https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/
Особенно важно для поляков, похоже, было дать эту самую свободу обширным землям к востоку от Польши, населенным литовцами, белорусами и украинцами. Первый же сейм, собравшийся в уже освободившейся Варшаве, принял манифест, в котором содержалось требование восстановить "древние польские границы". Образовавшаяся новая Польша начиналась бы тогда сразу же за Смоленском, в нее входили бы Минск и Вильнюс, а по некоторым требованиям, даже и Киев со всеми землями к западу от Днепра.
4
В начале декабря 1830 года Вяземский записывает в дневнике: "Я угадал, что варшавская передряга не будет шекспировскою драмою, а классической французскою трагедиею с соблюдением единства места и времени, так, чтобы в два часа быть развязке". В январе уже нового, 1831 года, Пушкин пишет Вяземскому: "здесь некто бился об заклад, бутылку V. C. P. (марка шампанского - Т. Б.) против тысячи руб., что Варшаву возьмут без выстрела". Чуть выше он сообщает, что он "видел письмо Чичерина к отцу, где сказано il y a lieu d'esperer que tout finira sans guerre" (т. е. "есть основания надеяться, что все кончится без войны").
Но война еще только начиналась. 13 января в Варшаве собрался новый сейм, который своим постановлением низложил царствование дома Романовых и объявил польский престол вакантным. Поляки начали лихорадочно готовиться к войне с Россией, для которой такой поворот событий оказался совершенно неожиданным. Русская армия была совсем не готова к этой войне. Она располагалась частично в западных, частично во внутренних губерниях и имела организацию мирного времени (польские войска, впрочем, также были рассредоточены по всей территории королевства). 25 января император Николай обнародовал манифест (названный Пушкиным "восхитительным" - "admirable"), в котором говорилось о постановлении польского сейма: "Сие наглое забвение всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений; настало время употребить силу против не знающего раскаяния, и мы, призвав в помощь Всевышнего, судию дел и намерений, повелели нашим верным войскам идти на мятежников". Это был уже casus belli. Жребий был брошен: русская армия вступила в пределы Царства Польского.
Численность этой армии доходила до 180 тысяч человек (для сравнения: в Бородинской битве и с той, и с другой стороны участвовало немногим больше 100 тысяч человек). Главнокомандующим был назначен гр. Дибич-Забалканский. Его план заключался в том, чтобы главными силами русских войск ударить на Варшаву, задушив мятеж в колыбели. Первое столкновение с поляками под Сточком, однако, окончилось для русских неудачно. Второе, более значительное, начало затягиваться, и Дибичу пришлось спешно перебрасывать к нему большие силы. 25 февраля произошло сражение под Гроховом, у стен Праги, западного варшавского предместья. Оно отбросило поляков к Варшаве, на левый берег Вислы. Там они и стали укреплять и вооружать Прагу, которую Дибич, ослабленный своей пирровой победой и не располагавший осадными средствами, не рискнул штурмовать сразу же. Точнее, он уже занял было ее 26 февраля (в Варшаве даже собирались принести ему ключи от города), но затем отступил видимо, под давлением цесаревича Константина. Дальше все дело было пущено Дибичем на полный самотек; от активного участия в военных действиях он практически устранился.
Всю весну 1831 года военное преимущество было на стороне поляков. Русская армия действовала вяло и без особых успехов. Кое-где происходили небольшие стычки между русскими и польскими войсками, но исход их не приводил к решительным переменам в положении ни той, ни другой стороны. Между тем поляки, чрезвычайно воодушевлявшиеся при каждом своем успехе, вновь попытались воплотить в жизнь свою старую заветную мечту. Несмотря на то, что в двух шагах от их столицы стояла огромная русская армия, сдерживаемая только нерешительностью Дибича, и впору было уже думать о круговой обороне Варшавы, которая вот-вот могла перейти на осадное положение, польское командование пренебрегло всей этой прозой жизни и занялось подготовкой восстания на Волыни, в Литве и Подолии. Туда были отправлены военные экспедиции, для возбуждения и поощрения местного населения. И кое-что сбылось: по Волыни и Подолии прокатились народные волнения, а в Литве даже вспыхнул открытый мятеж против русского владычества.
