасным уголком земли, его дух объединил всех людей, которые живут здесь до самой кончины.
Познакомился я с его историей, когда в первый раз приехал в аббатство, будучи совсем молодым послушником. Ее краткое описание я нашел у одного из монахов после смерти отшельника. После прочтения этих записок меня не отпускало назойливое ощущение, что человек тот когда-то был моим другом. И поэтому, когда пришло время дать обет и сменить свое мирское имя на церковное, я, не долго думая, взял то, которое носил он… — Иоанн. Шли годы, а эта духовная связь все глубже проникала в мои чувства, создавая иллюзию реально происходящего. Мое воображение, при размышлении над этой записанной историей, возрождало из праха живую плоть. А было ли это только воображением? Когда я обнаружил вырезанные на стене часовни цветки горечавки, я сразу понял их предзнаменование — перед моими глазами моментально возникла полянка настоящих синих цветов, растущих за серым камнем, я услышал слова, произнесенные старцем Симоном, и все это запало в мое сердце вместе с той живительной струей, которая придавала силы богомольцу в трудные годы молитв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.
Но глядел он сейчас не на море, а на цветы горечавки. Затем с трудом подал голос. По старости он не мог говорить много и перед произнесением некоторых трудных слов сначала издавал странные гортанные звуки.
— Это — Иисус. Он ниспослан нам с небес могущественною рукой Бога, — прокаркал он и, повернувшись, засеменил обратно к аббатству.
Богомолец же так и остался стоять, где стоял, уставившись на цветы. Эти слова, упав с огромной высоты, глубоко запали в его неспокойную душу, озарив его сознание. Всего несколько слов, но больше ничего и не надо было.
Они поддерживали богомольца долгие годы. И тогда, когда неделями строил он часовню, и даже в более трудные годы монотонного богослужения в ней. То, что ему пришлось вынести, ведя жизнь отшельника и богомольца, он никому никогда не рассказывал. С его нравом одиноко жить в часовне на вершине холма было очень тяжело. Но в этой жизни были свои прелести, хотя об этом он тоже никому не мог рассказать. Поэтому отшельник был рад, когда после двенадцати лет затворнической жизни — заболел, и монахи Торре отнесли его в аббатство дожидаться смерти. Хотя ему было всего шестьдесят лет, выглядел он глубоким стариком — седовласый, со столь же седой бородой до пояса.
Две недели пролежал он, умирающий, в лечебнице аббатства. Он не был полностью поглощен молитвой о своем спасении, как-то предполагали монахи, и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Из своего угла, где стояла кровать, отшельник видел, как работает епископ и его помощники. Видел, как приходили и уходили больные мужчины, женщины и дети, как духовные братья накладывали им повязки, давали лекарства, что-то советовали и утешали их. У большинства больных были свои дома, куда они могли вернуться, и семьи, которые заботились о них, но остальные, среди которых были бездомные, бродячие артисты, поденщики и просто старики без друзей и знакомых, не имели угла, поэтому их клали в больницу рядом с богомольцем — таких же страдальцев, как и он сам.
Наблюдая эту картину, горько задумался богомолец. Ведь сам он никогда раньше не болел и не испытывал таких страданий. Целых сорок пять лет жизни потратил он только на себя, храбро служа своему королю и отечеству, но его взгляд на понятия чести и славы сильно отличался от здешнего. И только короткий отрезок в двенадцать лет посвятил он Господу, полностью отдавшись молитвам. По-настоящему проникнув в сущность молитвы, отшельник со временем наконец-то понял, что его обет молиться во спасение несчастных, попавших в шторм, охватывает не только морские, но также людские бури страданий, боли, страстей. Но сам-то он не думал о них ранее, и это причиняло ему неимоверную боль сейчас, на пороге смерти.
