https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-gap-346477000-28212-item/
Оружия при них не было, и, хотя провозглашаемые ими идеи
граничили с безумным подстрекательством - а мы знаем, что безумие как не
ведающая никаких границ одержимость подчас опаснее любого оружия, - я
высказался за то, чтобы отпустить их на свободу, желая тем избежать
бессмысленного кровопролития, ибо ясно было, что саддукеи добиваются их
смерти. Доводы мои тогда утихомирили разбушевавшиеся страсти, предложение
мое было принято, и сторонников Иисуса, наказав розгами, действительно
отпустили. (Должен отметить в скобках, что я не поддерживал и наказание
розгами, но, ради с трудом достигнутого согласия, предпочел, хоть и стыдясь,
закрыть глаза на происходящее.) Что касается упомянутого выше Иисуса, сейчас
я о нем говорить не буду: в дальнейшем мне все равно придется остановиться
на его личности - в связи с поднятым кадровым вопросом.
Второе предупреждение, которым я завершаю свое вступление и которое считаю
столь же важным, сводится к следующему: по затронутым выше причинам, мнение
мое отразит, как то и можно было предположить, глубокую мою
некомпетентность. Я уже достиг преклонного возраста, разум и память мои
слабеют вместе с телом, из дому я выхожу все реже, проводя дни в обществе
своих свитков и упрямых, мучительных дум, держась на расстоянии от того, что
в обиходе называют политической жизнью; в последнее время даже и учительский
труд меня утомляет и я беру меньше учеников, чем когда-то. Все это значит,
что знания мои о происходящих во внешнем мире событиях опираются уже не на
непосредственные наблюдения, а лишь на слухи, на рассказы других людей, на
новости, которые приносят мои домочадцы и которые я благожелательно
выслушиваю, чтобы затем, оставшись в одиночестве, попытаться взвесить их на
весах беспристрастной оценки, сопоставляя с непосредственно пережитым, с
уроками своей долгой жизни, ища между ними подобия и различия. И тем не
менее должен сознаться, что, против воли своей, не могу не быть в какой-то
мере пристрастным, ибо на меня оказывают влияние личные симпатии и
антипатии, и среди них - самое безличное из моих свойств, которое я называю
склонностью к сомнению.
Должен еще объяснить, почему я не пишу два ответа, по отдельности каждому из
обратившихся ко мне высоких мужей, как то, вероятно, приличествовало бы.
Возможно, это расценят как чрезмерную скромность или излишнюю осторожность,
но я хотел бы избежать невольно вкрадывающихся в такого рода письма личных
моментов: да не подумают обо мне, пусть даже после смерти моей, будто я
поддерживал конфиденциальные отношения с прокуратором и с первосвященником.
Тем самым, как естественно вытекает из сказанного, я стараюсь не подвести -
учитывая доверительный характер писем (полагаю, именно по этой причине я не
обнаружил ни на одном из них исходящего номера) - и своих досточтимых
корреспондентов: ведь одно дело - искренность между друзьями или близкими
родственниками, и совсем иное - подчиненная высшим интересам, часто жестокая
конфиденциальность в политике. Обещаю доставленные письма после ответа на
них уничтожить, так же прошу поступить и с настоящей запиской. Полагаю, это
касается не только нас лично, но и, если брать дальнюю перспективу, отвечает
взаимным интересам и империи, и провинции.
Сложившееся положение могу охарактеризовать следующим образом.
Как империя, так и провинция наша, кою я, может быть не без оснований, имею
право называть своей родиной, в равной мере отягощены тяжкими проблемами, и
невозможно сказать заранее, сколько это будет еще продолжаться и какой
поворот мог бы дать им обеим благотворное и прочное успокоение, которое
удовлетворяло бы народы столь же полно, сколь и его правителей: кесарей и
царей вкупе с первосвященниками.
