https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/85x85/
он поднялся утром на рассвете вместе со своим штабом и втайне от рядовых повстанцев покинул лагерь, выехав к австрийской границе.
В это время конспиративное правительство в Варшаве занималось организацией департаментов, дележами постов и разработкой программных документов. Военная сторона дела его, похоже, волновала намного меньше, чем политическая. Самый блестящий военный проект заключался в организации флота на Балтийском море - для того, чтобы склонить европейские державы (по одному из принципов международного права) признать Польшу независимой воюющей стороной. После одной неудачной попытки эта идея, однако, была оставлена. Что же касается политических действий правительства, то тут оно развернулось очень широко. Еще до начала восстания была опубликована его программа, в которой главной целью выступления провозглашалась "независимость Польши в границах 1771 года", то есть с включением в нее все тех же огромных территорий, населенных украинцами, литовцами и белорусами. "Центральный национальный комитет не признает иной Польши, кроме Польши в старых границах", говорилось в документе. В этом варшавское правительство поддерживал и парижанин Мерославский, который вообще не считал белорусов и украинцев особыми народами и называл их "фантастическими национальностями". Поляки очень заботились об обустройстве Литвы, Украины и Белоруссии и уделяли им много внимания в своей законотворческой деятельности. В самые тяжелые минуты восстания в Варшаве думали не столько о судьбе Польши, сколько об участи этих еще не присоединенных земель. Им были даже дарованы авансом некоторые свободы в устройстве своей администрации, суда и школы. Впрочем, тут же следовала оговорка, что осуществлять эти попустительства надо не слишком увлекаясь, "по мере возможности". Белорусы и украинцы, видимо, следовали тому же принципу Realpolitik, когда вяло и неохотно откликались на призывы из Варшавы принять участие в восстании. Одно из таких пламенных воззваний, обращенное к украинцам, появилось еще в феврале, в самом начале польского бунта: "не будьте же виновниками задержки с освобождением нашей общей родины!", говорилось там. Но участие украинского населения в восстании было совершенно незначительным. Поднялись на борьбу одни только жившие на Украине поляки.
К лету 1863 года мятеж достиг своей кульминации и охватил всю территорию Царства Польского. Повсюду шли военные действия, страна была наводнена повстанческими отрядами; но ни один польский уезд так и не был освобожден. Командиры отрядов вели себя на местах примерно так же, как правительство в Варшаве. "Отряды кружатся по стране", пишет польский историк, "шумно стоят в лагерях, избегают битв, а когда случается сражаться, стараются выйти из боя с возможно меньшими потерями. Повстанческие лагеря в Царстве Польском очень часто превращаются в места, куда съезжаются окрестные помещики с дамами; веселые выпивки, танцы и развлечения являются обычным делом".
Решимость командования очень сдерживала и надежда на скорое вмешательство Запада. Считалось, что не следует понапрасну расточать силы, когда Польше вот-вот придет на помощь "вся Европа". Даже командиры партизанских отрядов старались не вступать в решительные схватки, чтобы подольше продержать свои части в боеспособном состоянии. Национальное правительство в Варшаве также все время смотрело на Запад, ожидало интервенции и поэтому все оттягивало решающий момент. Но восстание продолжалось уже больше полугода, а помощи от Европы все не было и не было. Тогда польское правительство решило открыто обратиться к Западу и опубликовало воззвание "К народам и правительствам Европы", где призвало западные державы к разрыву всяких отношений с Россией. В тот же день появилось и воззвание к польскому народу, в котором снова повторились все требования о восстановлении Польши в старых границах, "от моря и до моря". Это упрямство в конце концов и погубило Польшу. Оно давало прекрасный повод России игнорировать все западные предложения, еще очень умеренные по сравнению с требованиями поляков. Когда весной 1863 года по инициативе Наполеона III на Западе появился антирусский союз, состоящий из Франции, Англии и Австрии, западные державы после долгих и нелегких переговоров сошлись на шести основных пунктах, по которым России предлагалось предоставить Польше автономию, создать национальное представительство в Варшаве и объявить амнистию всем участникам восстания. Но русское правительство отклонило все эти предложения, заявив, что повстанцы требуют не автономии, а полной государственной самостоятельности, да еще в границах 1771 года.
