https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/dlya-polotenec/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Еще издалека я услышал: «Вон и сиротка идет», а подойдя ближе, узнал цветастый, с двумя большими красными розами платок Матруны Вековухи,— вторая жена Туньтика, крепко держась (словно боялась свалиться) за край доски, сидела посреди прогнутой лавки и, вытянув ноги перед собою, смотрела на обшарпанные носки своих больших башмаков. Рядом с нею держала на руках маленького Миколку Дуня Тешкова — наклонив свою голову над сыном, она щекотала его распущенными волосами: тот непослушными ручонками ловил белые, как лен, материны прядки и все пытался подтянуть их к ротику. Сидела, внимательно слушала всех, поворачивая голову на каждый голос, Кле- цчиха. Здесь же было еще много женщин с обоих концов деревни,— даже самой Ядохе места на лавочке не хватило, и она стояла около изгороди, держась за старую, позеленевшую от времени штакетину. В огороде, привязанная под самыми окнами, гремела цепью и заходилась от лая Ядо- хина Найда — злая-презлая собака. За эту Найду на Ядоху обижалась Лысая Татьянка: она считала самой большой несправедливостью, что ее Полюган так непохож на Ядохину Найду. Да и многие в деревне смеялись над этим несоответствием: у доброй, заботливой и ласковой Ядохи была такая злая сучка, а у злой и все время чем-то недовольной Татьянки — ласковый и послушный, как теленок, пес. Полюган очень любил нас, детей, и всегда валялся с нами в пыли, играл в прятки — словом, дурачился не хуже нас. Даже его первая кличка — Хулиган, которую дал когда-то Холоденок так невпопад, превратилась в более спокойную т Полюган. Холоденок даже божился, что песик и лаять совсем не умеет. Татьянка, пробуя разбудить его злость, привязывала собаку на веревку, на которой до этого бегал с весны до осени бычок, но Полюган сидел спокойно, скучал один за изгородью и, только услышав, как мы бежим по улице, забывшись, что привязан, со всей силой дергался вперед за нами, но, почувствовав крепкую веревку, успокаивался и снова скучал себе, и вновь оживлялся только тогда, когда рядом с жужжанием пролетала муха или пчела. Отвязанный, вольный, с красивым ошейничком, он привычно здоровался с каждым уже знакомым запахом, не очень пугался и новых — Полюган недолго изучал их, обнюхивал, и через какую-то минуту и они становились ему привычными, своими — друзьями...
Татьянка, все же надеясь вырастить его злым, иногда подводила к пугалу на огороде и приказывала: «Кусай его, кусай!», но Полюган ласково терся около ее ног и не кусал. Тогда она кричала другое: «Бреши, бреши, лентяй!», но лентяй доверчиво, как дитя, смотрел ей в глаза — точно недоумевая, спрашивал: «А зачем?» Тогда она, может чтобы показать, как это делается, а может просто со злости, начинала гавкать сама: «Гав, гав, гав». А убедившись, что Полюган все равно не лает, била его пинком в бок и решительно вела на подворье — привязывать снова. Татьянка привязывала собаку около тщательно закрытых дверей, хоть и знала, что Полюган — очень ненадежная помощь ее замку. Ядоха, наоборот, никогда не замыкала дверей — они всегда были либо раскрыты настежь, либо заткнуты, как вон сегодня Сенчиловы, какою-нибудь найденной во дворе щепочкой. Даже Найду она не привязывала около сеней — зачем, еще кого напугает, а то, может, и укусит.
Найда лаяла, прямо заходилась под окном — хоть ее принесли сюда щенком, она и выросла здесь, у Ядохи, но все равно никак, видимо, не могла привыкнуть к тому, что на этой лавочке всегда собирается столько людей.
— Утихомирь ты свою волкодавку! — не вытерпела наконец Дуня Тешкова.— А то вон сына напугает, так и спать ночью не будет,— и ласково ущипнула своего Миколку за курносый носик.