Стоящее за спинами нашими, отягощенное кровью и страданиями давнее и
недавнее прошлое пробуждает в людях одновременно и жажду мира, и роковое
отчаяние, кое заставляет их очертя голову, невзирая на жертвы, кидаться в
бой. Радость мы забываем быстрее, чем горе, ибо испытывать радость
естественно для человека, терпеть же горе - чуждо его натуре. Сама же память
о страдании способна порождать ненависть, а ненависть разжигает черные
страсти, и тут почти не имеет значения, праведна ли вспыхнувшая в душе злоба
или, может быть, бессмысленна и неправедна. Относительно будущего я вовсе не
оптимист и могу лишь добавить: дай Бог, чтобы я ошибался.
Так что, думаю я, необходимо добиваться согласия, согласия любой ценой, ибо
в положении нашем это единственный шанс на прочный мир. И тут я должен особо
выделить слово "шанс". Внутренние проблемы империи я обсуждать не хочу: это
не в моей компетенции; хотя тревожные вести доходят и до меня. Однако не
могу не сказать со всей убежденностью: то, что будит неспокойство в Риме,
есть источник опасности и в провинции - сошлюсь здесь лишь на деяния
покойного императора Калигулы. Я далек от того, чтобы давать какие-либо
советы: во-первых, как я уже отмечал, в политике разбираюсь плохо, а
во-вторых, руководство империи в моих советах и не нуждается. Хотел бы
только лишний раз подчеркнуть, что мы слишком зависим друг от друга, чтобы
игнорировать необходимость разумного компромисса.
В общих интересах и провинции, и империи осознать, что сложившееся положение
для нас скорее все-таки плодотворно, чем губительно. Это значит, что здешний
народ видит в римском солдате не оккупанта, а защитника, а Рим, как верного
друга, прижимает к груди своей народ иудейский. Силовые методы должны быть
отодвинуты на задний план, и должны быть найдены те идеологические, идейные
основы, которые сделают естественной тесную зависимость, не ставя при этом
под вопрос суверенитет. Нужно добиться, чтобы и аристократия, и народ
провинции могли в равной степени уважать прокуратора, в военном же
присутствии видели залог мира и безопасности.
О том, каковыми могли бы быть те идейные, идеологические основы, которые
способны укоренить - следом за пассивным принятием существующего порядка
вещей - подлинное общественное согласие, бегло сказать невозможно. Одно ясно
наверняка: общим в них должно быть нечто такое, что сохраняет традицию и
все-таки означает новое качество. Говоря попросту: приверженность некой
общей, не слишком далекой и чуждой вере.
Труднее ответить мне на вопросы первосвященника Иосифа, и тут, пожалуй, даже
долгих объяснений не требуется. Я иудей, многие относят меня к лагерю
фарисеев, хотя я, как уже отмечал, всегда старался держаться подальше от
партий, ибо мышление мое несовместимо с партийностью. В то же время,
поскольку вплоть до сегодняшнего дня я не перестал изучать исполненную
борений историю народа нашего, знаю, что единство у нас достигается зачастую
именно в результате своеобразного равновесия сил, порожденного внутренней
разделенностью, и что разделенность эта с течением времени стала
своеобразной традицией, предметом гордости. Так что все, что происходило с
нами на протяжении долгих столетий, для меня является как бы личным
наследием, кое определяет мою судьбу и укрепляет во мне зыбкую надежду на
лучшее.
Что касается нашей нынешней ситуации, то я, может быть повторяясь, скажу
следующее.
И прошу считать все нижесказанное сугубо частным мнением сугубо частного
человека, слабого, не застрахованного от ошибок иудея, состарившегося в
размышлениях учителя по имени Гамалиил, под каковым именем я живу, - хотя
внучек мой получил то же имя, что наполняет душу мою самыми нежными
чувствами.