20
Каково же было отношение русского общества к польскому бунту и давлению со стороны Запада? В чем-то оно напоминало реакцию на события 1831 года. Не в первый раз уже русская интеллигенция, настроенная, как правило, очень либерально, в том числе и по отношению к полякам, резко меняла свои взгляды, когда действительно ставился вопрос о целостности и дальнейшем существовании Империи. В данном случае, однако, России угрожало не только отпадение от нее национальных окраин. После появления союза Англии, Франции и Австрии, выступившего в защиту поляков, России начала опять мерещиться общеевропейская война, новое столкновение с объединенным Западом. Неудивительно, что русское образованное общество охватило мощное патриотическое одушевление, или, как это называли впоследствии советские историки, "шовинистический угар". Самые разные слои общества, западники и славянофилы, либералы и консерваторы - все дружно выступили против польских мятежников. Как выразился Герцен, живший в Лондоне и не поддавшийся действию этого "угара": "Общество, дворянство, вчерашние крепостники, либералы, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены; в их соки и ткани всосался патриотический сифилис". Лондонские обличения Герцена, правда, не произвели особого впечатления в России; наоборот, после того, как он солидаризовался с восставшими поляками, его популярность на родине стала падать просто с катастрофической быстротой. Один только Ленин впоследствии вступился за Герцена, сказав: "когда вся орава русских либералов отхлынула от Герцена за защиту Польши, когда все "образованное общество" отвернулось от "Колокола", Герцен не смутился. Он продолжал отстаивать свободу Польши и бичевать усмирителей, палачей, вешателей Александра II. Герцен спас честь русской демократии".
Как и третью века раньше, негодование русского общества было направлено не столько против поляков, сколько против злонамеренной Европы. Русским снова казалось, что польское восстание угрожает самому существованию России: все знали, как опасно было показывать Западу свою слабость, и все ждали новой войны, нового западного нашествия. На этот раз патриотический напор в России был столь силен, что он потряс и всколыхнул практически все русское общество, раззадоренное к тому же еще и недавним крымским поражением. Со всех концов империи в Петербург полетели "всеподданнейшие адреса" с заявлениями о своей верности государю и готовности проучить зарвавшуюся Европу. Не остались в стороне от этого дела и поэты, даже такие поборники чистого искусства, как Фет и Майков. Тютчев, задетый за живое изменой поляков делу славянского единства, написал в августе 1863 года стихотворение, начинавшееся словами:
Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Как всегда, как только речь заходила о восставших поляках, тут же возникал и жуткий призрак грозящей и воинственной Европы:
И этот клич сочувствия слепого,
Всемирный клич к неистовой борьбе,
Разврат умов и искаженье слова
Все поднялось и все грозит тебе,
О край родной! такого ополченья
Мир не видал с первоначальных дней...
Велико, знать, о Русь, твое значенье!
Мужайся, стой, крепись и одолей!
В эту пору Тютчев, имевший значительное влияние в дипломатических кругах Петербурга, последовательно выступает за энергичное военное усмирение взбунтовавшегося Царства Польского. Он поддерживает Каткова, редактора "Московских Ведомостей", в прошлом либерала-западника, а теперь сторонника крайне жесткой линии по отношению к Польше и Европе. В петербургских правящих кругах в то время шла борьба влиятельных группировок, сильно расходившихся в своих взглядах на польский вопрос. Главой более либерального подхода считался генерал-губернатор Петербурга кн. А. А. Суворов, внук генералиссимуса - тот самый Суворов, что в 1831 году привез в Царское Село донесение Паскевича о взятии Варшавы. Копья ломались в основном вокруг фигуры М. Н. Муравьева, назначенного виленским генерал-губернатором в мае 1863 года и прозванного "Вешателем" за свой любимый афоризм: "Я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают". Тютчев, в отличие от Суворова, полностью поддержал мрачную и кровавую миссию Муравьева, уставившего всю Литву виселицами и сжигавшего целые села по одному только подозрению в сочувствии повстанцам. Когда в ноябре 1863 года Муравьеву организовали подношение иконы Михаила-архангела, Суворов имел глупость заявить во всеуслышание: "Что это за изъявление чувств в отношении такого людоеда, как Муравьев! Что скажет на это Европа?" ("Qu'est ce que c'est que ces temoignages sentimenteaux a un croque-mitaine comme Mouravieff? Qu'en dira l'Europe?"). Тогда Тютчев написал стихи "Его светлости князю А. А. Суворову":
Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам, наш симпатичный князь,
Что русского честим (то есть чествуем - Т. Б.) мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросясь!..