Внутреннее положение самой России также было очень трудным. Еще в сентябре 1830 года в Москве началась эпидемия холеры, первая, невиданная до того времени эпидемия в России. К концу года она затихла в Москве, но появилась во всех центральных губерниях; в феврале дошла до Вильнюса и Минска, в апреле - до Царства Польского, в мае охватила всю европейскую территорию России, от Орловской до Архангельской губернии. В середине июня 1831 года холера "со всеми своими ужасами" появилась и в Петербурге. Государь покинул столицу. Вокруг Петербурга были учреждены карантины, как раньше в Москве и других городах России; они остановили торговлю и свободное передвижение, вызвав сильнейшее народное недовольство. Столичная администрация пребывала в растерянности; в лазареты забирали без разбора правых и виноватых, больных холерой и не холерой, причем лазареты эти представляли собой просто "переходное место из дома в могилу". Все эти меры пошли на пользу, наверное, одной только полиции, которая не упустила случай лишний раз пополнить свой карман. В городе начали распространяться упорные слухи, что никакой холеры и вовсе нет, а все болезни вызваны одним умышленным отравлением народа лекарями. По Петербургу прокатились беспорядки, народ бросился убивать лекарей и громить лазареты. Крайней степени напряжения народные волнения достигли 23 июня, когда на Сенной площади вспыхнул настоящий бунт. На следующий день из Петергофа на пароходе прибыл в город Николай, "явился на место бунта и усмирил его", как пишет Пушкин; после этого он откушал в Елагином дворце и удалился обратно в Петергоф. Усмирение же это проходило так: подъехав к Сенной площади, где шумели и волновались огромные толпы народу и лежали неубранные трупы, "государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: "На колени!". Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал "Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь ему о прощении; вы его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам"". "Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься". "Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность государя. Но холера не уменьшалась..." Это свидетельство А. Х. Бенкендорфа; далее он мрачными красками описывает эпидемию холеры в Петербурге: "На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы. Трава поблекла от страшной засухи - везде горели леса и трескалась земля".
5
Положение дел сильно усугублялось еще и реакцией Западной Европы на польские события, реакцией крайне резкой, иногда чуть ли не истерической. Особенно неистовствовали по этому поводу во Франции, где, как оказалось, все-таки близко к сердцу приняли поражение Наполеона и совсем не забыли о нем за восемнадцать лет. О взятии реванша речь пока не шла, хотя раздавались и призывы к вооруженному вмешательству в русско-польский конфликт. Либеральные круги на Западе, разумеется, сочли, что польское восстание - это не внутреннее дело России, а всемирное дело "справедливости, гуманности и свободы". Польша была торжественно объявлена культурным и политическим авангардом Европы, отважно вступившим в неравную схватку с дремучим русским медведем, олицетворением дикости, варварства и азиатчины.
Поляки не упустили случая использовать эти польские симпатии на Западе. С самого начала восстания варшавское правительство пыталось добиться сочувствия от Западной Европы. Первый же манифест, изданный сеймом, был обращен прежде всего к потенциальным западным союзникам. Не теряя времени, Польша, рассылала своих дипломатов к иностранным дворам: в Англию, Францию, Швецию, Турцию. Их принимали по-разному, но выслушивали везде очень внимательно. Надо сказать, что западные правительства вели себя еще довольно сдержанно и осторожно, стараясь не подавать повода России считать свои действия вмешательством в ее внутренние дела. Но и им приходилось считаться с общественным мнением, которое проявлялось тогда очень бурно и напористо.
В 1929 году в Париже на французском языке вышла книга Вацлава Ледницкого "Пушкин и Польша", с подзаголовком "По поводу антипольской трилогии Пушкина". Под "антипольской трилогией" Ледницкий подразумевает три стихотворения Пушкина, написанные в 1831 году: "Перед гробницею святой", "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина". Судит он о них как истинный поляк, называя эти стихи "полякопожирательскими", "гимном торжествующему зверству" ("l'hymne de la brute triomphante"), "дикой, варварской, шинельной песнью" ("une chanson grotesque, barbare, de capote" - в последнем эпитете Ледницкий цитирует Вяземского). К его рассмотрению этих стихотворений мы еще вернемся, а пока меня интересует в этой книге другая ее часть: сделанное Ледницким яркое и подробное описание реакции Западной Европы на русско-польское осложнение 1830-1831 годов.
