(495)988-00-92 сайт Wodolei.ru
Мне говорили, что аббат испробовал свое изобретение на паре сотен взятых взаймы птиц. Двери закрывались столь решительно и неожиданно, что перерезали лапы и шеи более чем половине птиц, – братья питались этим четыре месяца.
Падре (некоторые были священниками, некоторые – монахами) Деметрио Кочорро, радикальный националист, несомненный участник террористической кампании ЭТА, занимался тем, что переводил на эускера сказки Андерсена; Кресенсио насплетничал мне, что на самом деле он тайно переводит полное собрание сочинений маркиза де Сада.
Другой, при помощи средневековой техники, предшествующей изобретению книгопечатания, копировал рукописную миниатюру размером не больше, чем пачка сигарет, пользуясь невероятными кисточками, которые он изготовлял из собственных волос; еще один коллекционировал обычные булыжники, марки с редких писем, получаемых монастырем, и высохший овечий помет (он уверял, что не бывает двух одинаковых образчиков); еще один составлял каталог пребывавшей в беспорядке библиотеки, в которой насчитывалось множество книг всякого рода, но сомнительной ценности (на сей раз мой покровитель открыл мне, что в действительности, сговорившись с водителем рыбного фургона, они постепенно продавали книги в библиотеку древностей в Витории); другой был еще более сумасшедшим, чем остальные, и писал безумные и еретические теологические трактаты (он утверждал, что святая троица – это секстет); едва он успевал их закончить, как аббат заставлял его бросить их в топку дровяной печи; а последний, бывший военным (сержантом от интендантства), прежде чем надеть рясу, занимался огородом и кухней, а также стрелял птичек из маузера с затвором, подаренного ему отцом, ветераном Голубой дивизии, который он берег как зеницу ока. Он был превосходный стрелок.
Еда, кстати, была простой, но вкусной и хорошо приготовленной. Например, из птичек, которых пули маузера превращали в бесформенную массу, брат Марсьяль Лечуга, бывший сержант, готовил мясной паштет с овощами – если не обращать внимания на осколки костей, которые все доставали у себя изо рта, он был такой, что пальчики оближешь.
Ели всегда в трапезной, в молчании, как велит завет святого Бенедикта, чья цветная (и ужасная) статуя украшала вход в спальню.
Вопреки тому, что можно подумать, это правило оказалось приятным: оно расслабляло и позволяло мне на какое-то время избавиться от болтовни зануды Кресенсио, который не умолкал ни на минуту и везде ходил за мной по пятам.
На столе всегда, и днем и ночью, стояло молодое красное «Риоха» из Алавы – по бутылке в три четверти метра на нос, – оно было очень приличного качества, и почти все мы выпивали его до дна. Каждый прием пищи, даже завтрак, закреплялся тем, что они называли «средством для пищеварения», – рюмкой домашнего «орухо», вина из виноградных выжимок крепостью примерно шестьдесят градусов. Так что конгрегация практиковала свои занятия (каждый в своем углу монастыря, почти никогда не встречаясь друг с другом) в постоянном этиловом тумане.
Этот рацион питания стал стартовым выстрелом в моей алкогольной гонке. Громкие пьянки, о которых я говорил вам раньше, были все еще достаточно случайными.
Как вы могли оценить, в принципе это была неплохая жизнь для мизантропа. Портили ее только очень частые и разнообразные религиозные обряды, по одному на каждый из часов, на какие делят день монахи (заутреня, месса, вторая заутреня, трехчасовая, шестичасовая и девятичасовая службы, вечерня и вечернее богослужение), справлявшиеся в романской церкви, на которых должны были присутствовать все; освободить от этой обязанности мог только аббат своим особым разрешением. Первую, заутреню, служили среди ночи, вторую, мессу, – перед рассветом, а последнее, вечернее богослужение, проходило около десяти часов вечера, после ужина. Само собой, вследствие заявленных мною религиозных притязаний я мусолил их все, не пропуская ни одной службы. В отличие от Кресенсио, время от времени сачковавшего.
Я в жизни больше никогда не ходил такой сонный.
В то время года, в сырую зиму Алавы, иезуит и я были единственными гостями. Холм был покрыт снегом толщиною в метр, и дорога, по которой можно было проникнуть в обитель, часто оставалась нерасчищенной.
Чтобы хоть немного избавиться от назойливого Кресенсио и убить скуку, я предложил свою помощь на кухне в качестве поваренка. Но брату Лечуге, повару, эта идея, видимо, пришлась не по вкусу, или же он предпочитал быть один. Он вел себя со мной враждебно и агрессивно, не давал мне ни помогать ему, ни учиться и использовал меня единственно для того, чтобы мыть посуду. Через несколько дней я перестал туда ходить.
Кресенсио Аиспуруа вел себя со мной еще глупее, чем я мог предполагать; он, как говорится, весьма на меня запал. Когда он находился возле меня, глазки его блестели неприятным влажным блеском, он внезапно вздыхал наподобие дамы с камелиями и часто прибегал к мимолетному физическому контакту: например, брал меня на мгновение за руку, щупал за бедро или клал мне руку на плечо.