Вот так, не сомкнув глаз, всю ночь лежал отшельник и думал, что многих смертных охватывали или еще охватят те же мысли, что сейчас пришли ему в голову. Он думал о сражавшихся за святые места крестоносцах, которым некогда было молиться, да и вряд ли у них возникала такая потребность. Он думал об ученых и учителях, чья поглощенность своими умственными занятиями выжала все их чувства и страдания. Он думал о епископе, который как-то признался ему, что зачастую устает так сильно, что иногда во время чтения вечернего молебна не вникает в суть сказанного. Затем богомолец стал думать о знакомых ему мучениках, которые за всю свою жизнь не видели ничего, кроме страданий и боли. Все эти люди горьким грузом ложились на его сердце. Каждой человеческой жизни отведена равная мера сражений, лечения, умения, молитв и страдания, и эта жизнь никогда не может быть прожита еще раз. Конечно, думал он, умирающему было бы легче покидать этот мир с верой, что душа будет возвращаться на землю снова и снова — воин вернется богомольцем, а учитель — исцелителем. Когда-то он сам почти верил в это, но только не сейчас. Лишь раз абсолютная жизнь сосредотачивается в теле. И до этого ее не было. Отчего же? Иисус учит и лечит, сражается и страдает через волю и дела других людей.
Охваченный такими мыслями, отшельник постепенно пришел к окончательному пониманию тесной связи всех людей между собой и Богом. Из всех иллюзий, которые беспокоят души людей, одна из самых вредных — иллюзия обособленности. За последние недели богомолец все явственнее понимал это. Наблюдая, как епископ омывал раны больного ребенка, он чувствовал, будто касается малыша своими руками, хотя они лежали неподвижно поверх одеяла: он чувствовал, что его собственная молящаяся душа как бы слилась с душой этого изнуренного и уставшего человека и выплеснулась в молитве страдания.
Размышляя таким образом о предназначении людей в этом мире, богомолец постиг, что между людьми существует единство, которое входит в другое большее, более гуманное и богоподобное — единство духа и материи. Он стал размышлять о мире мучеников, описанных в Апокалипсисе, о тех, кто разъезжал на белых лошадях, покрытых чудесным, ослепительно белым и чистым льняным полотном. Вроде одна армия, но даже в ней есть разные всадники.
Те, кто действительно глубоко страдал, объединяются в понимании своей несовместимости с теми, кто не может испытывать этих чувств — так юные влюбленные понимают друг друга, а также молящихся людей; их единение не мешает другому большему обществу, а лишь украшает его, как драгоценный камень королевское ожерелье.
В последние часы своей жизни богомолец все размышлял о людях, которые и через века будут приходить в часовню, построенную его руками на вершине холма, будут молиться, стоя на коленях — из такой же толпы просителей милостыни у Бога, в какой был и он.
Он взывал к Богу с надеждой, что они потратят значительно меньше времени, чем он, на мирские сладострастия, а их руки, наравне с душой, будут устремлены к своему Богу. Он лежал один среди этих людей в последний час своей жизни, и последнее, что, по-видимому, смог сделать — поднял руки, как бы приглашая всех сжать их.
3
Закончив читать, аббат пальцами подправил свечной фитиль. Захария молчал. Ему казалось, что аббат рассказывал ему о себе, а не читал старую сказку. Когда кто-либо рассказывает вам свою историю, вам остается только молча сидеть и слушать, хотя бы из простого уважения.
— Первая глава датирована 1274 годом, — продолжал аббат. — То есть, как можно подсчитать, по истечении ста лет после основания аббатства. А продолжил богомолец свой рассказ в 1512 году.
Тут уж Захария открыл рот, пытаясь возразить. Ведь прошло более трехсот лет, следовательно, это не мог быть тот же человек. Но, вспомнив символичность образа самого богомольца, не стал встревать.
— Первая глава, естественно, — взгляд в прошлое, — пояснил аббат. — Вся же история написана в одно время, в 1682 году.
Перевернув страницу, он начал снова читать.