Ледницкий по-своему добросовестно подходит к делу. Кратко, но содержательно он рассматривает и всю предысторию вопроса. Начав с "Chansons de Geste" (рыцарских былин XI века), он приводит впечатляющий список западных мыслителей, писателей, поэтов, гуманистов, неприязненно и недружелюбно относившихся к России и русским. Среди прочих тут упоминаются Монтескье, мнение которого о русских было "ниже среднего"; мадам де Сталь, "очень отчетливо констатировавшая русское варварство"; Лейбниц, сравнивший Россию с "чистым листом"; Мицкевич, популяризировавший это мнение среди поляков; Руссо, объяснивший тем же полякам, что к русскому варварству не следует относиться кроме как с презрением: его нельзя заменять ненавистью, так как русские ее не заслуживают. Этот последний видел в русских народ, который уважает только кнут ("le knout") и деньги, не питая к свободе никаких других чувств, кроме "органического отвращения". Дидро, как оказывается, восхищался Екатериной II, но не испытывал ни малейшего восторга перед Россией (приводится его знаменитая фраза о том, что русские сгнили, так и не созрев - "les Russes sont pourris avant d'etre murs"). Ледницкий не ограничивается одними французами и немцами. В дело идут итальянцы, в частности, Альфиери, который заметил после пребывания в России, что "i costumi, abiti e barbe dei Moscoviti mi rappresentavo assai piu Tartari che Europei... barbari mascherati da Europei" ("обычаи, одежды и бороды русских показались мне скорее татарскими, чем европейскими... это варвары, переодетые европейцами"), и даже русские, например, Чаадаев, который, по-видимому, тоже причисляется к западным мыслителям. "Русофобская литература в эпоху, предшествовавшую 1812 году", резюмирует автор, "непомерно велика; совершенно невозможно процитировать ее всю; появилась целая антирусская литературная традиция".
Наполеоновский культ на Западе добавил поленьев в этот костер ненависти. Россия - это страна, говорит Вацлав Ледницкий, которая неведомым образом сокрушила героя, сразила дотоле непобедимого военачальника (чуть ниже автор, впрочем, раскрывает, что это была за таинственная сила, сразившая героя; победа над Наполеоном именуется у него "la terrible victoire de l'hiver russe" - "ужасный триумф русской зимы"). Забыть это поражение Западу было трудно, простить - еще труднее. Может быть, поэтому один из главных европейских почитателей Наполеона громче всех выступил в защиту поляков, угнетаемых русскими варварами. За семь лет до начала польского восстания лорд Байрон написал свой "Бронзовый век" - пространный панегирик свободолюбивым полякам. Всю европейскую историю здесь Байрон рассматривает лишь в одном контексте - в контексте величия Наполеона и благотворности его политических установлений. Обратившись по этому поводу к Альпам, Риму, Египту, Испании, Австрии, поэт переходит, наконец, к описанию участи поляков (здесь и далее пер. Ю. Балтрушайтиса):
И вы, чье племя скорбное живет
В стране Костюшко, помня старый счет,
Долг вашей крови, щедро пролитой
Екатериной! Польша! Над тобой,
Как ангел мщенья, грозно он витал,
Чтоб вновь оставить тою ж, как застал:
С пустынею заброшенных полей,
Забыв упорство жалобы твоей,
Расторгнутый на части твой народ,
Чье даже имя больше не живет,
Твой вздох о воле, слезы, весь твой крик,
Что грозно к слуху деспота приник.
И здесь Байрон не забывает о Наполеоне:
Соборы полуварварской Москвы
Светло горят на солнце, но, увы,
На них уже вечерний луч зардел!
Москва, его величия предел!
Суровый Карл, как горько ни рыдал,
Тебя не видел, он же увидал
Но как? - в огне, куда бросал солдат
Фитиль, бедняк валил солому с хат,
Торговец же - запасы многих лет,
Князь - свой дворец - и вот, Москвы уж нет!
Таким образом, сожжение Москвы тоже ставится нам в вину. Другое знаменитое столкновение, решившее судьбу Наполеона, бой под Лейпцигом, который немцы называли битвой трех императоров ("die Drei-Kaiser-Schlacht"), Байрон именует сражением трех деспотов:
Под Дрезденом еще бегут пред ним
Три деспота - пред деспотом своим;
Но, долгий спутник, счастье от него
С изменою при Лейпциге, ушло.