Ядоха стала успокаивать Найду.
— Отдай ты ее Татьянке, а себе — ее Полюгана возьми. Он бы к нашей кумпании вон как подошел.
— А зачем твоей Татьянке злая сучка? У нее же у самой
во рту черно,— ответила Ядоха и снова пригрозила Найде: — Замолчи!
Та немного приутихла, но лаять не перестала...
Когда я подал тетке Ядохе письмо, она даже руками всплеснула:
— А мамулечки вы мои! А я все думаю,— видела же во сне, что всю ноченьку молочко беленькое цедила (заливаюсь им, и все!), потому, думаю, не может же быть, чтобы письма сегодня не было. А вот и оно. Это Витька прислал.
Даже не взглянув на адрес, она знала, от кого письмо. Пока Ядоха разрывала конверт, все на лавочке и около лавочки молчали. Тетка пробежала глазами первые строчки...
— А дитятко ты мое! Пятерочку уже вот получил, так и хвалится.
Ядоха прочитала письмо, аккуратненько вложила листок снова в конверт и сунула его в карман длинного мужского пиджака, наброшенного на плечи.
— Поправился уже. А намучился, дитятко ты мое родное! Это же надо тебе столько пережить. Эту блокаду люди век уже помнить будут. Витька рассказывал, что поедет он, малышок такой, на саночках по воду, наберет в реке ведерко и назад возвращается. А мертвых, мертвых вдоль дорожки! Кто до воды не доехал, замерз, а кто, с водою едучи, помер. Лежат, просто жутко. Нет, это я уже от себя говорю. А Витька сказывал, что тогда попривыкали уже, так особенно и не замечали. И вот, говорит, везешь ту воду, а мертвый как-то своею мерзлою ногою зацепит за саночки и опрокинет их. Вода и выльется. Стоишь, говорит, и думаешь, что делать: и без воды ехать домой нельзя, и назад возвращаться сил не хватает — не доедешь, ей-богу, не доедешь, свалишься, как и эти, что уже лежат...
Я давно заметил: для Ядохи во всем, что касалось этой войны, Витька был самый большой авторитет — «а неужто, дитятко ты мое, столько настрадался». Она всегда говорила: «Витька сказал», «Витька видел», «Витька знает». И никто в этом не должен был сомневаться. Витькино мнение, мнение мальчишки, который пережил блокаду, было для нее очень важным — будто мнение старика, что много перевидал на своем веку.
— Пошли, девки, на свадьбу,— Дуня Тешкова взяла с подола на руки сына и встала.— А то Ядоха уже завела свое: «Витька да Витька». Сейчас заплачет. Вон уже и слезы на глазах...
Холоденок так невпопад, превратилась в более спокойную Полюган. Холоденок даже божился, что песик и лаять совсем не умеет. Татьянка, пробуя разбудить его злость, привязывала собаку на веревку, на которой до этого бегал с весны до осени бычок, но Полюган сидел спокойно, скучал один за изгородью и, только услышав, как мы бежим по улице, забывшись, что привязан, со всей силой дергался вперед за нами, но, почувствовав крепкую веревку, успокаивался и снова скучал себе, и вновь оживлялся только тогда, когда рядом с жужжанием пролетала муха или пчела. Отвязанный, вольный, с красивым ошейничком, он привычно здоровался с каждым уже знакомым запахом, не очень пугался и новых — Полюган недолго изучал их, обнюхивал, и через какую-то минуту и они становились ему привычными, своими — друзьями...