Как извинить пред вами эту смелость?
Как оправдать сочувствие к тому,
Кто отстоял и спас России целость,
Всем жертвуя призванью своему,
Кто всю ответственность, весь труд и бремя
Взял на себя в отчаянной борьбе,
И бедное, замученное племя,
Воздвигнув к жизни, вынес на себе,
Кто, избранный для всех крамол мишенью,
Стал и стоит, спокоен, невредим,
Назло врагам, их лжи и озлобленью,
Назло, увы, и пошлостям родным.
Так будь и нам позорною уликой
Письмо к нему от нас, его друзей!
Но нам сдается, князь, ваш дед великий
Его скрепил бы подписью своей.
Эти стихи не были допущены цензурой к печати, но быстро обошли в списках сначала Петербург, а потом и Москву. Надо сказать, что они вызвали что-то похожее на беснование в либеральном лагере. Герцен напечатал их в своем "Колоколе" и сопроводил крайне резким комментарием. Кн. П. В. Долгоруков, издававший в Лондоне газету, писал в своей рецензии: "чтение последнего стихотворения Федора Ивановича доказывает, до какой степени влияние окружающей среды может ослепить ум и помутить рассудок стихотворца".
Отношение Тютчева к польскому бунту объяснялось не только его славянофильскими и панславистскими убеждениями. Тютчеву, как ранее Пушкину, казалось, что возвышение Российской Империи обусловлено самим ходом истории. В письме И. С. Аксакову, написанному через несколько лет после подавления восстания, Тютчев проясняет эту точку зрения в следующей примечательной сентенции: "Безусловно, события последнего времени носят необыкновенно роковой характер. Однако не следует думать, что все теперь безвозвратно утрачено. Прежде всего, принятая система поддерживается силой вещей, и даже если бы кто-нибудь у нас и хотел от нее отказаться (а это совсем не так, по крайней мере, если говорить о государе), даже в этом случае сохранять и применять эту систему вынудили бы нас наши враги. А враги наши, в особенности поляки, действительно, помогают нам прокладывать пути в будущее". Далее Тютчев говорит о "тщетности человеческих усилий в истории" ("l'inanite de l'action humaine dans l'histoire"); но самым любопытным здесь является мимолетное утверждение, что существующее положение дел поддерживается "силой вещей" ("la force des choses"). Эта последняя формула восходит, как кажется, к Руссо, к его "Общественному договору". Она встречается у Карамзина в его "Записке о древней и новой России", как объяснение причин, повлекших нашествие Наполеона на Россию; употреблял ее и Чаадаев. Пушкин также писал о "необъятной силе правительства, основанной на силе вещей". Появляется это выражение и в "Евгении Онегине":
Но Бог помог - стал ропот ниже,
И скоро силою вещей
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Эта краткая формула оказалась очень меткой и удачной: она выражала неизбежность и неотменимость хода истории, безличного и безусловного, как закон природы. Разными путями приходя к примирению с действительностью, русские авторы начинали мыслить исторически, стремясь охватить взглядом все сложное переплетение объективных закономерностей. Эмоциональная оценка действий того или иного лица на исторической сцене здесь уже отходила на второй план. Эта удивительная метаморфоза, в корне изменяющая отношение к исторической реальности, происходила практически со всеми деятелями русской культуры той поры. Она оказалась, наверное, единственной психологической возможностью принять тогдашнюю русскую действительность, невыразимо печальную и мучительную для слишком рано пробудившегося русского сознания. "Боже, как грустна наша Россия!", воскликнул однажды Гоголь, всю жизнь пытавшийся найти свой выход из той безнадежности, в которой оказалась русская мысль и русская история. Этот возглас, приписанный им Пушкину, можно счесть выражением некой квинтэссенции русского искусства и его главного движущего мотива.