Первосвященник Иосиф характеризует Ананию как человека, достойного в эти
исключительно тяжелые времена занять пост первосвященника. Кажется мне, что
я давно его знаю; если только это действительно тот, кого я имею в виду,
роясь в ворохе воспоминаний и фактов. И здесь я вынужден сделать небольшое
отступление. Еще во времена первосвященника Анны Синедрион вынес решение,
призывающее оказывать поддержку малоимущим, а точнее - одаренным детям
малоимущих. Мысль сия была весьма полезна и благотворна, особенно если
принять во внимание бурную судьбу племени нашего, то отчаяние, что владело
людьми, потерявшими надежду на передышку в череде нескончаемых войн,
страдания нищих и страждущих. Много молодежи нашей бессмысленно погибло в
боях, многие бежали в пустыни и горы, стали, не желая того, бунтарями.
Помочь, поддержать обиженных судьбой - в этом заключалась чрезвычайно
плодотворная идея Анны.
Особое внимание при отборе в школы обращалось на то, чтобы поднимать людей
трудной судьбы, учить сирот, детей, выросших без надзора и ласки. Практика
эта мало-помалу пробудила в людях симпатию к нам, и народ уже нас не просто
терпел - он взирал на нас с доверием и надеждой. Анна просил и меня взять
нескольких учеников из народа, и я с радостью отозвался на просьбу.
Признаюсь: молва обо мне расходилась все шире, и я никогда не испытывал
недостатка в учениках; люди богатые, состоятельные посылали ко мне детей, не
просто следуя моде, но из искреннего уважения; и с платой за обучение не
скупились. Деньги ни в те времена, ни позже не были для меня главной целью,
но принимать я их принимал; в те годы я купил сад, выстроил дом, нанял слуг
для работ вокруг дома. Условие у меня было одно: спустя год, отводимый на
испытание, я сам решал, кого учить дальше, а от кого отказаться, в лучшем
случае порекомендовав ученика в другую школу. В этом вопросе я был
непреклонен - и никакой тугой кошелек не мог заставить меня взвалить на себя
обучение того, кто для этого не был пригоден. Анна по достоинству оценил
этот мой принцип, и для отобранных бедняков мне тоже не пришлось делать
исключения. Должен заметить: сами они проходили учебу бесплатно, живя в доме
у меня на полном пансионе, мне же Синедрион перечислял скромную сумму за
каждого. Это было чудесное время, оно запомнилось мне на всю жизнь: меня
окружали юные лица с широко открытыми доверчивыми глазами, в которых
светился живой, жадный до знаний ум. Там были и выросшие в холе барчуки, и
безродные отпрыски вперемешку. Таланты я находил и у тех, и у других - и
именно тогда с изумлением обнаружил, что способности и пытливость ума не
зависят от происхождения, от состоятельности семьи, в которой растет дитя. Я
мог бы привести целый ряд примеров - но цель моей записки не в этом. Я и сам
многому научился, занимаясь с этой молодежью, и считаю не просто достойным
сожаления обстоятельством, но непростительной ошибкой, почти преступлением
распоряжение Каиафы, который внезапно отменил отбор и бесплатное обучение
детей бедняков, ссылаясь на то, что как раз из этих школ выходят в последнее
время вожаки вновь вспыхнувших акций неповиновения и восстаний и нельзя
далее терпеть, что против нас поднимаются именно те, кого мы, проявив
великодушие, облагодетельствовали и приравняли к себе. Должен заметить,
Каиафа даже не счел нужным, принимая это решение, испросить моего совета;
отношения наши после этого не просто стали прохладными, но практически
прервались, о чем свидетельствует, например, тот факт, что при последней
нашей встрече, во время упомянутого процесса, когда я выступил в Синедрионе
в защиту последователей Иисуса, хотя идеи его оставались мне чужды, Каиафа
даже не удостоил меня приветственным словом, а когда я изложил свое мнение,
демонстративно удалился. С его стороны это было ужасной бестактностью, но я,
зная его вспыльчивую натуру, простил его про себя. И не испытал никакого
злорадства, когда спустя некоторое время прокуратор Вителлий лишил его поста
первосвященника и назначил его преемником Ионафана.