Татьянка, все же надеясь вырастить его злым, иногда подводила к пугалу на огороде и приказывала: «Кусай его, кусай!», но Полюган ласково терся около ее ног и не кусал. Тогда она кричала другое: «Бреши, бреши, лентяй!», но лентяй доверчиво, как дитя, смотрел ей в глаза — точно недоумевая, спрашивал: «А зачем?» Тогда она, может чтобы показать, как это делается, а может просто со злости, начинала гавкать сама: «Гав, гав, гав». А убедившись, что Полюган все равно не лает, била его пинком в бок и решительно вела на подворье — привязывать снова. Татьянка привязывала собаку около тщательно закрытых дверей, хоть и знала, что Полюган — очень ненадежная помощь ее замку. Ядоха, наоборот, никогда не замыкала дверей — они всегда были либо раскрыты настежь, либо заткнуты, как вон сегодня Сенчиловы, какою-нибудь найденной во дворе щепочкой. Даже Найду она не привязывала около сеней — зачем, еще кого напугает, а то, может, и укусит.
Найда лаяла, прямо заходилась под окном — хоть ее принесли сюда щенком, она и выросла здесь, у Ядохи, но все равно никак, видимо, не могла привыкнуть к тому, что на этой лавочке всегда собирается столько людей.
— Утихомирь ты свою волкодавку! — не вытерпела наконец Дуня Тешкова.— А то вон сына напугает, так и спать ночью не будет,— и ласково ущипнула своего Миколку за курносый носик.
Ядоха стала успокаивать Найду.
— Отдай ты ее Татьянке, а себе — ее Полюгана возьми. Он бы к нашей кумпании вон как подошел.
— А зачем твоей Татьянке злая сучка? У нее же у самой
во рту черно,— ответила Ядоха и снова пригрозила Найде: — Замолчи!
Та немного приутихла, но лаять не перестала...
Когда я подал тетке Ядохе письмо, она даже руками всплеснула:
— А мамулечки вы мои! А я все думаю,— видела же во сне, что всю ноченьку молочко беленькое цедила (заливаюсь им, и все!), потому, думаю, не может же быть, чтобы письма сегодня не было. А вот и оно. Это Витька прислал.
Даже не взглянув на адрес, она знала, от кого письмо. Пока Ядоха разрывала конверт, все на лавочке и около лавочки молчали. Тетка пробежала глазами первые строчки...
— А дитятко ты мое! Пятерочку уже вот получил, так и хвалится.
Ядоха прочитала письмо, аккуратненько вложила листок снова в конверт и сунула его в карман длинного мужского пиджака, наброшенного на плечи.
— Поправился уже. А намучился, дитятко ты мое родное! Это же надо тебе столько пережить. Эту блокаду люди век уже помнить будут. Витька рассказывал, что поедет он, малышок такой, на саночках по воду, наберет в реке ведерко и назад возвращается. А мертвых, мертвых вдоль дорожки! Кто до воды не доехал, замерз, а кто, с водою едучи, помер. Лежат, просто жутко. Нет, это я уже от себя говорю. А Витька сказывал, что тогда попривыкали уже, так особенно и не замечали. И вот, говорит, везешь ту воду, а мертвый как-то своею мерзлою ногою зацепит за саночки и опрокинет их. Вода и выльется. Стоишь, говорит, и думаешь, что делать: и без воды ехать домой нельзя, и назад возвращаться сил не хватает — не доедешь, ей-богу, не доедешь, свалишься, как и эти, что уже лежат...
Я давно заметил: для Ядохи во всем, что касалось этой войны, Витька был самый большой авторитет — «а неужто, дитятко ты мое, столько настрадался». Она всегда говорила: «Витька сказал», «Витька видел», «Витька знает». И никто в этом не должен был сомневаться. Витькино мнение, мнение мальчишки, который пережил блокаду, было для нее очень важным — будто мнение старика, что много перевидал на своем веку.
— Пошли, девки, на свадьбу,— Дуня Тешкова взяла с подола на руки сына и встала.— А то Ядоха уже завела свое: «Витька да Витька». Сейчас заплачет. Вон уже и слезы на глазах...
— А и правда, пойдем. Слышите, как в том конце играют?
Женщины загомонили.
— Посмотрим хоть, как Люська раевщинская в фате сидит.