Исторический подход к действительности оправдывал в глазах русских то неизбежное страдание и зло, на котором покоилась государственность Российской Империи. То, что полякам или литовцам казалось жесточайшей несправедливостью, для русских было выстраданной, но необходимой жертвой. И. С. Аксаков писал о Тютчеве: "относительно Польши и поляков, как в 1831 г, так в 1844 и 1849 г., так и в 1863 и 1864 гг., он имел в виду не торжество собственно самодержавия, но "целость державы" и "славянское единство"".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
В это время конспиративное правительство в Варшаве занималось организацией департаментов, дележами постов и разработкой программных документов. Военная сторона дела его, похоже, волновала намного меньше, чем политическая. Самый блестящий военный проект заключался в организации флота на Балтийском море - для того, чтобы склонить европейские державы (по одному из принципов международного права) признать Польшу независимой воюющей стороной. После одной неудачной попытки эта идея, однако, была оставлена. Что же касается политических действий правительства, то тут оно развернулось очень широко. Еще до начала восстания была опубликована его программа, в которой главной целью выступления провозглашалась "независимость Польши в границах 1771 года", то есть с включением в нее все тех же огромных территорий, населенных украинцами, литовцами и белорусами. "Центральный национальный комитет не признает иной Польши, кроме Польши в старых границах", говорилось в документе. В этом варшавское правительство поддерживал и парижанин Мерославский, который вообще не считал белорусов и украинцев особыми народами и называл их "фантастическими национальностями". Поляки очень заботились об обустройстве Литвы, Украины и Белоруссии и уделяли им много внимания в своей законотворческой деятельности. В самые тяжелые минуты восстания в Варшаве думали не столько о судьбе Польши, сколько об участи этих еще не присоединенных земель. Им были даже дарованы авансом некоторые свободы в устройстве своей администрации, суда и школы. Впрочем, тут же следовала оговорка, что осуществлять эти попустительства надо не слишком увлекаясь, "по мере возможности". Белорусы и украинцы, видимо, следовали тому же принципу Realpolitik, когда вяло и неохотно откликались на призывы из Варшавы принять участие в восстании. Одно из таких пламенных воззваний, обращенное к украинцам, появилось еще в феврале, в самом начале польского бунта: "не будьте же виновниками задержки с освобождением нашей общей родины!", говорилось там. Но участие украинского населения в восстании было совершенно незначительным. Поднялись на борьбу одни только жившие на Украине поляки.
К лету 1863 года мятеж достиг своей кульминации и охватил всю территорию Царства Польского. Повсюду шли военные действия, страна была наводнена повстанческими отрядами; но ни один польский уезд так и не был освобожден. Командиры отрядов вели себя на местах примерно так же, как правительство в Варшаве. "Отряды кружатся по стране", пишет польский историк, "шумно стоят в лагерях, избегают битв, а когда случается сражаться, стараются выйти из боя с возможно меньшими потерями. Повстанческие лагеря в Царстве Польском очень часто превращаются в места, куда съезжаются окрестные помещики с дамами; веселые выпивки, танцы и развлечения являются обычным делом".
Решимость командования очень сдерживала и надежда на скорое вмешательство Запада. Считалось, что не следует понапрасну расточать силы, когда Польше вот-вот придет на помощь "вся Европа". Даже командиры партизанских отрядов старались не вступать в решительные схватки, чтобы подольше продержать свои части в боеспособном состоянии. Национальное правительство в Варшаве также все время смотрело на Запад, ожидало интервенции и поэтому все оттягивало решающий момент. Но восстание продолжалось уже больше полугода, а помощи от Европы все не было и не было. Тогда польское правительство решило открыто обратиться к Западу и опубликовало воззвание "К народам и правительствам Европы", где призвало западные державы к разрыву всяких отношений с Россией. В тот же день появилось и воззвание к польскому народу, в котором снова повторились все требования о восстановлении Польши в старых границах, "от моря и до моря". Это упрямство в конце концов и погубило Польшу. Оно давало прекрасный повод России игнорировать все западные предложения, еще очень умеренные по сравнению с требованиями поляков. Когда весной 1863 года по инициативе Наполеона III на Западе появился антирусский союз, состоящий из Франции, Англии и Австрии, западные державы после долгих и нелегких переговоров сошлись на шести основных пунктах, по которым России предлагалось предоставить Польше автономию, создать национальное представительство в Варшаве и объявить амнистию всем участникам восстания. Но русское правительство отклонило все эти предложения, заявив, что повстанцы требуют не автономии, а полной государственной самостоятельности, да еще в границах 1771 года.