Байрон заступается не только за Польшу или Наполеона, но и за Грецию. Последняя, правда, еще не пострадала от русских штыков, но она, подымая восстание против турецкого ига, имела неосторожность обратиться за помощью к России:
И Греция в свой трудный час поймет,
Что лучше враг, чем друг, который лжет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
4
В начале декабря 1830 года Вяземский записывает в дневнике: "Я угадал, что варшавская передряга не будет шекспировскою драмою, а классической французскою трагедиею с соблюдением единства места и времени, так, чтобы в два часа быть развязке". В январе уже нового, 1831 года, Пушкин пишет Вяземскому: "здесь некто бился об заклад, бутылку V. C. P. (марка шампанского - Т. Б.) против тысячи руб., что Варшаву возьмут без выстрела". Чуть выше он сообщает, что он "видел письмо Чичерина к отцу, где сказано il y a lieu d'esperer que tout finira sans guerre" (т. е. "есть основания надеяться, что все кончится без войны").
Но война еще только начиналась. 13 января в Варшаве собрался новый сейм, который своим постановлением низложил царствование дома Романовых и объявил польский престол вакантным. Поляки начали лихорадочно готовиться к войне с Россией, для которой такой поворот событий оказался совершенно неожиданным. Русская армия была совсем не готова к этой войне. Она располагалась частично в западных, частично во внутренних губерниях и имела организацию мирного времени (польские войска, впрочем, также были рассредоточены по всей территории королевства). 25 января император Николай обнародовал манифест (названный Пушкиным "восхитительным" - "admirable"), в котором говорилось о постановлении польского сейма: "Сие наглое забвение всех прав и клятв, сие упорство в зломыслии исполнили меру преступлений; настало время употребить силу против не знающего раскаяния, и мы, призвав в помощь Всевышнего, судию дел и намерений, повелели нашим верным войскам идти на мятежников". Это был уже casus belli. Жребий был брошен: русская армия вступила в пределы Царства Польского.
Численность этой армии доходила до 180 тысяч человек (для сравнения: в Бородинской битве и с той, и с другой стороны участвовало немногим больше 100 тысяч человек). Главнокомандующим был назначен гр. Дибич-Забалканский. Его план заключался в том, чтобы главными силами русских войск ударить на Варшаву, задушив мятеж в колыбели. Первое столкновение с поляками под Сточком, однако, окончилось для русских неудачно. Второе, более значительное, начало затягиваться, и Дибичу пришлось спешно перебрасывать к нему большие силы. 25 февраля произошло сражение под Гроховом, у стен Праги, западного варшавского предместья. Оно отбросило поляков к Варшаве, на левый берег Вислы. Там они и стали укреплять и вооружать Прагу, которую Дибич, ослабленный своей пирровой победой и не располагавший осадными средствами, не рискнул штурмовать сразу же. Точнее, он уже занял было ее 26 февраля (в Варшаве даже собирались принести ему ключи от города), но затем отступил видимо, под давлением цесаревича Константина. Дальше все дело было пущено Дибичем на полный самотек; от активного участия в военных действиях он практически устранился.
Всю весну 1831 года военное преимущество было на стороне поляков. Русская армия действовала вяло и без особых успехов. Кое-где происходили небольшие стычки между русскими и польскими войсками, но исход их не приводил к решительным переменам в положении ни той, ни другой стороны. Между тем поляки, чрезвычайно воодушевлявшиеся при каждом своем успехе, вновь попытались воплотить в жизнь свою старую заветную мечту. Несмотря на то, что в двух шагах от их столицы стояла огромная русская армия, сдерживаемая только нерешительностью Дибича, и впору было уже думать о круговой обороне Варшавы, которая вот-вот могла перейти на осадное положение, польское командование пренебрегло всей этой прозой жизни и занялось подготовкой восстания на Волыни, в Литве и Подолии. Туда были отправлены военные экспедиции, для возбуждения и поощрения местного населения. И кое-что сбылось: по Волыни и Подолии прокатились народные волнения, а в Литве даже вспыхнул открытый мятеж против русского владычества.