«Я, брат Иоанн, епископ аббатства Торре на момент его роспуска, нахожусь в изгнании много лет, — читал он. — Мне посчастливилось найти крышу над головой, и живу я сейчас в небольшой келье Кокингстонской церкви, расположенной в башне, и на хлеб зарабатываю плетением корзин. — Я неплохо обучился этому ремеслу, и добросовестная работа обеспечивает меня всем необходимым, позволяет жечь свечи и запасаться дровами для камина, так что живу я в полном покое, который иногда кажется мне чуть ли не грехом. Длинными, темными, зимними вечерами, после работы, время для меня тянется очень медленно, поэтому я рассказываю самому себе истории, как ребенок, и рисую по краям листка небольшие наброски сюжетов сказок. Книга, в которой я пишу, принадлежала брату Симону из аббатства, который когда-то намеревался составить в ней новый список Псалтыри. После того, как королевские придворные выдворили нас из аббатства, я однажды решил вернуться туда и обнаружил эту книгу в его столе. Я взял ее, а заодно и несколько перьев и кистей — все эти сокровища могли бы напомнить мне о брате Симоне — ведь он был моим другом. Кроме того, я всегда тайно мечтал на досуге попрактиковаться в искусстве письма и рисунка, и мои желания осуществились.
Я не буду описывать разгон нашего аббатства — даже сейчас, по прошествии стольких лет, воспоминания слишком горьки… чтобы останавливаться на них подробно. Прекрасная церковь и библиотека разорены, детишки выгнаны из школы, а больные — из лечебницы, братья отправлены далеко в ссылку — нет, не могу писать об этом. Достаточно того, что, как уже было сказано, из всего Ордена Белых Каноников я единственный, кто остался здесь, хотя и нахожусь на положении изгнанника. Наверное, я мог бы сбежать в какой-нибудь монастырь за границей, как это сделали многие из братьев, а мог бы просто вернуться к мирской жизни, что выбрали другие, но я остался здесь, и тому есть три причины.
Первая — это обет, который я дал в юности: — «Я, брат Иоанн, обязуюсь служить церкви Торре». — Тогда я посвятил свою душу не только Богу, церкви, но также и этому месту на земле, и здесь я буду обитать, пока земля не примет меня. Вторая причина, которая побудила меня остаться здесь — вселенская любовь к людям, живущим в этих рыбацких лачугах на побережье и в деревушке вокруг зеленого холма. Я помню их еще детьми, которые ходили в аббатскую школу. Они выросли на моих глазах. О них я заботился, когда они попадали в нашу больницу. Они, словно мои дети, без которых я уже просто не могу жить. Оставаясь здесь, я могу по-прежнему навещать их, утешать, когда с ними случается какая-либо беда, наставлять, учить и молиться за них. Сейчас у меня довольно много свободного времени для молитв, и, хотя я уже не могу общаться с Богом в аббатской церкви, существует еще часовня Св. Михаила, где в течение 12 лет жил и молился тот богомолец. Почему я упоминаю его отдельно, несмотря на то, что минуло столько лет? Он стал частью меня, и с самого начала истории я писал о нем от своего лица. В этом заключается основная причина, почему я остался здесь. Его дух, как равная часть моего духа, — также слился с этим прекрасным уголком земли, его дух объединил всех людей, которые живут здесь до самой кончины.
Познакомился я с его историей, когда в первый раз приехал в аббатство, будучи совсем молодым послушником. Ее краткое описание я нашел у одного из монахов после смерти отшельника. После прочтения этих записок меня не отпускало назойливое ощущение, что человек тот когда-то был моим другом. И поэтому, когда пришло время дать обет и сменить свое мирское имя на церковное, я, не долго думая, взял то, которое носил он… — Иоанн. Шли годы, а эта духовная связь все глубже проникала в мои чувства, создавая иллюзию реально происходящего. Мое воображение, при размышлении над этой записанной историей, возрождало из праха живую плоть. А было ли это только воображением? Когда я обнаружил вырезанные на стене часовни цветки горечавки, я сразу понял их предзнаменование — перед моими глазами моментально возникла полянка настоящих синих цветов, растущих за серым камнем, я услышал слова, произнесенные старцем Симоном, и все это запало в мое сердце вместе с той живительной струей, которая придавала силы богомольцу в трудные годы молитв.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61