20
Каково же было отношение русского общества к польскому бунту и давлению со стороны Запада? В чем-то оно напоминало реакцию на события 1831 года. Не в первый раз уже русская интеллигенция, настроенная, как правило, очень либерально, в том числе и по отношению к полякам, резко меняла свои взгляды, когда действительно ставился вопрос о целостности и дальнейшем существовании Империи. В данном случае, однако, России угрожало не только отпадение от нее национальных окраин. После появления союза Англии, Франции и Австрии, выступившего в защиту поляков, России начала опять мерещиться общеевропейская война, новое столкновение с объединенным Западом. Неудивительно, что русское образованное общество охватило мощное патриотическое одушевление, или, как это называли впоследствии советские историки, "шовинистический угар". Самые разные слои общества, западники и славянофилы, либералы и консерваторы - все дружно выступили против польских мятежников. Как выразился Герцен, живший в Лондоне и не поддавшийся действию этого "угара": "Общество, дворянство, вчерашние крепостники, либералы, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены; в их соки и ткани всосался патриотический сифилис". Лондонские обличения Герцена, правда, не произвели особого впечатления в России; наоборот, после того, как он солидаризовался с восставшими поляками, его популярность на родине стала падать просто с катастрофической быстротой. Один только Ленин впоследствии вступился за Герцена, сказав: "когда вся орава русских либералов отхлынула от Герцена за защиту Польши, когда все "образованное общество" отвернулось от "Колокола", Герцен не смутился. Он продолжал отстаивать свободу Польши и бичевать усмирителей, палачей, вешателей Александра II. Герцен спас честь русской демократии".
Как и третью века раньше, негодование русского общества было направлено не столько против поляков, сколько против злонамеренной Европы. Русским снова казалось, что польское восстание угрожает самому существованию России: все знали, как опасно было показывать Западу свою слабость, и все ждали новой войны, нового западного нашествия. На этот раз патриотический напор в России был столь силен, что он потряс и всколыхнул практически все русское общество, раззадоренное к тому же еще и недавним крымским поражением. Со всех концов империи в Петербург полетели "всеподданнейшие адреса" с заявлениями о своей верности государю и готовности проучить зарвавшуюся Европу. Не остались в стороне от этого дела и поэты, даже такие поборники чистого искусства, как Фет и Майков. Тютчев, задетый за живое изменой поляков делу славянского единства, написал в августе 1863 года стихотворение, начинавшееся словами:
Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Как всегда, как только речь заходила о восставших поляках, тут же возникал и жуткий призрак грозящей и воинственной Европы:
И этот клич сочувствия слепого,
Всемирный клич к неистовой борьбе,
Разврат умов и искаженье слова
Все поднялось и все грозит тебе,
О край родной! такого ополченья
Мир не видал с первоначальных дней...
Велико, знать, о Русь, твое значенье!
Мужайся, стой, крепись и одолей!
В эту пору Тютчев, имевший значительное влияние в дипломатических кругах Петербурга, последовательно выступает за энергичное военное усмирение взбунтовавшегося Царства Польского. Он поддерживает Каткова, редактора "Московских Ведомостей", в прошлом либерала-западника, а теперь сторонника крайне жесткой линии по отношению к Польше и Европе. В петербургских правящих кругах в то время шла борьба влиятельных группировок, сильно расходившихся в своих взглядах на польский вопрос. Главой более либерального подхода считался генерал-губернатор Петербурга кн. А. А. Суворов, внук генералиссимуса - тот самый Суворов, что в 1831 году привез в Царское Село донесение Паскевича о взятии Варшавы. Копья ломались в основном вокруг фигуры М. Н. Муравьева, назначенного виленским генерал-губернатором в мае 1863 года и прозванного "Вешателем" за свой любимый афоризм: "Я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают". Тютчев, в отличие от Суворова, полностью поддержал мрачную и кровавую миссию Муравьева, уставившего всю Литву виселицами и сжигавшего целые села по одному только подозрению в сочувствии повстанцам. Когда в ноябре 1863 года Муравьеву организовали подношение иконы Михаила-архангела, Суворов имел глупость заявить во всеуслышание: "Что это за изъявление чувств в отношении такого людоеда, как Муравьев! Что скажет на это Европа?" ("Qu'est ce que c'est que ces temoignages sentimenteaux a un croque-mitaine comme Mouravieff? Qu'en dira l'Europe?"). Тогда Тютчев написал стихи "Его светлости князю А. А. Суворову":
Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам, наш симпатичный князь,
Что русского честим (то есть чествуем - Т. Б.) мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросясь!..
