https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-vanny/s-perelivom/
— Ты же ишпишешь веш, а мне тогда ничего не оштанечча.
И моя зеленая весна навсегда вдруг стала серой, неуютной, и казалось, между голых, нарисованных простым карандашом суков, на которые так и не присели зеленые листья, зашумел нудный и дождливый осенний ветер.
С того времени я очень люблю все зеленое. Зеленый луг — до трепета. Зеленые деревья — до умиления. Зеленое небо — до слез.
Теперь мне даже снег хочется рисовать зеленым карандашом. И солнце тоже — только зеленым.
А в глазах моих все еще стоят, точно на пепелище, черные, будто обугленные, деревья с того, пожалуй, первого еще класса, которые из-за жадности Клецки так и не нарядились в зеленую листву.
Меня обогнали Лена и Демидькова Клава — они бежали в наш конец.
— Что, и вы, телушки, на свадьбу?—услышал я, как вдогонку им крикнул Гатила, а Клецка засмеялся.
От спиленной вербы, около колодца, где на земле стоит тяжелое ведро, которое даже приподняло нагруженный конец журавля, перешел улицу и не совсем охотно пошел к Хадосьиной хате — все же неприятно было вспоминать вчерашнее приключение в ее огороде и тем более думать: «А что, если она узнала?»
— Ленкина шпаднича! Ленкина шпаднича! — забежав наперед, выламываясь, пятясь задом, неожиданно зашепелявил, запел Клецка, но меня эта песня почему-то уже совсем не задевала,— наверное, так всегда бывает, если думаешь о чем-то другом, более важном.
Тучи, которые к вечеру стремительно поплыли было из-за небосклона, теперь шли тише и там, куда зашло солнце, темною громадою становились на ночь. Ветер прошелестел где-то вверху, над улицей, и внезапно утих,— казалось, что он, будто огромная птица из одних только крыльев, упал в широкий, развесистый, во весь Хадосьин палисадник, куст жасмина: даже посреди куста, там, где он упал, заколыхались ветки.
От Хадосьиной хаты кто-то шел мне навстречу. Я пригляделся и обрадовался — так это же сам дядька Матвей! Пригляделся еще более внимательно,— нет не ошибся: и правда, идет он, Матвей, старший Хадосьин брат, который прислал сегодня письмо. Вот и отдам его же письмо ему самому, не заходя в хату.
— Здоров, анарал! — поздоровался он и ласково улыбнулся.
Я ответил на приветствие и подал ему конверт.
— Это же, дядька, наверное, ваше письмо? Видимо, вы его тетке Хадосье прислали?
— Я, я прислал... Видишь, как твоя почта плохо ходит. Сам раньше приехал, а письмо потом уже догоняет... Вот как... Писал Хадосье, что скоро приеду. Да, наверное, наш почтальон в фуфайке его долго носил — вишь, какое грязное.
— А вы, может, к Настачке идете — «Гудок» читать? Сегодня пришел.
— Что ты, малец! Я, конечно, сходил бы, но сегодня Шовковиха не пустит туда. Сегодня она там за анарала. Она анаралом ходит.
Откуда-то из-за угла выбежали хлопцы, которых вел Клецка. Клецка уже, видно, успел сбегать домой, схватил в одну руку большую антоновку, в другую — кусок хлеба и теперь, по очереди кусая то одно, то другое, смакуя, ел.
Хлопцы хотели пробежать мимо нас не останавливаясь, но дядька Матвей поздоровался и с ними:
— Здорово, анаралы!
Кто ответил на приветствие, а кто и промолчал. Но все остановились, подошли ближе.
— Ну, так как вы тут без меня живете, анаралы? — спросил он (кстати, дядька Матвей часто и интересно рассказывал нам про свою работу на железной дороге, и потому мы дружили с ним).