Я убежден: Каиафа ошибался; убежден в этом, даже если я и сам до
определенной степени согласился с его решением, не протестовал против него
ни в то время, ни позже. Мириться с решениями власти точно так же было
свойством моей натуры, как и приверженность принципу свободы обучения. Да и
захоти я протестовать, протест мой, по всей вероятности, был бы
безрезультатен; ведь Анна, чьим зятем был Каиафа, тоже не протестовал, хотя
именно ему, Анне, в свое время пришла в голову эта идея и именно он
осуществлял ее. В моей жизни и деятельности изменилось лишь то, что в школе
у меня не стало детей бедняков, я же с большей строгостью, но и с большим
терпением наставлял отпрысков богатых семей. Однако некоторые из прежних
воспитанников, теперь уже взрослые, зрелые люди, сами ставшие учителями,
часто навещали меня. Среди них был юноша по имени Иисус, называвший местом
своего рождения Назарет, и другой, Иуда, сын падшей женщины... И тут,
завершая свое вступление, я наконец подхожу к вопросу первосвященника
Иосифа.
Оба молодых человека относились к числу самых одаренных моих учеников. У
Иисуса блестящий ум сочетался с необычной, порывистой эмоциональностью и
стремлением к глубокому пониманию других людей, их мнений. Ему была
свойственна удивительная восприимчивость к самым разнообразным знаниям и
какая-то особенная изощренность в искусстве аргументации. Не будь это
преувеличением, я сказал бы, что сам многому учился у него. Он любил быть на
виду, первым поднимал руку, чтобы ответить на заданный вопрос, и часто, хотя
и с должным почтением, вступал в спор со мной. Иуда был более замкнутым,
молчаливым, углубленным в себя, но вместе с тем и более упорным. Он был
фанатиком учебы; что касается Иисуса, то он не только любил учиться, но и
легко и охотно делился знаниями со сверстниками. Мне странно было
обнаружить, что между этими столь различными молодыми людьми завязалась
тесная дружба. Спустя некоторое время Иисус и Иуда перестали меня посещать;
судьба первого известна: еще в годы правления прокуратора Пилата он, по
инициативе Каиафы, был распят на кресте. Не скрою: услышав об этом, я был
потрясен и, запершись в своей комнате, искренне оплакивал его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
граничили с безумным подстрекательством - а мы знаем, что безумие как не
ведающая никаких границ одержимость подчас опаснее любого оружия, - я
высказался за то, чтобы отпустить их на свободу, желая тем избежать
бессмысленного кровопролития, ибо ясно было, что саддукеи добиваются их
смерти. Доводы мои тогда утихомирили разбушевавшиеся страсти, предложение
мое было принято, и сторонников Иисуса, наказав розгами, действительно
отпустили. (Должен отметить в скобках, что я не поддерживал и наказание
розгами, но, ради с трудом достигнутого согласия, предпочел, хоть и стыдясь,
закрыть глаза на происходящее.) Что касается упомянутого выше Иисуса, сейчас
я о нем говорить не буду: в дальнейшем мне все равно придется остановиться
на его личности - в связи с поднятым кадровым вопросом.
Второе предупреждение, которым я завершаю свое вступление и которое считаю
столь же важным, сводится к следующему: по затронутым выше причинам, мнение
мое отразит, как то и можно было предположить, глубокую мою
некомпетентность. Я уже достиг преклонного возраста, разум и память мои
слабеют вместе с телом, из дому я выхожу все реже, проводя дни в обществе
своих свитков и упрямых, мучительных дум, держась на расстоянии от того, что
в обиходе называют политической жизнью; в последнее время даже и учительский
труд меня утомляет и я беру меньше учеников, чем когда-то. Все это значит,
что знания мои о происходящих во внешнем мире событиях опираются уже не на
непосредственные наблюдения, а лишь на слухи, на рассказы других людей, на
новости, которые приносят мои домочадцы и которые я благожелательно
выслушиваю, чтобы затем, оставшись в одиночестве, попытаться взвесить их на
весах беспристрастной оценки, сопоставляя с непосредственно пережитым, с
уроками своей долгой жизни, ища между ними подобия и различия. И тем не
менее должен сознаться, что, против воли своей, не могу не быть в какой-то
мере пристрастным, ибо на меня оказывают влияние личные симпатии и
антипатии, и среди них - самое безличное из моих свойств, которое я называю
склонностью к сомнению.