— Вот Цыца так Цыца. В Сябрыни себе девки не нашел. Вон откуда — из Раевщины — привез.
Ядоха, простоволосая, достала из того же кармана, куда положила письмо, алюминиевый гребешок, какие еще в войну наловчился делать из обломков сбитых самолетов Клецка, и начала расчесывать свои длинные и, несмотря на годы, все еще густые волосы.
Перед войной в волосы тетки Ядохи вплелся колтун. Да такой, что даже иголку не вобьешь — точно камень. Сначала тетка хотела отрезать волосы, но ей отсоветовали — говорили, что тогда вообще колтун сдавит голову и задушит. Она долго лечила его, покуда сами по себе не начали раскручиваться волосинки — Ядоха ходила тогда как завитая. Но после этого (ибо говорили — все несчастье причинилось потому, что она не любила расчесывать волосы) тетка уже не расставалась с гребешком — где стояла, там и чесала свои поседевшие пряди.
— Да, пойдем, пойдем сходим,— как будто сама себе говорила Ядоха.— А как же, надо посмотреть, какой из Женьки молодой. Вон даже Сенчила и тот на свадьбу поехал. Помирал человек, а тут на тебе, на свадьбу поднялся.
— Я так его и не узнала: побрился, бороду свою снял,— снова заметила Тешкова.— Смотрю, какой-то молодой инвалид на Сенчиловой тележке едет, руками подталкивается. «Ты ли это, дед?» — спрашиваю. «Я, девка, я. Кто же еще так ездит, кроме меня?» — а сам весь в репьях — понацеплялись, наверное, как по своей тропинке ехал.
— А мамулечки ж вы мои! Так на свадьбу человек торопился, что даже лицо себе ободрал,— расчесывая волосы, сказала Ядоха.— Звал он, звал, кричал в хате, кричал, чтоб кто помог ему, на тележку перенес,— никто не слышит. Тогда он к двери подполз и вывалился на двор. Крылечка же у него нету, а порог высоконький, так он лоб себе немного и ободрал.
— Теперь уже доска к порогу приставлена,— теребя потрескавшимися пальцами уголок своего цветастого, завязанного на шее платка и все глядя на носки башмаков, подала наконец голос Матруна Вековуха, которая до этого сидела молча.
— Ого, смотри ты, и Матруна заговорила,—обрадовалась Ядоха.— А то я вижу, сидит чего-то тихо, глядит себе под ноги и не говорит ничего.
— А где же это, Матруна, сегодня твой? — качая на руках сына, не глядя на Вековуху, как будто безразлично, но я заметил ироническую усмешку на ее лице, спросила Тешкова.
А тетка Матруна, наверное, усмотрела в этом что-то большее.
— А тебе что до моего? — сердито отрезала она.— Ты лучше своего ищи.
— Мне-то ничего, но вот люди говорят, что он пошел к Туньтихе какое-то святое письмо читать.
— Я тебе говорю, лучше смотри, чьи письма твой читает.
Я знал, о чем говорит Вековуха.
Дуня Тешкова после войны вышла замуж за минера и, когда тот демобилизовался, поехала с ним куда-то под Саратов. Тогда Тешке, бригадирову брату, часто шли письма,— видно, Дуня в них рассказывала, как живется на новом месте. А в прошлом году я принес Тешке телеграмму: «Та- точка, приезжай скорее». Дядька продал телушку, которую растил для себя, оделся потеплее — была самая плохая пора осени: ветер и холод — и поехал. Вернулся он скоро, но уже не один — вместе с ним приехали Дуня и маленький Миколка. Люди шушукались, что у минера отыскалась там первая жена с большими уже детьми и он перешел к ней. Сама же Дуня всем говорила, что ее муж поехал в длительную командировку и будет присылать деньги переводом. Сначала она сама ходила получать деньги «до востребования», а потом ежемесячные переводы пошли на Сябрынь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я