Спросил и, не ожидая ответа, будто между прочим добавил:
— Пошли, может, анаралы, мне изгородь поможете поднять. А то вчера какие-то черти повалили...
И мы, чувствуя свою вину, но не показывая этого, послушно пошли за дядькой в огород. По дороге я осторожно спросил, дома ли тетка Хадосья — все же как-то не хотелось с нею встречаться.
— Нет ее. Побежала, непоседа, на свадьбу.
Сломанная изгородь повалилась на нашу сторону (так
я, значит, упал в свой огород!) — и вся лежала на нашей отаве. Нижний край был немного приподнят: он лежал на большущей тыкве, которая выспела уже в нашем огороде, вылезши на тыквеннике через изгородь еще завязью или, может, даже цветом. Когда я косил отаву, мне приходилось ее обкашивать, ибо назад, через узенькую щель между кольями, она уже не пролезала.
Изгородь сломалась, вывернув с одной стороны тонкий, неглубоко вкопанный столбик, который, основательно подгнив, мог бы скоро сломаться и сам, а с другой — живьем оторвав пересохшие жерди, прибитые давно к самому углу хаты,— там остались только гвозди да щепки от планок.
Дядька Матвей взял в руки тяжелую, почерневшую от времени деревянную балду, которая стояла, прислоненная, у стены (ею били свиней, ею ударяли по колуну или по клину, когда кололи толстые чурбаки, ею забивали и колья),— она была как будто выгрызена, выщерблена в тех местах, которым больше всего доставалось. В другую руку дядька Матвей взял загодя затесанный кол и, стараясь не угодить глубокой трещиной, что шла через всю балду и исчезала где-то под самыми ладонями дядьки Матвея, спокойно, не торопясь, чуть высунув язык, начал загонять новую опору возле того места, где вчера вывернулся столбик.
Мы кто как помогали дядьке. Одни отрывали жерди от старого колышка, другие выдергивали из угла гвозди и тут же, на стене, выравнивали их, а я поднял изгородь и из улежанной, как гнездышко, ямки в отаве, побелевшей без солнца, осторожно, стараясь не оторвать ее от светло- зеленой пуповины, перенес тяжелую тыкву на грядку и положил возле горки выбранного лука.
И тут услышал, как с Васепкова двора — он как раз был повернут всеми затворенными дверями к Хадосьиному огороду — донеслось причитание.
Медленно, не ударив даже по колу, опустил деревянную балду на землю дядька Матвей, оперся на нее и прислушался.
— По-моему, это Химтя плачет,— немного погодя, вслух подумал он.
Действительно, плакала бабка Химтя. Через некоторое время там скрипнули сени и в густой предвечерней тишине послышался Марфин голос:
— Не смеши ты, старая, людей. Иди лучше, говорю тебе, в хату.
— Сама иди в свою хату,— голосила бабка Химтя.
Мы все стояли и слушали.
— Совсем выжила из ума, дура старая,— села на крыльцо и ревет на чем свет стоит. Люди же смеяться будут.
— Пускай смеются. А чего ты меня грызешь?
— Так тебя же не только грызть, но и побить даже мало.
— А что я тебе сделала? Мне же Яська только письмо прочитал.
— Правду говорят: старое что малое,— похоже, Марфа отошла уже и теперь говорила будто и спокойно.— Зачем ты давала читать? Ты же знала, от кого письмо. А тот дурень еще и новый адрес написал.
— Ну так и что, если Яська прочитал...
— Что! Что! — передразнила бабульку невестка и, наверное, там, во дворе замахнулась на нее.— А он может по всей Сябрыни раззвонить, где твой Восип сейчас... Иди, дурная, в хату голосить. А то вот как звездану промеж крыльев, так тут и успокоишься.
Старая заголосила еще громче. Я стоял, и мне было неловко, что услышал этот разговор. И правда, зачем я читал то письмо?
— Ого, там Марфа Яся клянет,— спохватился дядька Матвей и добавил: — Надо было бы этого полицая как-то выколупать.