Внутреннее положение самой России также было очень трудным. Еще в сентябре 1830 года в Москве началась эпидемия холеры, первая, невиданная до того времени эпидемия в России. К концу года она затихла в Москве, но появилась во всех центральных губерниях; в феврале дошла до Вильнюса и Минска, в апреле - до Царства Польского, в мае охватила всю европейскую территорию России, от Орловской до Архангельской губернии. В середине июня 1831 года холера "со всеми своими ужасами" появилась и в Петербурге. Государь покинул столицу. Вокруг Петербурга были учреждены карантины, как раньше в Москве и других городах России; они остановили торговлю и свободное передвижение, вызвав сильнейшее народное недовольство. Столичная администрация пребывала в растерянности; в лазареты забирали без разбора правых и виноватых, больных холерой и не холерой, причем лазареты эти представляли собой просто "переходное место из дома в могилу". Все эти меры пошли на пользу, наверное, одной только полиции, которая не упустила случай лишний раз пополнить свой карман. В городе начали распространяться упорные слухи, что никакой холеры и вовсе нет, а все болезни вызваны одним умышленным отравлением народа лекарями. По Петербургу прокатились беспорядки, народ бросился убивать лекарей и громить лазареты. Крайней степени напряжения народные волнения достигли 23 июня, когда на Сенной площади вспыхнул настоящий бунт. На следующий день из Петергофа на пароходе прибыл в город Николай, "явился на место бунта и усмирил его", как пишет Пушкин; после этого он откушал в Елагином дворце и удалился обратно в Петергоф. Усмирение же это проходило так: подъехав к Сенной площади, где шумели и волновались огромные толпы народу и лежали неубранные трупы, "государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: "На колени!". Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал "Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь ему о прощении; вы его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам"". "Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься". "Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность государя. Но холера не уменьшалась..." Это свидетельство А. Х. Бенкендорфа; далее он мрачными красками описывает эпидемию холеры в Петербурге: "На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы. Трава поблекла от страшной засухи - везде горели леса и трескалась земля".
5
Положение дел сильно усугублялось еще и реакцией Западной Европы на польские события, реакцией крайне резкой, иногда чуть ли не истерической. Особенно неистовствовали по этому поводу во Франции, где, как оказалось, все-таки близко к сердцу приняли поражение Наполеона и совсем не забыли о нем за восемнадцать лет. О взятии реванша речь пока не шла, хотя раздавались и призывы к вооруженному вмешательству в русско-польский конфликт. Либеральные круги на Западе, разумеется, сочли, что польское восстание - это не внутреннее дело России, а всемирное дело "справедливости, гуманности и свободы". Польша была торжественно объявлена культурным и политическим авангардом Европы, отважно вступившим в неравную схватку с дремучим русским медведем, олицетворением дикости, варварства и азиатчины.
Поляки не упустили случая использовать эти польские симпатии на Западе. С самого начала восстания варшавское правительство пыталось добиться сочувствия от Западной Европы. Первый же манифест, изданный сеймом, был обращен прежде всего к потенциальным западным союзникам. Не теряя времени, Польша, рассылала своих дипломатов к иностранным дворам: в Англию, Францию, Швецию, Турцию. Их принимали по-разному, но выслушивали везде очень внимательно. Надо сказать, что западные правительства вели себя еще довольно сдержанно и осторожно, стараясь не подавать повода России считать свои действия вмешательством в ее внутренние дела. Но и им приходилось считаться с общественным мнением, которое проявлялось тогда очень бурно и напористо.
В 1929 году в Париже на французском языке вышла книга Вацлава Ледницкого "Пушкин и Польша", с подзаголовком "По поводу антипольской трилогии Пушкина". Под "антипольской трилогией" Ледницкий подразумевает три стихотворения Пушкина, написанные в 1831 году: "Перед гробницею святой", "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина". Судит он о них как истинный поляк, называя эти стихи "полякопожирательскими", "гимном торжествующему зверству" ("l'hymne de la brute triomphante"), "дикой, варварской, шинельной песнью" ("une chanson grotesque, barbare, de capote" - в последнем эпитете Ледницкий цитирует Вяземского). К его рассмотрению этих стихотворений мы еще вернемся, а пока меня интересует в этой книге другая ее часть: сделанное Ледницким яркое и подробное описание реакции Западной Европы на русско-польское осложнение 1830-1831 годов.