Моему поклоннику было в 1977 году сорок семь лет. Он был среднего роста, лысоват, носил черепаховые очки и обладал лицом с весьма скудной растительностью. В общем, что-то вроде угря, помещенного в слишком маленький аквариум.
Несмотря на столь склизкий образ, я скрепя сердце старался как можно больше приручить его.
Однажды ночью, когда он предложил мне прочесть дополнительную молитву в моей комнате (мы занимали соседние каморки) прежде, чем лечь спать, я позволил ему трогать меня. После больших сомнений, поблуждав червеобразными пальцами в окрестностях нужного места, он осмелился проникнуть в ширинку, схватить меня за член и вытащить его наружу.
– Я не могу сдержаться… Ты так мне нравишься… И он у тебя такой большой, такой необыкновенный, – бормотал он, задыхаясь и шевеля мой пенис с выражением мыши, схвативший кусок сыра.
– Как? Ты это знал и раньше? Я хочу сказать, что он у меня большой… Ты уже и раньше меня видел?
Он похолодел, мастурбировавшая рука застыла. Уши его окрасились в темно-красный цвет, словно два острых перца. Он открыл рот, но не находил, что сказать.
Наконец его озарило.
– Нет… Ну… Да… Иногда, сам того не желая… Пока ты был в коме, в Лойоле, иногда я мыл тебя… Но ничего больше. Не подумай…
Он смотрел на меня испуганно, ожидая моей реакции.
Я улыбнулся ему, резко махнул рукой, что заставило его зажмуриться, поскольку он подумал, что я замахнулся, чтобы залепить ему пощечину, и сказал любезно:
– Мне все равно… Продолжай… Мне нравится… Если хочешь, можешь сделать это ртом.
Взгляд его изменился: вместо страха там изобразилось недоверие. Губы у него тряслись от желания, он опустился на колени у меня между ног с таким благоговением, как будто ему явились все небесные чины разом, и показал мне лысину на макушке.
Закончив свои старательные манипуляции (должен признать, он был мастер), он повторил свое извечное «да простит меня Господь». При помощи платка, обрызганного тошнотворным одеколоном, он вытер уголки рта жестом жеманного сотрапезника и вышел из моей комнаты весьма сбитый с толку.
На следующую ночь он проскользнул ко мне с тщеславным намерением потоптаться на завоеванной земле, и я выгнал его без каких-либо объяснений.
Во время последующих встреч я продолжал эту тактику кнута и пряника. Он от этого совершенно сходил с ума, не зная, чему приписать мою реакцию.
Я добился того, что он отдался мне без какого-либо достоинства и осторожности, как собака, на усмотрение моей милости, готовый удовлетвориться объедками, которые я снисходительно бросал ему.
Чтобы не злоупотреблять и не кормить его всегда одним и тем же блюдом, когда ему того хочется, и чтобы он не разочаровался во мне из-за однообразия, однажды вечером, незадолго до вечерни, с довольно сильным отвращением я сам подрочил ему рукой в помещении, где хранились швабры и свечи. Впервые я сам проявил некоторую инициативу.
Несмотря на то, что рот его не был занят, он кончил молча; он закрыл глаза и задрожал так, словно в голове у него был миксер; возможно, это была привычка, основанная на необходимости таиться, приобретенная юношей в общей спальне в семинарии.
Он был так благодарен за этот подарок, что у меня даже возникло смутное чувство стыда. Он хотел осыпать меня поцелуями, но я не позволил ему пойти дальше рук, шеи и ушей.
Я никогда не позволял ему целовать меня в губы.
В другой раз он попросил меня еще кое о каком свинстве, но я наотрез отказался; ему пришлось довольствоваться моей рукой, и то время от времени.
До тех пор пока его не прорвало. Это было солнечное утро, когда снег начинал таять и чувствовалась близость весны. Между трехчасовой и шестичасовой службами мы гуляли в лесочке, почти полностью покрывающем один из склонов холма.
Кресенсио внезапно встал передо мной на колени, сложил ручки и сказал мне, что больше не может терпеть: если я не овладею им сейчас же, он сойдет с ума.
Он был неуравновешенная натура и, судя по тому, как он стал рвать у себя волосы, истерик.
– Умоляю тебя. Мне необходимо почувствовать, как ты пронзишь меня, как ты разделишь меня надвое этим огромным членом. – Он немного подвинулся вперед на коленях и обнял мои ноги. – Мне необходимо почувствовать этот огромный пенис внутри, да простит меня Бог! Трахни меня в зад! – закричал он с отчаянием безумного.
Вслед за тем, прежде чем я мог ответить, он встал на ноги, спустил штаны, повернулся ко мне спиной и, вместо моих ног, стал обнимать ствол бука.
У него была уродливая задница, как у лысой обезьяны.
Не меняя положения, он повернул голову, от слез у него запотели очки.