Он высоко поднял балду и несколькими сильными ударами загнал кол в землю — как раз до намеченного.
Изгородь мы подняли быстро. Еще быстрее приколотили ее к новому столбу, который тонко пружинил.
— А мамулечки ж мои! Ей же богу, это Матвей приехал,— послышалось с улицы.
Посмотрели в ту сторону и увидели Ядоху. Она стояла на тропинке около двух отброшенных жердин, что отгораживали нашу пожню от улицы. Тетка, видно, выполнив свою работу, загнав и Савкину скотину, бежала на свадьбу.
— Приехал, приехал! — ответил Матвей, поставил деревяшку на старое место и подошел к Ядохе.
Клецка рассказывал, что когда-то давным-давно, когда они еще были молодыми, дядька Матвей и тетка Ядоха очень крепко любили друг друга. Но пожениться не смогли — они оба были такие бедные, что боялись собирать вместе и свой голод, и свое тряпье. Ядоха потом вышла замуж за богатого Авхимку, но пожила с ним недолго — тот, очень жадный к работе, как-то в первую же после свадьбы весну, выбрасывая вилами навоз из хлевов, надорвался и помер...
— Так, может, ты, Матвейка, за мною приехал? — поправив в волосах алюминиевый гребень, как-то невесело пошутила Ядоха.
— Куда мне тебя, девка, везти? Видишь, с двумя женами я уже не управлюсь.
— О, не скажи, ты и теперь еще атлет!
— Какой уж из меня атлет...
— Так пошли вот хоть со мною на свадьбу сходим.
— Нет, я с хлопцами лучше посижу. Я с ними давно не говорил.
По той стороне улицы шли домой Настачкины дети — немцев Алеська и минеров Генька. Немчик, в каком-то большом мужском пиджаке с подвернутыми рукавами, который был ему очень длинен — как пальто,— вел за ручку Геньку — в одной полотняной рубашонке, но в большущей шапке, которая все съезжала ему на глаза. Клецка запустил в них коротким обломком жерди, и там, где обломок, долетев чуть ли не до самых ребят, упал, поднялся столб пыли.
— Зачем ты детей пугаешь? — схватив какую-то щепочку, погналась за Клецкой Ядоха.— Я тебе сейчас покажу, статуй ты!
Клецка отбежал. Остановились и ребята.
— Дети, идите сюда! — позвала их Ядоха.
Алесь и Генька подошли — аккурат как послушные козлятки.
— Куда же вы, детки, идете? — спросила Ядоха и поправила Генькину шапку, которая совсем наехала ему на глаза.
— Домой,— ответил старший Алеська.
— А у вас же дома пока никого нет,— придумала Ядоха.— Ваша мама пошла в магазин. Вам братика покупать. И не вернулась еще.
Женщина сняла со своих плеч теплый платок и, укрыв
им Геньку поверх полотняной рубашонки, завязала рожки спереди — чтоб малышу было теплей. Потом разняла их руки, стала между ребятами — в правой ее ладони укрылся маленький и серенький, как птенчик, кулачок Алеськи, в левой — еще меньший Генькин.
— Пойдемте на свадьбу, детки,— сказала она им.— Там хоть какую лепешку съедите... А то ведь у вас, наверное, за весь день ни росинки во рту не было.
И повела ребятишек в ту сторону, где играла и пела свадьба. Она все вертела и вертела головой, поворачиваясь то к Геньке, то к Алеське,— то ли рассказывала им что-то, то ли слушала их самих.
— Ясь, иди скорее ужинать — картошка сварилась! — открыв наши сени, с порога позвала меня Валя.
Это была уже наша хата. Выгнутой стеною, которая выходила на улицу, она очень уж выпирала в палисадник — даже казалось, что кто-то сильный, упершись руками в простенок между окон, толкает его из хаты.
