Качество удивило, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он с интересом приглядывался к Ивлеву.
– Я не понимаю, почему вообще возник вопрос о нашем районе и о нас? Мы ехали, думали, с нами хотят просто познакомиться.
– Разве это не так? – спросил мужчина с ежиком.
– Это не так, конечно. Лично мне такое знакомство… уже боком начинает выходить, я же вижу. Но не думай, товарищ Лукин, что я легко подниму лапки кверху. Сначала я скажу все, что о таких, как ты, думаю. Лукин, ты сейчас самый опасный тип в нашей партии. Разве тебя наши дела волнуют? Нисколько. Ты, конечно, постарался обставить дело так, будто они тебя действительно волнуют. А я утверждаю, что нисколько не волнуют, потому что ты схватил одни вершки, да и то только те, которые тебе нужны. Разве это забота? Разве это критика? А сколько труда потратил!… Тебе ведь не понравилось, что мы осенью дали тебе отпор, качнулся твой авторитет… И сейчас, при новом руководстве, тебе его нужно поправить. Ты и попер на нас. А что мы сделали? Мы доказали, что в интересах дела в нашем районе не надо торопиться с совхозами. Ты бы радовался, что тебя поправили, что не случилось ошибки, а ты на дыбошки стал. Ты надергал фактов, насобирал кляуз всяких и высыпал все в кучу. И доволен. Эх, коммунист!… Я о тебе никаких фактов не знаю, но я сердцем чую, что… не друг ты мне, не товарищ. Я ненавижу тебя и оправдываться перед тобой не стану.
– Ты хочешь сказать, что коммунист – ты, а Лукин не коммунист. Так? – Первый секретарь строго и внимательно смотрел на Ивлева. – А почему я должен думать так же? Только потому, что ты горячо и взволнованно говоришь об этом? Это же не доказательство. Ты же говоришь серьезные вещи.
– Здесь не все знают, что Ивлев в свое время был исключен из партии, – отчетливо проговорил Лукин. – Я хотел бы, чтобы он рассказал об этом. Если уж он заговорил о том, кто настоящий коммунист, – это – сказанное Луниным – шлепнулось на стол как нечто сырое, холодное, гадкое. Стало тихо.
Ивлев побледнел.
– А потому!… Потому… – на глазах его, на ресницах, сверкнули злые слезы; он изо всех сил крепился, это было видно. – Потому, что… Пошли вы к черту! – Ивлев толканул ногой стул и вышел из кабинета.
В кабинете опять стало тихо. Долго молчали.
– Я отвечу за него, – заговорил Родионов. – Он был исключен из партии за то, что скрыл из своей биографии тот факт, что его родители были репрессированы. Узнал он об этом – что его отец и мать посажены – семнадцати лет. А потом было тяжело признаться, стыдно. Это не вина человека, а беда наша. Но когда он понял из письма, которое отец оставил ему что родители были честные люди, он сам попросил исключить его из рядов партии.
– На кого же он обиделся? – жестко спросил Лукин. – На себя или на партию? Как понимать его просьбу?
– И на себя и на партию.
– Товарищи!… – Лукин встал. – Я хочу, чтобы меня сейчас правильно поняли. Я знаю, это вопрос не из легких… У меня у самого в тридцать шестом году погиб брат…
– Лукин!… – прервал его вдруг пожилой человек с ежиком. – Не надо так. Имей совесть.
– Что? А в чем дело?
– Про брата – не надо. Ты же сам его посадил.
Опять в кабинете воцарилась тишина. Лукин растерянно улыбнулся и посмотрел на первого секретаря.
– Донес, что ли? – спросил тот.
– Донес, – сказал человек с ежиком.
– А я, собственно, и не скрываю этого!… – Лукин сурово нахмурился. – Мы с братом разошлись идейно, я ему говорил прямо…
Человек с ежиком бесстрастно смотрел на Лукина; широкое лицо его с каменной-серой челюстью не выражало ничего.
