На этом сайте Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это обращение к традиции XVIII века было совсем нетипичным для литературного деятеля, близкого к Карамзину.* Карамзин был основателем нового направления в русской поэзии, восходящего к "poesie fugitive" - легкой, "ускользающей" французской поэзии начала XIХ века; он стремился изгнать из русского поэтического обихода книжные и архаические выражения, ввести в употребление новый слог, свободный, гибкий и изящный, иногда даже близкий к разговорному. К этому направлению, помимо Вяземского, принадлежали также Пушкин, Батюшков и Жуковский. Но вместе с тем использование старой традиции оказалось очень плодотворным для дальнейшего развития русской поэзии, особенно для политической и гражданской лирики. Пушкин, который писал в "Евгении Онегине" по поводу этого столкновения двух традиций:
Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу;
Два века ссорить не хочу,
на самом деле впитал и воспринял последовательно обе из них. Не без влияния Вяземского в творчестве Пушкина появляются высокие одические интонации: известно, например, что знаменитое стихотворение Вяземского "Петербург" неоднократно было использовано Пушкиным и послужило одним из источников "Деревни" и "Медного Всадника". Вообще в сознании Пушкина не так уж редко всплывали цитаты из Вяземского, прямые и непрямые реминисценции из его творчества. На одну из них он сам указал в примечании к тому же "Медному Всаднику" (написанном осенью 1833 года), сославшись на стихотворение Вяземского "Разговор 7 апреля 1832 года". Сравним те строки Вяземского, которые, по-видимому, привлекли внимание Пушкина:
Я Петербург люблю, с его красою стройной,
С блестящим поясом роскошных островов,
С прозрачной ночью - дня соперницей беззнойной
И с свежей зеленью младых его садов.
Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
Так пышно светится оно в водах Невы,
и соответствующее место из "одического" Вступления к "Медному Всаднику":
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла,
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
И у Вяземского, и у Пушкина старая одическая традиция здесь уже очень заметно видоизменена и переосмыслена. Стихотворение Вяземского, отобранное мною для Антологии, написано намного раньше и более традиционно. И его тон, и содержание сразу вызывает в памяти монументальные оды Ломоносова: здесь и обращения к России, и напоминание о Петре, о его деле, о "новом граде", "возникшем средь чудес", и призыв к миру (точнее, "победам мирным" и "грозной тишине"), и указания на географическую протяженность России (излюбленный мотив!). Как всегда, пожелание стойкости "властелину шести морей" не может не повлечь за собой и упоминания о его столкновениях с Западом:
Довольно гром метал ты в пламенной войне
От утренних морей к вечерней стороне.
У Вяземского было еще больше оснований говорить об этом, чем у Ломоносова - его стихотворение писалось уже после грозовых событий 1812 года:
Мы видели тебя игрой сердитой влаги,
Грозой разбитый мачт конец твой предвещал;
Под блеском молний ты носился между скал,
Но силою пловцов, чад славы и отваги,
На якорь опершись, ты твердо устоял.
Набросав это стихотворение, Вяземский переписывает его в письме к А. И. Тургеневу (13 июня 1819 года) и иронически помечает: "Так и быть! Видно мне на роду написано быть конституционным поэтом". Видимо, Вяземского несколько смущало, что его "ода" отчасти выглядит как верноподданническая, или может такой показаться (люди, принадлежавшие к его поколению, в то время боялись этого как огня). На всякий случай он сообщает Тургеневу, что под "незримым кормщиком", ведущим корабль-Россию "к славной цели", он имел в виду ни в коем случае не государя, а Провидение. Между тем его ода отнюдь не во всем так уж традиционна: завершается она строками, которые вряд ли могли появиться под пером Ломоносова или Державина:
Пловцов ты приведи на тот счастливый брег,
Где царствует в согласии с законом
Свобода смелая, народов божество;
Где рабства нет вериг, оков немеют звуки,
Где благоденствуют торговля, мир, науки
И счастие граждан - владыки торжество!