– Я помогу тебе… Сначала я простимулирую тебе все, что нужно… Я тебя смажу… И сам тоже смажусь, – объявил он в перерывах между хныканьем.
Невесть откуда он достал рекламную бутылочку оливкового масла и показал ее мне; это было трогательно.
– Ты же знаешь, что я сразу кончаю.
– Мне все равно! Мне все, все равно!
Заметив, что я начинаю сдаваться, он немного успокоился.
– Как заметил наш друг Грациан, «хорошее в два раза лучше, если оно кратко». Достаточно того, что ты в меня проникнешь и попадешь внутрь… Пожалуйста. – Он прислонился лбом к дереву.
Это было уже слишком, а момент был столь же хорош или плох, как любой другой.
Прошло уже восемнадцать дней с момента моего приезда в Эстибалис, и хотя я по горло был сыт всем происходящим, я все никак не решался выбрать день и час, чтобы грохнуть его.
Нелегко хладнокровно кокнуть какого-нибудь типа, уверяю вас. Пусть даже такого, как этот иезуит.
Я посмотрел на землю. Совсем близко от моих ног оттепель обнажила треугольный камень, лежавший отдельно, достаточно большой и острый.
А уж потом вместе с монахами я придумаю приемлемое объяснение роковому происшествию.
– Ладно, если это так важно для тебя, я намерен отыметь тебя в зад.
– Да будет так… Но спасибо, спасибо…
– Сначала нужно, чтобы ты мне его поставил. – Я, в свою очередь, спустил штаны и встал на колени, непосредственно слева от камня. – Ну, ты знаешь, что нужно делать… Только до тех пор, пока я не скажу тебе…
Он отпустил дерево и подошел ко мне быстрыми, комичными, короткими шажками: ему мешали висевшие а щиколотках штаны. У него не было проблем с эрекцией, он был горяч, как кол.
Он встал на четвереньки и занялся делом. Я позволил ему пососать несколько секунд, чтобы он сосредоточился и отвлекся от окружающего. Я намеревался поднять камень. Я коснулся его. Попробовал, как лучше его взять.
Камень был чистый и мокрый на ощупь. Еще мгновение – и я прикажу ему остановиться. И в тот момент, когда он вынет пенис изо рта… Вы ведь согласитесь, что ударить его камнем, когда у него в зубах мой член, могло быть опасно, по очевидным причинам.
– Хватит, остановись.
Но прежде чем он перестал, на месте действия появился другой камень. Он пролетел в воздухе над нашими головами, ударился о бук, который должен был послужить нам брачным ложем, и оторвал приличный кусок коры.
Метрах в пятнадцати от нас, вверх по склону, яростно орал, размахивая в воздухе кулаками, Марсьяль Лечуга, неприятный повар.
– Свинья! Сукин сын! Ты мне заплатишь за это! Значит, это не то, о чем я подумал?
Сказав это, он плюнул в нашем направлении и убежал прочь.
Брату Лечуге было лет сорок, он обладал сангвиническим темпераментом, крепким телосложением, густыми волосами и отнюдь не был уродом. И если параллель с размером носа верна, возможно, он был также вооружен по вкусу Кресенсио, которого я заставил выложить все без обиняков, как только мы оделись.
Они с Лечугой были сезонными любовниками уже много лет, с первого приезда Аиспуруа в Эстибалис. И в те ночи, когда я его отвергал, сладострастный кюре шел искать утешения в каморке повара, очень ревновавшего с момента моего появления, отсюда и враждебное отношение ко мне, и кислое выражение лица, какое у него появлялось, когда я резал лук. При помощи своего иезуитского красноречия Кресенсио его более или менее успокаивал и наполовину убедил его в том, что между нами ничего нет.
– Не бойся. Он ничего не скажет… Как бы там ни было, если хочешь, – я хотел, – мы можем уехать завтра до завтрака, после евхаристии, которую я должен читать во время заутрени. Меня попросил об этом аббат, и я не хочу перечить ему… Сегодня ночью я изобрету для него оправдание нашему внезапному бегству.
Он признался мне, что все это мучит его – гомосексуализм и владевшая им похоть; постоянно жить в смертном грехе, повернувшись спиной к своему обету целомудрия.
Я не поверил ни единому его слову.
– Все мы, Аиспуруа, всегда были очень слабыми перед лицом греха в отношении шестой заповеди… И очень горячими. Даже моя сестра, монахиня-кармелитка, давшая обет затворничества, прижила ублюдка с исповедником и жила во грехе с верховной настоятельницей… Но я лелею надежду, что Господь, в своей бесконечной мудрости и доброте, простит мне эти грехи… Потому что к тебе я испытываю настоящую любовь, Карлос Мария… Я влюбился в тебя очертя голову и не имею права… Ни надежды… Я знаю, что ты трогаешь меня и позволяешь к тебе прикасаться только из благодарности ко мне… Что ты собирался заняться со мной любовью только потому, что я тебя об этом попросил, – холодно, холодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29