Как извинить пред вами эту смелость?
Как оправдать сочувствие к тому,
Кто отстоял и спас России целость,
Всем жертвуя призванью своему,
Кто всю ответственность, весь труд и бремя
Взял на себя в отчаянной борьбе,
И бедное, замученное племя,
Воздвигнув к жизни, вынес на себе,
Кто, избранный для всех крамол мишенью,
Стал и стоит, спокоен, невредим,
Назло врагам, их лжи и озлобленью,
Назло, увы, и пошлостям родным.
Так будь и нам позорною уликой
Письмо к нему от нас, его друзей!
Но нам сдается, князь, ваш дед великий
Его скрепил бы подписью своей.
Эти стихи не были допущены цензурой к печати, но быстро обошли в списках сначала Петербург, а потом и Москву. Надо сказать, что они вызвали что-то похожее на беснование в либеральном лагере. Герцен напечатал их в своем "Колоколе" и сопроводил крайне резким комментарием. Кн. П. В. Долгоруков, издававший в Лондоне газету, писал в своей рецензии: "чтение последнего стихотворения Федора Ивановича доказывает, до какой степени влияние окружающей среды может ослепить ум и помутить рассудок стихотворца".
Отношение Тютчева к польскому бунту объяснялось не только его славянофильскими и панславистскими убеждениями. Тютчеву, как ранее Пушкину, казалось, что возвышение Российской Империи обусловлено самим ходом истории. В письме И. С. Аксакову, написанному через несколько лет после подавления восстания, Тютчев проясняет эту точку зрения в следующей примечательной сентенции: "Безусловно, события последнего времени носят необыкновенно роковой характер. Однако не следует думать, что все теперь безвозвратно утрачено. Прежде всего, принятая система поддерживается силой вещей, и даже если бы кто-нибудь у нас и хотел от нее отказаться (а это совсем не так, по крайней мере, если говорить о государе), даже в этом случае сохранять и применять эту систему вынудили бы нас наши враги. А враги наши, в особенности поляки, действительно, помогают нам прокладывать пути в будущее". Далее Тютчев говорит о "тщетности человеческих усилий в истории" ("l'inanite de l'action humaine dans l'histoire"); но самым любопытным здесь является мимолетное утверждение, что существующее положение дел поддерживается "силой вещей" ("la force des choses"). Эта последняя формула восходит, как кажется, к Руссо, к его "Общественному договору". Она встречается у Карамзина в его "Записке о древней и новой России", как объяснение причин, повлекших нашествие Наполеона на Россию; употреблял ее и Чаадаев. Пушкин также писал о "необъятной силе правительства, основанной на силе вещей". Появляется это выражение и в "Евгении Онегине":
Но Бог помог - стал ропот ниже,
И скоро силою вещей
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Эта краткая формула оказалась очень меткой и удачной: она выражала неизбежность и неотменимость хода истории, безличного и безусловного, как закон природы. Разными путями приходя к примирению с действительностью, русские авторы начинали мыслить исторически, стремясь охватить взглядом все сложное переплетение объективных закономерностей. Эмоциональная оценка действий того или иного лица на исторической сцене здесь уже отходила на второй план. Эта удивительная метаморфоза, в корне изменяющая отношение к исторической реальности, происходила практически со всеми деятелями русской культуры той поры. Она оказалась, наверное, единственной психологической возможностью принять тогдашнюю русскую действительность, невыразимо печальную и мучительную для слишком рано пробудившегося русского сознания. "Боже, как грустна наша Россия!", воскликнул однажды Гоголь, всю жизнь пытавшийся найти свой выход из той безнадежности, в которой оказалась русская мысль и русская история. Этот возглас, приписанный им Пушкину, можно счесть выражением некой квинтэссенции русского искусства и его главного движущего мотива.
Исторический подход к действительности оправдывал в глазах русских то неизбежное страдание и зло, на котором покоилась государственность Российской Империи. То, что полякам или литовцам казалось жесточайшей несправедливостью, для русских было выстраданной, но необходимой жертвой. И. С. Аксаков писал о Тютчеве: "относительно Польши и поляков, как в 1831 г, так в 1844 и 1849 г., так и в 1863 и 1864 гг., он имел в виду не торжество собственно самодержавия, но "целость державы" и "славянское единство"".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56