Эти либеральные интонации - то новое, что принес с собой XIX век, настоящий, не календарный, начавшийся в июне 1812 года. Он резко отличался от века XVIII; как утверждает Ключевский (говоря здесь о Европе в целом, и о Западе, и о России): "XVIII столетие было веком свободных идей, разрешившихся крупнейшею революцией, XIX век, по крайней мере в первой его половине, был эпохой реакций, разрешавшихся торжеством свободных идей". Идеалом Ломоносова был прочный просвещенный абсолютизм, образцом для которого служила в первую очередь деятельность Петра Великого, и он по мере сил и возможностей старался просвещенности этого абсолютизма содействовать. Идеалом Вяземского или Пушкина в ту пору, когда писалось стихотворение Вяземского ("Деревня" Пушкина появилась в том же 1819 году, ода "Вольность" - двумя годами раньше) стало "отечество Свободы просвещенной", "народ неугнетенный", а также "сень надежная Закона", перед которой цари должны "склониться главой". В данном случае это было механическое перенесение на русскую почву умеренного западного либерализма, почитавшего панацеей от всех социальных бед разумное и благонамеренное законодательство. Увлеченные переложением в русские стихи абстрактного французского легитимизма, русские авторы употребляли тогда в своих произведениях почти одни и те же выражения: "где крепко с вольностью святой законов мощных сочетанье" (Пушкин); "где царствует в согласии с законом свобода смелая, народов божество" (Вяземский). Впрочем, главным новшеством по сравнению с XVIII веком здесь был сам дух оппозиционности, который уже нельзя было счесть безумным единичным проявлением, как это было в случае с Радищевым.
В стихотворение Вяземского либеральные интонации неспроста вторгаются сразу после напоминания о бурях Отечественной войны. Как уже говорилось, широкое распространение этих идей в России было напрямую связано с событиями 1812-1814 годов. На целое поколение русской молодежи, принявшей участие в этих событиях, они произвели яркое и уже неизгладимое впечатление. Ключевский, рассуждая об истоках движения декабристов, пишет об этом поколении: "Они прошли Европу от Москвы и почти до западной ее окраины, участвовали в шумных событиях, которые решали судьбу западноевропейских народов, чувствовали себя освободителями европейских национальностей от чужеземного ига; все это приподнимало их, возбуждало мысль; при этом заграничный поход дал им обильный материал для наблюдений. С возбужденной мыслью, с сознанием только что испытанных сил они увидели за границей иные порядки; никогда такая масса молодого поколения не имела возможности непосредственно наблюдать иноземные политические порядки; но все, что они увидели и наблюдали, имело для них значение не само по себе, как для их отцов, а только по отношению к России". Эту связь подчеркивали и сами декабристы. А. А. Бестужев, например, писал царю из Петропавловской крепости: "Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу, тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России".
Вернувшись в Россию после участия в заграничном походе, эти молодые люди со своими взбудораженными нервами и нерастраченными силами попадали в тогдашнюю русскую обстановку, постепенно становившуюся для них все более душной и стеснительной. Русскому правительству было в то время уже не до реформ; "силою вещей", по выражению Пушкина, очутившись в Париже, оно "как-то самим ходом дел", как это назвал Ключевский, постепенно перешло на весьма консервативные позиции в международных отношениях - а это повлекло за собой и свертывание реформ в самой России: ведь "нельзя же было в самом деле", говорит Ключевский, "одной рукой поддерживать охранительные начала на Западе, а другой поддерживать преобразовательные предприятия дома". Головокружительные вихри истории, бушевавшие в ту пору, ошеломили не одну слабую голову; Александру, игравшему в них не последнюю роль, наконец стало казаться, что именно на него теперь Промысел, тот самый, что совсем недавно стремительно вознес и обрушил Наполеона, возложил грандиозную задачу установления мира в Европе на совершенно новых началах. Александр и попытался водворить в Европе этот новый порядок, основывавшийся, как это первоначально было задумано, не только на справедливости, но и на началах евангельских заповедей и братской любви между народами. Западные правительства с лихвой отплатили ему за эти благие устремления, а также за избавление Европы от наполеоновского ига: на Венском конгрессе, начавшемся осенью 1814 года, они за спиной Александра, приехавшего туда решать судьбы Европы на правах победителя, моментально составили против него коалицию, "форменный наступательный союз", состоявший из Австрии, Франции и Англии, к которым примкнули также Нидерланды, Бавария, Вюртемберг и Ганновер. Было решено начать войну против России, подняв на нее для начала Швецию и Турцию. "Уже определены были контингенты почти полумиллионной союзной армии, князь Шварценберг начертил план военных действий, и назначен срок открытия кампании", пишет Ключевский. Россию и Александра спасла от новых потрясений просто счастливая случайность: как раз в это время Наполеон бежал со своей Эльбы. Известие об этом было получено в Вене в конце февраля 1815 г., "среди балов, маскарадов, спектаклей, каруселей, интриг и парадов". "Как будто среди "танцующего" конгресса, как его называли, появился с того света страшный мертвец в белом саване со знакомыми всем скрещенными на груди руками. Обомлевшие интриганы судорожно схватились за Россию, за Александра, готовые опять стать в его распоряжение в новой борьбе".