На дворе, еще не загнанная в хлев, ходила коза Она обдирала кору со свежей ольхи, которую воткнула тетка в изгородь вместо сломанной. На пожне, под большою лесовкою, по сухим свернувшимся и шуршащим уже листьям наш петух водил кур — они клевали пожелтевшую отаву. Лесовку эту и несколько засохших слив, что стоят вон там, у изгороди, я давно уже собираюсь срубить — лесовка без толку разрослась чуть ли не на весь огород, не дает расти траве, да и от засохших слив тоже нет никакого толку. Но я все никак не соберусь сходить к дядьке Миките, чтобы наточить у него совсем затупившийся топор, на .котором тетка секла даже проволоку на гвозди.
«Разнесу потом те письма и газеты, что остались»,— подумал я и побежал домой. А осталось уже немного — письмо и газеты Павлине Романовне, директору школы, областная газета Татьянке и пионерский журнал Туньтику: к слову, я все время не понимал, зачем он, взрослый человек, выписывает детский журнал «Бярозка»...
На столе уже стояла только что сваренная в печечке картошка — от нее прямо вверх, под самый потолок, поднимался пар. В алюминиевой миске лежали соленые огурцы, стояло в разных кружках кислое козье молоко. Валя уже сидела на скамейке, ждала меня.
— Может, мятиво будешь есть? — спросила тетка.— Оно в печи стоит и еще теплое.
Это варево из свекольной ботвы, без заправки, я ел в обед и потому быстренько от него отказался.
На столе лежал пахучий каравай из нового ячменя — перед этим в сенях мы обили вальками несколько снопов.
Теперь было время хлеба. Миновали те голодные дни весны и лета, когда о хлебе только вспоминали.
Теперь была осень.
И на каждом столе в Сябрыни теперь лежал хлеб. Теплый и пахучий.
— Чего это тебя, Ясь, на всю Сябрынь Марфа кляла? — спросила тетка, подсаживаясь к столу на табуретку, что стояла около судника,— чтобы было ближе, если потребуется что подать с полки.
— А я письмо от Васепка почитал.
— Зачем тебе надо было читать то письмо?
— Так меня же бабка Химтя попросила.
— Одна дура просит, а другая дура клянет, — сказала тетка и добавила: — Садись уже ешь, читака.
Я сел на скамейку. Мы с Валей ели картошку с огурцами и кислым молоком и играли в нашу привычную за едой игру.
Все стены около стола, судник, что висит на стене, и даже потолок оклеены у нас газетами. Минеры, которые стояли и в нашей хате, смеялись:
— Вот как хорошо, хозяйка. У вас, пока поешь, все новости узнаешь. Не обед — а политинформация.
Поэтому когда мы с Валей собирались за столом вместе, начиналось:
— А найди — «Автомашины за проданный хлеб».
Это заголовок в газете. И тот, у кого спрашивают, долго ищет его, переводит взгляд со стены на судник, с судника — на потолок, пока наконец не найдет. А если не найдет, просит хотя бы показать, в каком месте искать.
— А найди мне — «Организовать повсеместный сбор пепла».
Этот заголовок мне примелькался, когда я искал другие. Помню, что он напечатан длинными тонкими буквами и находится где-то на потолке — как раз над столом.
И хотя Валя внимательно и усердно глядела в другую сторону — на судник, стараясь меня обмануть — мол, здесь этот заголовок, здесь,— но я сразу, не задумываясь, поднял глаза вверх и показал пальцем:
— Вот он.— И сам загадал:— А найди «Колхозы Оршанщины готовятся к севу».
Валя искала очень долго. Не нашла.
— Сдаешься? — допытывался я.
— Сдаюсь.
Я показал ей. Эти слова были на занавеске, которую сама Валя красиво вырезала ножницами из газеты и приклеила, украсив ею окно.
— Иди ты,— рассердилась сестра,— мы на занавеске не отгадываем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21