– Говорил прямо, а заявление писал – не прямо. Под чужой фамилией.
Лукин опять растерялся. Он не мог знать, что где-то каким-то образом всплыли на поверхность неприятные дела минувших лет.
– Я же вам говорю, что не скрываю этого…
– Скрывал. Девятнадцать лет скрывал.
– Я говорю: я сейчас не скрываю!…
– Сейчас смешно скрывать.
– Это Игната Лукина, суховского комиссара?! – дошло наконец до Родионова. – А?
Ему никто не ответил. Человек с ежиком и Лукин смотрели друг на друга…
– А я тебя, Лукин, всю жизнь уважал из-за брата, – сказал Родионов. – Собака ты.
Лукин бросил на стол бумажки.
– Хватит!…
– Лукин, тебе истерика не идет, – сказал первый секретарь. – Сядь. Мы потом поговорим об этом. Родионов, тебе предъявлены серьезные обвинения.
– С Кибяковым правильно – прохлопали. С Воронцовым… тут сложнее…
– С Воронцовым тоже правильно!
– Я тебя не слышу и не вижу, Лукин. Тебя нету!
– С Воронцовым – правильно!
– Перестаньте! – первый секретарь пристукнул ладонью об стол.
– Позвольте мне! – решительно встал Селезнев. – Товарищи… хочу внести ясность: когда меня направляли в Бакланский район, меня инструктировал Лукин. Он просил меня извещать его о всех делах, решениях и поступках Родионова и Ивлева… Я тогда не понял, что он копает под них…
– Извещал? – спросил первый.
– Извещал.
– А сейчас что?… Побежал с корабля?
– Я тогда не понял, для чего это нужно Лукину.
– Продолжай, Родионов.
Ивлев ходил по номеру гостиницы, курил. Ждал Родионова.
Родионов пришел поздно. Уставший, злой… Молча разделся, взял полотенце, пошел в ванную. Ивлев походил еще немного, не выдержал, тоже пошел в ванную.
– Ну, что там? – спросил он.
– Пошел к черту, – усталым голосом сказал Родионов. – Баба… Орешь против кисейных барышень, а сам хуже всякой барышни. Истеричка.
– Ну, ладно… – Ивлев сморщился. – Мне стыдно, что я тебя одного оставил… Извини за это.
– Пожалуйста, – Родионов раскорячил ноги, сунул голову под кран, долго кряхтел, мотал головой, фыркал… Ивлев ждал.
– Ну, что там? – опять спросил он, когда Родионов начал вытираться.
– Буфет открыт еще?
– Открыт, наверно.
Родионов пошел в номер, Ивлев – за ним.
– Ты что, не хочешь разговаривать со мной?
– Не хочу, – Родионов бросил полотенце, надел китель, причесался перед зеркалом и ушел в буфет.
Ивлев опять принялся ходить по комнате.
Когда Родионов вернулся, Ивлев лежал на кровати в кителе, положив ноги в носках на стул.
– Вот теперь можно разговаривать, – сказал Родионов.
Ивлев сел на кровати.
– Ухожу опять в милицию, Николаич. Звонил сегодня в управление – берут.
Родионов посмотрел на своего помощника.
– Да?
– Предлагают в Салтонский район. Если, конечно, в крайкоме… ничего страшного не случилось. Чем там кончилось-то?
Родионов все смотрел на Ивлева, и взгляд его был неузнаваемо холодный, чужой, пристальный.
– Иди, пожалуй, в милицию, – согласился он. – В крайкоме все обошлось… Но выговор тебе будет – чтоб ты умел вести себя.
Ивлева поразили глаза Родионова. Даже в минуты ярости они у него никогда не были такими, даже – когда он очень уставал. Сидел другой Родионов – пожилой, глубоко и несправедливо обиженный человек.
– Кузьма Николаич…
– Ладно… – Кузьма Николаевич махнул рукой, встал и начал раздеваться. – Давай спать.
