https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

К середине августа русским войскам наконец удалось окружить Варшаву. После неудачных переговоров с польским правительством (их проводил Суворов, внук генералиссимуса), Паскевич приступил к штурму мятежной столицы. 24 августа он занял западное предместье Варшавы - Волю, после чего снова последовали переговоры. Наконец 26 августа начался решительный приступ русских войск, который и увенчался успехом, несмотря на отчаянное сопротивление защитников города. Варшава была взята; после ее сдачи правительство, сейм и войска ушли из столицы на запад - они все еще надеялись на помощь Западной Европы. Но Польша была уже обречена.
Известие о взятии Варшавы, привезенное тем же Суворовым, только 4 сентября достигло Царского Села (где тогда располагался двор), и было встречено там с неописуемой радостью и облегчением. Пушкин, также живший в то время в Царском, узнает о падении Варшавы в тот же день, а на следующий он пишет еще одно, на этот раз заключительное стихотворение своей польской "трилогии". "Нас разом прорвало, и есть отчего", говорит по этому поводу Жуковский (который еще 4-го числа, при первых же известиях о "великом деле, подлинно великом" создает свою "Русскую песнь на взятие Варшавы", написанную "на голос "Гром победы, раздавайся"").
Пушкин называет свое стихотворение "Бородинской годовщиной". По странной случайности, как бы в подтверждение стойкого убеждения Пушкина в том, что польское восстание - ничуть не меньшая угроза для России, чем нашествие Наполеона, взятие Варшавы день в день совпало с годовщиной Бородинской битвы (26 августа 1812 года). Пушкин напоминает в своем стихотворении об этом великом сражении, решившем судьбу вторжения Наполеона, после чего говорит:
И что ж? Свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русский штык и снег,
Погребший славу их в пустыне
Знакомый пир их манит вновь
Хмельна для них славянов кровь,
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!
Пожалуй, никогда еще русская патриотическая поэзия не подымалась до таких художественных высот. "Бородинская годовщина" - это в полном смысле слова "стихотворение на случай". В таких произведениях, где поэт прежде всего ставит перед собой задачу как можно четче и полнее высказаться по какому-нибудь важному для него поводу, чисто поэтическая образность обычно отходит на задний план. Не так получилось у Пушкина; то таинственное, темное, иррациональное начало, которое исподволь питает всякую истинную поэзию, здесь проявляет себя ничуть не меньше, чем государственные, исторические соображения Пушкина или его патриотический пафос. Мистическое влечение Запада к России, о котором говорил позднее Тютчев в своем трактате, выглядит у Пушкина как упоение и опьянение славянской кровью, как пир, который манит Запад и который снова завершится тяжким похмельем и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье". В этой образности есть что-то влекущее, будоражащее, завораживающее. Само словоупотребление здесь далеко не случайно; оно еще очень долго будет определять эту тематику. В роковом 1917 году Анна Ахматова начнет свое знаменитое стихотворение ("Мне голос был...") словами:
Когда в тоске самоубийства,
Народ гостей немецких ждал...
Вацлав Ледницкий замечает, что текст "Бородинской годовщины" насыщен реминисценциями из "Бронзового века" Байрона. Интересно сопоставить два этих очень разных политических стихотворения, созданных их авторами почти в одном и том же возрасте. Вот как Байрон описывает пожар Москвы:
Какой вулкан! Что Этна пред тобой?
Что грозный Геклы отблеск вековой?
Везувий пошло блещет всякий раз,
Как зрелище для сотен праздных глаз:
Ты заревом откликнулась в века,
Не ведая соперницы, пока
Иной огонь весь мир не озарит,
Что все державы в пепел превратит!
Ты, грозная стихия! Чей урок,
Безжалостный, воителям не впрок!..
Морозным взмахом злобного крыла
Толпы врагов дрожащих ты гнала,
Пока не падал, сломленный тобой,
Под каждою снежинкою - герой!
В последних строках приведенного отрывка в самом деле чувствуется некоторое сходство с тематикой "Бородинской годовщины". Дальше оно становится еще заметнее:
Так грозен клюв, обхват твоих когтей,
Что цепенели полчища людей!
И тщетно Сена с тихих берегов
Зовет ряды родимых смельчаков!
И тщетно в виноградниках своих
Готовит кубок Франция для них:
Им из него отведать не дано,
Их кровь течет сильнее, чем вино;
Иль стынет там, где их угрюмый стан
Раскинулся во льдах полярных стран!