Должен еще объяснить, почему я не пишу два ответа, по отдельности каждому из
обратившихся ко мне высоких мужей, как то, вероятно, приличествовало бы.
Возможно, это расценят как чрезмерную скромность или излишнюю осторожность,
но я хотел бы избежать невольно вкрадывающихся в такого рода письма личных
моментов: да не подумают обо мне, пусть даже после смерти моей, будто я
поддерживал конфиденциальные отношения с прокуратором и с первосвященником.
Тем самым, как естественно вытекает из сказанного, я стараюсь не подвести -
учитывая доверительный характер писем (полагаю, именно по этой причине я не
обнаружил ни на одном из них исходящего номера) - и своих досточтимых
корреспондентов: ведь одно дело - искренность между друзьями или близкими
родственниками, и совсем иное - подчиненная высшим интересам, часто жестокая
конфиденциальность в политике. Обещаю доставленные письма после ответа на
них уничтожить, так же прошу поступить и с настоящей запиской. Полагаю, это
касается не только нас лично, но и, если брать дальнюю перспективу, отвечает
взаимным интересам и империи, и провинции.
Сложившееся положение могу охарактеризовать следующим образом.
Как империя, так и провинция наша, кою я, может быть не без оснований, имею
право называть своей родиной, в равной мере отягощены тяжкими проблемами, и
невозможно сказать заранее, сколько это будет еще продолжаться и какой
поворот мог бы дать им обеим благотворное и прочное успокоение, которое
удовлетворяло бы народы столь же полно, сколь и его правителей: кесарей и
царей вкупе с первосвященниками.
Стоящее за спинами нашими, отягощенное кровью и страданиями давнее и
недавнее прошлое пробуждает в людях одновременно и жажду мира, и роковое
отчаяние, кое заставляет их очертя голову, невзирая на жертвы, кидаться в
бой. Радость мы забываем быстрее, чем горе, ибо испытывать радость
естественно для человека, терпеть же горе - чуждо его натуре. Сама же память
о страдании способна порождать ненависть, а ненависть разжигает черные
страсти, и тут почти не имеет значения, праведна ли вспыхнувшая в душе злоба
или, может быть, бессмысленна и неправедна. Относительно будущего я вовсе не
оптимист и могу лишь добавить: дай Бог, чтобы я ошибался.
Так что, думаю я, необходимо добиваться согласия, согласия любой ценой, ибо
в положении нашем это единственный шанс на прочный мир. И тут я должен особо
выделить слово "шанс". Внутренние проблемы империи я обсуждать не хочу: это
не в моей компетенции; хотя тревожные вести доходят и до меня. Однако не
могу не сказать со всей убежденностью: то, что будит неспокойство в Риме,
есть источник опасности и в провинции - сошлюсь здесь лишь на деяния
покойного императора Калигулы. Я далек от того, чтобы давать какие-либо
советы: во-первых, как я уже отмечал, в политике разбираюсь плохо, а
во-вторых, руководство империи в моих советах и не нуждается. Хотел бы
только лишний раз подчеркнуть, что мы слишком зависим друг от друга, чтобы
игнорировать необходимость разумного компромисса.
В общих интересах и провинции, и империи осознать, что сложившееся положение
для нас скорее все-таки плодотворно, чем губительно. Это значит, что здешний
народ видит в римском солдате не оккупанта, а защитника, а Рим, как верного
друга, прижимает к груди своей народ иудейский. Силовые методы должны быть
отодвинуты на задний план, и должны быть найдены те идеологические, идейные
основы, которые сделают естественной тесную зависимость, не ставя при этом
под вопрос суверенитет. Нужно добиться, чтобы и аристократия, и народ
провинции могли в равной степени уважать прокуратора, в военном же
присутствии видели залог мира и безопасности.