Разделись, легли. Ивлев не выключил на своей тумбочке свет.
Слышно было, как подъезжали к подъезду гостиницы такси, жалобно взвизгивали тормоза, хлопали дверцы… В соседнем номере бубнил репродуктор и разговаривало сразу несколько людей, смеялись – выпивали, наверно. По коридору прогуливались две женщины – туда-сюда; когда они приближались к дверям, Ивлев разбирал отдельные фразы:
– Дорогая моя, я вам говорю: не сдавайтесь!
– Возмутительно то, что он не может понять… – дальше не разобрать.
– Не сдавайтесь! – опять восклицала женщина с низким сильным голосом. И еще несколько раз слышал Ивлев, как она говорила: «Не сдавайтесь!».
Потом из репродуктора в соседнем номере грянула удалая русская песня. Ивлев придвинулся ближе к стене и стал слушать песню. И в голове начали слагаться стихи… Интересно, что охота к стихам пробуждалась у Ивлева только в трудные для него минуты жизни.
Утром Родионова разбудил голос Ивлева – тот негромко разговаривал с кем-то по телефону.
– …Да, да… Я понимаю. Нет, просто… да, да. Нет, просто я… – долго слушал. – Выговор. Не знаю еще. Будьте здоровы! Мгм… Конечно. Будьте здоровы!
«Сопляк», – с удовольствием подумал Родионов. Полежал еще немного, потом потянулся и «проснулся».
– С добрым утром! – приветствовал его Ивлев. Он успел побриться, помыться… Сиял, как новый гривенник.
– Рано ты, – сказал Родионов.
– Что будем делать?
Родионов откинул одеяло, опустил на пол худые, волосатые ноги. Ивлева удивили мешки под глазами первого секретаря; вообще вид у него был неважный, усталый.
– Что делать?… Позавтракаем, потом пойдем получать твой выговор. А потом… выпьем на прощанье. В ресторане. Я уж лет десять не был в ресторане.
– Я раздумал, – сказал Ивлев.
– Чего раздумал?
– В милицию идти. Пойду в крайком, извинюсь перед всеми… Надо, как думаешь?
Родионов посмотрел на него, ничего не сказал на это. Снял со спинки кровати галифе, запрыгал на одной ноге, попадая другой в штанину.
– Ты в парикмахерской брился? Где она тут?
– На нашем этаже, в конце коридора. Иди, там сейчас никого почти нету.
Юрий Александрович, учитель, был парень неглупый, но очень уж любил себя, просто обожал. Началась эта нехорошая любовь давно. Юрий был единственный сын у обеспеченных папы с мамой. С детства привык к тому, что всякое его требование уважалось. Потом, с возрастом, пришлось убедиться, что мир «жесток». Юра стал изворачиваться, и если другие – кроме папы с мамой – не всегда уважали его требования, то сам он уважал их. Любвеобильные родители по-прежнему изо всех сил заслоняли от него свет. Так в сыром затемненном месте созрело бледное, гибкое растение.
Юрий окончил пединститут. Комиссия по распределению не долго думала – в Сибирь.
– Как?
– С удовольствием, – сказал Юрий. Тут надо еще раз сказать, что парень он был неглупый. Он не стал, как другие, упираться. Он даже попросил родителей, чтобы они не обивали пороги разных именитых людей. Он знал: биография в наши дни, в нашей стране, имеет серьезное значение. Квартира с удобствами подождет – немножко терпения. Терпение, плюс спокойствие, плюс голова – будет и квартира и все другое. Уже с самого начала в биографии будет одна очень звонкая фраза: «Три года работал в Сибири».