И все-таки, несмотря на все сходство, различие между произведениями Байрона и Пушкина - это непреодолимый рубеж между талантливым (или, что то же самое, посредственным - как заметил Флобер), и гениальным. Я говорю это без малейшего предубеждения против Байрона, ибо чрезвычайно высоко ценю его творчество и во многом "Дон-Жуана" предпочитаю "Евгению Онегину". Но здесь, в этой многословной политической сатире, Байрон оказался не на высоте своего гения. Тем интереснее нам наблюдать, как кровь героев, текущая "сильнее, чем вино" ("their blood flows faster than her wines"), превращается под пером Пушкина в "знакомый пир" с хмельной для Запада русской кровью и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье".
И еще один отрывок из "Бронзового века" напоминает соответствующее место "Бородинской годовщины". Обращаясь к Александру, вознамерившемуся подавить революцию в Испании, Байрон восклицает:
Вперед! Тебе то имя жребий дал,
Что сын Филиппа славой увенчал,
Тебя Лагарп, твой мудрый коновод,
Твой Аристотель маленький, зовет.
Снищи же, скиф, средь Иберийских сел,
Что македонец в Скифии обрел;
Но не забудь, юнец немолодой,
К чему пришел у Прута предок твой.
"Ловкость Екатерины выручила Петра (называемого из вежливости Великим), когда он был окружен мусульманами на берегах реки Прут", делает здесь примечание Байрон. Его намеки на Александра Македонского (чьим учителем, как известно, был Аристотель), вызваны тем, что воспитанием Александра I поначалу занимался швейцарец Лагарп, "ходячая и очень говорливая либеральная книжка", как называет его Ключевский. И вновь оказывается, что у Пушкина, "северного Байрона", близкий по смыслу отрывок звучит несравненно емче и художественнее:
Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошенные гости!
Уж Польша вас не поведет:[
]Через ее шагнете кости...
Здесь Пушкин снова не удерживается от того, чтобы напомнить о польских легионах в составе наполеоновской армии. Польша всегда казалась себе форпостом христианского, европейского, цивилизованного мира, культурным авангардом Запада, поставленным на страже там, где начинаются дикие и мрачные азиатские степи, по которым кочуют бесчисленные орды варваров. Но иногда она эту свою благородную миссию понимала слишком уж буквально, не желая отставать от Европы и стремясь принять посильное участие в великолепном пире Запада, на котором приобщались к цивилизации дикари Африки и Америки, Индии и Китая. Никакой другой окраины, кроме России, у Польши не было, а русские каждый раз во время приобщения к культуре вели себя как-то странно, не так, как другие дикие и варварские племена. Но Польша упорствовала в своих намерениях. Можно понять, как при таком отношении к делу она восприняла взятие Варшавы русскими войсками и подавление восстания за независимость.
В "Бородинской годовщине" Пушкин, как и в более ранней оде "Клеветникам России", даже не обращается к Польше, как это делал, скажем, Тютчев в своем стихотворении, написанном по тому же поводу. Описав "раздавленный бунт", он снова, и с большим чувством, через голову Польши обращается к Западу, ее кумиру и вдохновителю:
Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии;
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?.. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?
Здесь, конечно, немного смещены понятия: истинное, глубокое, нравственное превосходство России перед Западом, на котором всегда настаивал Пушкин, подменяется грубым преимуществом ее военной силы. Одно, вообще говоря, нисколько не подразумевает другое (на этом много останавливался в свое время Владимир Соловьев); но сразу же после новой "победы над врагом", которую торжествовала Россия, на радостях можно было и позабыть некоторые метафизические тонкости. Однако Пушкин не только участвует в этом новом торжестве, он обращает к Западу речь, которая может показаться ему воинственной угрозой, как позже жутковатые слова Блока "виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет в тяжелых, нежных наших лапах?":
Куда отдвинем строй твердынь?[
]За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Но и теперь Пушкина, видимо, по-прежнему одолевали те же сомнения, что и во время написания "Клеветникам России". Как бы предчувствуя будущий распад России, он пишет дальше:
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев, дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Но эта мимолетная тревожная нота исчезает так же внезапно, как и появляется. В стихотворение Пушкина снова вторгаются властные, грозные интонации, и снова они обращены к Западу:
Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Как будто через силу Пушкин заглушает в себе все свои сомнения и глухие предчувствия. Последние строфы "Бородинской годовщины" у него звучат как горделивый гимн России и ее могуществу:
Сильна ли Русь? Война и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали
И Польши участь решена.