О том, каковыми могли бы быть те идейные, идеологические основы, которые
способны укоренить - следом за пассивным принятием существующего порядка
вещей - подлинное общественное согласие, бегло сказать невозможно. Одно ясно
наверняка: общим в них должно быть нечто такое, что сохраняет традицию и
все-таки означает новое качество. Говоря попросту: приверженность некой
общей, не слишком далекой и чуждой вере.
Труднее ответить мне на вопросы первосвященника Иосифа, и тут, пожалуй, даже
долгих объяснений не требуется. Я иудей, многие относят меня к лагерю
фарисеев, хотя я, как уже отмечал, всегда старался держаться подальше от
партий, ибо мышление мое несовместимо с партийностью. В то же время,
поскольку вплоть до сегодняшнего дня я не перестал изучать исполненную
борений историю народа нашего, знаю, что единство у нас достигается зачастую
именно в результате своеобразного равновесия сил, порожденного внутренней
разделенностью, и что разделенность эта с течением времени стала
своеобразной традицией, предметом гордости. Так что все, что происходило с
нами на протяжении долгих столетий, для меня является как бы личным
наследием, кое определяет мою судьбу и укрепляет во мне зыбкую надежду на
лучшее.
Что касается нашей нынешней ситуации, то я, может быть повторяясь, скажу
следующее.
И прошу считать все нижесказанное сугубо частным мнением сугубо частного
человека, слабого, не застрахованного от ошибок иудея, состарившегося в
размышлениях учителя по имени Гамалиил, под каковым именем я живу, - хотя
внучек мой получил то же имя, что наполняет душу мою самыми нежными
чувствами.
Первосвященник Иосиф характеризует Ананию как человека, достойного в эти
исключительно тяжелые времена занять пост первосвященника. Кажется мне, что
я давно его знаю; если только это действительно тот, кого я имею в виду,
роясь в ворохе воспоминаний и фактов. И здесь я вынужден сделать небольшое
отступление. Еще во времена первосвященника Анны Синедрион вынес решение,
призывающее оказывать поддержку малоимущим, а точнее - одаренным детям
малоимущих. Мысль сия была весьма полезна и благотворна, особенно если
принять во внимание бурную судьбу племени нашего, то отчаяние, что владело
людьми, потерявшими надежду на передышку в череде нескончаемых войн,
страдания нищих и страждущих. Много молодежи нашей бессмысленно погибло в
боях, многие бежали в пустыни и горы, стали, не желая того, бунтарями.
Помочь, поддержать обиженных судьбой - в этом заключалась чрезвычайно
плодотворная идея Анны.
Особое внимание при отборе в школы обращалось на то, чтобы поднимать людей
трудной судьбы, учить сирот, детей, выросших без надзора и ласки. Практика
эта мало-помалу пробудила в людях симпатию к нам, и народ уже нас не просто
терпел - он взирал на нас с доверием и надеждой. Анна просил и меня взять
нескольких учеников из народа, и я с радостью отозвался на просьбу.