Приехав в Сибирь, учитель Юрий Александрович решил писать книгу. С ходу. А что? И пусть в редакции журнала или издательства попробуют отнестись к ней неуважительно. Называться она будет «Даешь Сибирь!» или «Дорогу осилит идущий (Записки учителя)». Начнется книга с того, как героя – «я» – провожают в Сибирь. Потом размышления в купе, на верхней полке… А за окном поля и поля. Велика ты, матушка-Русь! Дорожные знакомства. Перевалили Урал… Когда проезжали столб «Европа – Азия», крики «ура», смех, шутки. А кто-то плачет (как потом выяснилось, девушка-десятиклассница, сбежавшая из дома в Сибирь: ей, видите ли, страшно стало). Опять дорожные знакомства – скуластые сибиряки, ужасно темные и добрые. Тоска и размышления на верхней полке интеллектуального, чуточку оппозиционного «я». Дальше – деревня, школа… Первые уроки. Класс – хулиган на хулигане хулиганом погоняет, «Я» волнуется, срывает пару уроков. Размышления дома, «у бабки Акулины». Бабка Акулина, это дитя природы, «глаголет истину» (привести дословно несколько темных ее выражений и настаивать в редакции – не убирать их). Потом рассказывать знакомым, как отстаивалось каждое слово в повести. Вместе со всем этим – письма далеких друзей, письма далеким друзьям… «Я» держится с завидной стойкостью, зовет далеких друзей в Сибирь, попрекает их ваннами и теплыми уборными, дерзит. С двумя-тремя расходится совсем. Дела в школе налаживаются (класс-то был не такой уж плохой). И так далее.
Чего хотел он от жизни? Многого.
Однажды (он учился в девятом классе) отец купил ему ружье. Было воскресенье, во дворе полно знакомых девчонок и ребят. Он взял ружье, вышел из дома (ружье за плечом, дулом книзу), на виду у всех прошел по двору сел в «Москвич» и поехал за город. Пострелял в консервные банки и вернулся. Все. Но этот вот момент, когда он шел с ружьем по двору и затем сел в собственную машину то чувство, которое он испытал при этом, он запомнил надолго. Он хотел, чтобы в его жизни было как можно больше такого – когда ты обладаешь тем, о чем другие только мечтают, когда на тебя смотрят с жадным интересом, когда отчаянно завидуют. Хотелось, например, приехать из Сибири и, здороваясь с товарищами, так, между прочим, спрашивать: «Читал мой опус?». Нет, лучше не спрашивать, а просто улыбаться… Да, конечно, не спрашивать. Наоборот, когда скажут: «Читал твой опус», – тут взять и снисходительно поморщиться. Хотелось славы, уважения к себе, и как можно скорее. А как все это добывать, черт его знает. Писать – это доступнее всего. На фоне общей бедности нашей литературы, может быть, и удастся возбудить интерес к себе. Он был как-никак преподаватель русского языка и литературы, много читал о тяжелом пути писателя, сам рассказывал о всяческих терниях, мучительных поисках, кризисах и срывах. И всегда искренне недоумевал в душе – не понимал, какого черта еще нужно признанному писателю. Но, если бы волею судьбы он сделался вдруг известным писателем, он, наверно, не отказал бы себе в удовольствии говорить: «Сложное это дело, старик, – писательство. Внешне все хорошо, а вот здесь (пальцами – на грудь) скверно».
Хорошо бы стать грустным писателем…
С Майей, теперешней женой, он дружил еще в институте. Она уважала его честолюбивые помыслы. Правда, перед нею он свои помыслы всегда несколько облагораживал.
Здесь, в Сибири, Майя удивила его своей жизнеспособностью. Если он, приехав сюда, призвал на помощь всю волю, которой обладал, решил выстоять, то Майя сразу, без усилий вросла в непривычную деятельность. Для нее как будто ничего в жизни не изменилось, как будто она переехала из одного квартала в другой. Он прилепился к ней…
С Марией Родионовой он познакомился еще в начале учебного года. Он тогда подумал о ней: «Красивая самка». И все. Здоровались, иногда сидели рядом на педсоветах, перебрасывались незначительными фразами.
Как– то в начале марта Юрий Александрович пошел вечером смотреть новый фильм -один (Майя заседала в райкоме комсомола).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я