Когда Наполеон вступил в Париж, он нашел в королевском дворце антирусскую конвенцию, забытую там бежавшим Людовиком XVIII, и переслал ее Александру. Русский император тем не менее так и не избавился от своих иллюзий, и возобновил договор с Австрией, Пруссией и Англией на прежних началах. В этом же духе он составил акт Священного союза, подписанный им самим, королем прусским и австрийским императором. Тут уж ему стало совсем не до России и не до реформ; европейские народы вели себя очень беспокойно, и поддерживать порядок в Западной Европе постоянно приходилось силой. Евангельские заповеди и братская любовь между народами быстро отошли на второй план, и в Европе разразилась "шальная правительственная реакция", до которой России, в общем-то, не было никакого дела, но как-то так уж получилось, что она была поставлена "под охрану русских штыков".
8
Эта изменившаяся обстановка постепенно начала приводить и к переосмыслению исторической роли Наполеона, которое происходило не только на Западе, но и в России. Как вскоре стало выясняться, новый (а точнее, старый) политический порядок в Европе, устанавливавшийся "законными монархами" России, Австрии и Пруссии, был более реакционным и более тягостным для народов, чем тот, что насаждался "тираном и узурпатором". На этом фоне образ Наполеона не меркнул со временем, а напротив, разгорался все ярче и ярче. Формировалась "la legende napoleonienne": "le tyran" превращался в "le heros". С годами все больше бледнели воспоминания о деспотическом режиме Наполеона и все сильнее проступало обаяние его выдающейся личности. Этому способствовал и тот мученический ореол, который стал окружать Наполеона после того, как он оказался в изгнании и заточении: всесильный самодержец, повелевавший всей Европой, преобразился теперь в поверженного гения. Наконец, смерть Наполеона привела к окончательному переосмыслению его образа, ярко высветив его героические и трагические грани.
Пушкин узнает об этой смерти 18 июля 1821 года и сразу же набрасывает черновой вариант и прозаический план стихотворения, посвященного Наполеону. В то время в России не было еще и следов позднейшего романтического наполеоновского культа. Отношение к свергнутому императору оставалось почти таким же, как в 1812 году; по крайней мере, публикации в русских журналах, откликнувшихся на смерть Наполеона, были выдержаны в том же духе, что и незабвенные инвективы времен Отечественной войны. Пушкинское стихотворение, включенное здесь в Антологию - это первая попытка перекроить образ Наполеона на новый лад. Оно и начинается с декларации того, что "великий человек" "угас" и для него, "изгнанника вселенной", "уже потомство настает": эпоха Наполеона окончена, настало время подводить итоги. Пушкин и пытается это сделать, но выходит это у него как-то странно и противоречиво. Его стихотворение сплошь насыщено оксюморонами; оно, можно сказать, само является одним большим оксюмороном (оксюморон - это сочетание несочетаемого: горячий лед; сухая вода; американская культура). Образ Наполеона двоится у Пушкина: с одной стороны, это "великий человек" с "чудесным жребием", "могучий баловень побед", чьей "силой роковой" "падают царства"; с другой это "тиран" с "дерзкой душой" и "погибельным счастьем", вослед которому летит "как гром, проклятие племен". Часто оба эти подхода сталкиваются в одном образе:
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила,
И луч бессмертия горит.
Иногда такое столкновение производит и комическое впечатление: когда поэт с искренним риторическим пафосом (не зря же он называл это свое произведение одой) обращается к Наполеону, вначале погубившему Европу и затем с теми же намерениями пришедшему в Россию:
Надменный! кто тебя подвигнул?
Кто обуял твой дивный ум?
то он как будто не замечает, что здесь восторженно-романтическая характеристика героя, наделенного дивным умом, несколько не вяжется с громкими укоризнами ему и его действиям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я