Ледницкий по-своему добросовестно подходит к делу. Кратко, но содержательно он рассматривает и всю предысторию вопроса. Начав с "Chansons de Geste" (рыцарских былин XI века), он приводит впечатляющий список западных мыслителей, писателей, поэтов, гуманистов, неприязненно и недружелюбно относившихся к России и русским. Среди прочих тут упоминаются Монтескье, мнение которого о русских было "ниже среднего"; мадам де Сталь, "очень отчетливо констатировавшая русское варварство"; Лейбниц, сравнивший Россию с "чистым листом"; Мицкевич, популяризировавший это мнение среди поляков; Руссо, объяснивший тем же полякам, что к русскому варварству не следует относиться кроме как с презрением: его нельзя заменять ненавистью, так как русские ее не заслуживают. Этот последний видел в русских народ, который уважает только кнут ("le knout") и деньги, не питая к свободе никаких других чувств, кроме "органического отвращения". Дидро, как оказывается, восхищался Екатериной II, но не испытывал ни малейшего восторга перед Россией (приводится его знаменитая фраза о том, что русские сгнили, так и не созрев - "les Russes sont pourris avant d'etre murs"). Ледницкий не ограничивается одними французами и немцами. В дело идут итальянцы, в частности, Альфиери, который заметил после пребывания в России, что "i costumi, abiti e barbe dei Moscoviti mi rappresentavo assai piu Tartari che Europei... barbari mascherati da Europei" ("обычаи, одежды и бороды русских показались мне скорее татарскими, чем европейскими... это варвары, переодетые европейцами"), и даже русские, например, Чаадаев, который, по-видимому, тоже причисляется к западным мыслителям. "Русофобская литература в эпоху, предшествовавшую 1812 году", резюмирует автор, "непомерно велика; совершенно невозможно процитировать ее всю; появилась целая антирусская литературная традиция".
Наполеоновский культ на Западе добавил поленьев в этот костер ненависти. Россия - это страна, говорит Вацлав Ледницкий, которая неведомым образом сокрушила героя, сразила дотоле непобедимого военачальника (чуть ниже автор, впрочем, раскрывает, что это была за таинственная сила, сразившая героя; победа над Наполеоном именуется у него "la terrible victoire de l'hiver russe" - "ужасный триумф русской зимы"). Забыть это поражение Западу было трудно, простить - еще труднее. Может быть, поэтому один из главных европейских почитателей Наполеона громче всех выступил в защиту поляков, угнетаемых русскими варварами. За семь лет до начала польского восстания лорд Байрон написал свой "Бронзовый век" - пространный панегирик свободолюбивым полякам. Всю европейскую историю здесь Байрон рассматривает лишь в одном контексте - в контексте величия Наполеона и благотворности его политических установлений. Обратившись по этому поводу к Альпам, Риму, Египту, Испании, Австрии, поэт переходит, наконец, к описанию участи поляков (здесь и далее пер. Ю. Балтрушайтиса):
И вы, чье племя скорбное живет
В стране Костюшко, помня старый счет,
Долг вашей крови, щедро пролитой
Екатериной! Польша! Над тобой,
Как ангел мщенья, грозно он витал,
Чтоб вновь оставить тою ж, как застал:
С пустынею заброшенных полей,
Забыв упорство жалобы твоей,
Расторгнутый на части твой народ,
Чье даже имя больше не живет,
Твой вздох о воле, слезы, весь твой крик,
Что грозно к слуху деспота приник.
И здесь Байрон не забывает о Наполеоне:
Соборы полуварварской Москвы
Светло горят на солнце, но, увы,
На них уже вечерний луч зардел!
Москва, его величия предел!
Суровый Карл, как горько ни рыдал,
Тебя не видел, он же увидал
Но как? - в огне, куда бросал солдат
Фитиль, бедняк валил солому с хат,
Торговец же - запасы многих лет,
Князь - свой дворец - и вот, Москвы уж нет!
Таким образом, сожжение Москвы тоже ставится нам в вину. Другое знаменитое столкновение, решившее судьбу Наполеона, бой под Лейпцигом, который немцы называли битвой трех императоров ("die Drei-Kaiser-Schlacht"), Байрон именует сражением трех деспотов:
Под Дрезденом еще бегут пред ним
Три деспота - пред деспотом своим;
Но, долгий спутник, счастье от него
С изменою при Лейпциге, ушло.
Байрон заступается не только за Польшу или Наполеона, но и за Грецию. Последняя, правда, еще не пострадала от русских штыков, но она, подымая восстание против турецкого ига, имела неосторожность обратиться за помощью к России:
И Греция в свой трудный час поймет,
Что лучше враг, чем друг, который лжет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56