Признаюсь: молва обо мне расходилась все шире, и я никогда не испытывал
недостатка в учениках; люди богатые, состоятельные посылали ко мне детей, не
просто следуя моде, но из искреннего уважения; и с платой за обучение не
скупились. Деньги ни в те времена, ни позже не были для меня главной целью,
но принимать я их принимал; в те годы я купил сад, выстроил дом, нанял слуг
для работ вокруг дома. Условие у меня было одно: спустя год, отводимый на
испытание, я сам решал, кого учить дальше, а от кого отказаться, в лучшем
случае порекомендовав ученика в другую школу. В этом вопросе я был
непреклонен - и никакой тугой кошелек не мог заставить меня взвалить на себя
обучение того, кто для этого не был пригоден. Анна по достоинству оценил
этот мой принцип, и для отобранных бедняков мне тоже не пришлось делать
исключения. Должен заметить: сами они проходили учебу бесплатно, живя в доме
у меня на полном пансионе, мне же Синедрион перечислял скромную сумму за
каждого. Это было чудесное время, оно запомнилось мне на всю жизнь: меня
окружали юные лица с широко открытыми доверчивыми глазами, в которых
светился живой, жадный до знаний ум. Там были и выросшие в холе барчуки, и
безродные отпрыски вперемешку. Таланты я находил и у тех, и у других - и
именно тогда с изумлением обнаружил, что способности и пытливость ума не
зависят от происхождения, от состоятельности семьи, в которой растет дитя. Я
мог бы привести целый ряд примеров - но цель моей записки не в этом. Я и сам
многому научился, занимаясь с этой молодежью, и считаю не просто достойным
сожаления обстоятельством, но непростительной ошибкой, почти преступлением
распоряжение Каиафы, который внезапно отменил отбор и бесплатное обучение
детей бедняков, ссылаясь на то, что как раз из этих школ выходят в последнее
время вожаки вновь вспыхнувших акций неповиновения и восстаний и нельзя
далее терпеть, что против нас поднимаются именно те, кого мы, проявив
великодушие, облагодетельствовали и приравняли к себе. Должен заметить,
Каиафа даже не счел нужным, принимая это решение, испросить моего совета;
отношения наши после этого не просто стали прохладными, но практически
прервались, о чем свидетельствует, например, тот факт, что при последней
нашей встрече, во время упомянутого процесса, когда я выступил в Синедрионе
в защиту последователей Иисуса, хотя идеи его оставались мне чужды, Каиафа
даже не удостоил меня приветственным словом, а когда я изложил свое мнение,
демонстративно удалился. С его стороны это было ужасной бестактностью, но я,
зная его вспыльчивую натуру, простил его про себя. И не испытал никакого
злорадства, когда спустя некоторое время прокуратор Вителлий лишил его поста
первосвященника и назначил его преемником Ионафана.
Я убежден: Каиафа ошибался; убежден в этом, даже если я и сам до
определенной степени согласился с его решением, не протестовал против него
ни в то время, ни позже. Мириться с решениями власти точно так же было
свойством моей натуры, как и приверженность принципу свободы обучения. Да и
захоти я протестовать, протест мой, по всей вероятности, был бы
безрезультатен; ведь Анна, чьим зятем был Каиафа, тоже не протестовал, хотя
именно ему, Анне, в свое время пришла в голову эта идея и именно он
осуществлял ее. В моей жизни и деятельности изменилось лишь то, что в школе
у меня не стало детей бедняков, я же с большей строгостью, но и с большим
терпением наставлял отпрысков богатых семей. Однако некоторые из прежних
воспитанников, теперь уже взрослые, зрелые люди, сами ставшие учителями,
часто навещали меня. Среди них был юноша по имени Иисус, называвший местом
своего рождения Назарет, и другой, Иуда, сын падшей женщины... И тут,
завершая свое вступление, я наконец подхожу к вопросу первосвященника
Иосифа.
Оба молодых человека относились к числу самых одаренных моих учеников. У
Иисуса блестящий ум сочетался с необычной, порывистой эмоциональностью и
стремлением к глубокому пониманию других людей, их мнений. Ему была
свойственна удивительная восприимчивость к самым разнообразным знаниям и
какая-то особенная изощренность в искусстве аргументации. Не будь это
преувеличением, я сказал бы, что сам многому учился у него. Он любил быть на
виду, первым поднимал руку, чтобы ответить на заданный вопрос, и часто, хотя
и с должным почтением, вступал в спор со мной. Иуда был более замкнутым,
молчаливым, углубленным в себя, но вместе с тем и более упорным. Он был
фанатиком учебы; что касается Иисуса, то он не только любил учиться, но и
легко и охотно делился знаниями со сверстниками. Мне странно было
обнаружить, что между этими столь различными молодыми людьми завязалась
тесная дружба. Спустя некоторое время Иисус и Иуда перестали меня посещать;
судьба первого известна: еще в годы правления прокуратора Пилата он, по
инициативе Каиафы, был распят на кресте. Не скрою: услышав об этом, я был
потрясен и, запершись в своей комнате, искренне оплакивал его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20