9
Стихотворения Пушкина произвели ошеломляющее действие на русское общество. В 1835 году, через четыре года после их появления, Лермонтов пишет "по случаю новой политической тревоги на Западе" (возникшей опять в связи с беспокойством в Польше) свою оду в том же роде, которая начинается со слов:
Опять, народные витии,[
]За дело падшее Литвы[
]На славу гордую России,
Опять, шумя, восстали вы.
Уж вас казнил могучим словом
Поэт, восставший в блеске новом[
]От продолжительного сна,
И порицания покровом
Одел он ваши имена.
"Поэт, восставший в блеске новом от продолжительного сна" - это Пушкин. После катастрофы на Сенатской площади и "примирения" Пушкина с правительством его популярность в России резко падает. Пушкин как будто утратил точки соприкосновения с читающей публикой, особенно с молодой ее частью. Как пишет Лотман, его стали обвинять "в консерватизме и отсталости", и даже "в предательстве идеалов молодости и раболепии перед властями". Шестнадцатилетний Лермонтов, видимо, разделявший эту точку зрения, обращается к Пушкину в 1830 году:
О, полно извинять разврат!
Ужель злодеям щит порфира?
Пусть их глупцы боготворят,
Пусть им звучит другая лира;
Но ты остановись, певец,
Златой венец не твой венец.
В 1831 году, написав "Клеветникам России" и "Бородинскую годовщину" Пушкин смог разорвать на какое-то время эту пелену непонимания, тяжело им переживавшегося. При этом он, однако, нисколько не разошелся ни со своей, ни с правительственной точкой зрения. Дело в том, что осенью 1831 года Россия снова, как в 1812 году, пережила краткий миг национального единства. На этот раз, правда, он оказался совсем уж мимолетным, да и повод к нему был далеко не столь возвышенным, как во время борьбы с Наполеоном. Но все-таки он был, этот момент, и сыграл существенную роль в жизни Пушкина: стихотворное выражение антипольских чувств было истолковано наверху как верноподданническое усердие, и правительство, хотя и не утратило своей обычной подозрительности в отношении Пушкина, стало обращаться с ним с несколько большей снисходительностью (что, впрочем, еще сильнее уронило поэта в глазах русской читающей публики, которая всегда была настроена необыкновенно либерально).
В первой половине августа, когда ода "Клеветникам России" была уже написана, а Варшава еще не взята, Жуковский (живший тогда в Царском Селе, по случаю холеры превратившемуся в столицу) присылает Пушкину записочку следующего содержания: "Сейчас государь присылал у меня просить твоих стихов; у меня их не случилось. Но он велел просить у твоей жены экземпляра. Не худо, когда и для государя и для императрицы перепишешь по экземпляру и скорее им доставишь экземпляр". Николай I всегда читал Пушкина с удовольствием (особенно такие вещи, как "Граф Нулин"); ему особенно удобно было это делать, так как без его просмотра Пушкин не имел права ничего печатать даже с дозволения официальной цензуры. Но в данном случае такая поспешность выглядит немного странно (сбивчивый, беспокойный тон хлопотуна Жуковского передает ее как нельзя лучше). В записке Жуковского речь идет, конечно, о стихотворении "Клеветникам России", о написании которого Николай, наверное, узнал от самого Жуковского. Императору не терпелось ознакомиться с тем, что написал Пушкин о польском бунте и его действиях по усмирению мятежной провинции.
Когда в Царское пришло долгожданное известие о падении Варшавы, Пушкин пишет свою "Бородинскую годовщину" - и в тот же день оба его "польские" стихотворения, вместе со "Старой песней на новый лад" Жуковского, передаются Николаю. Их было решено объединить в книжечку, которая и издается с быстротой, которую можно назвать молниеносной. Тираж это брошюры, названной "На взятие Варшавы", был невелик - всего две сотни экземпляров, но эффект она тогда произвела просто оглушительный. Я уже приводил более позднее мнение Лермонтова по этому поводу; но и непосредственные отклики были не менее восторженными. Брошюра шла нарасхват, а слух о ней еще опережал ее распространение. Сразу же после публикации Елизавета Хитрово посылает Пушкину письмо, в котором говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я