https://wodolei.ru/catalog/shtorky/prozrachnye/
.. Одет во все белое. И волосы побелели. Девушка укоряет себя: «Ну да, это оттого, что он ночью обиделся на меня. Мучился до утра от моей грубости — и у него поседели волосы. Есть ли у меня душа?.. Вот — зовет меня... Не упал бы...»
— Я брошусь со скалы, я умру!..
— Милый Мамырбай, не умирай!—закричала девушка и открыла глаза.
— Керез, что с тобой? Испугалась чего-то? Я вовсе не умираю...
Девушка спросонок ничего не могла понять. Наконец пришла в себя, вспомнила, где она, Пещера. Мамырбай живой и невредимый лежит на расстоянии вытянутой руки. Светает. Дождь утих, будто и не было ночью никакой бури, небо чистое, голубое. На кусте можжевельника у входа в пещеру после ночной бури повисла коряга, похожая на фигуру человека — руки-ноги растопырил. Но это еще не все! В самой пещере, внутри, в уголке, нахохлившись, сюит куропатка. Вымокла, бедненькая, до последнего перышка, сама взъерошенная, крылья повисли, смотрит испуганно. Пух на шее отчего-то выдран, проглядывает красноватая кожа. В общем, вид у птицы несчастный, и нет даже сил вспорхнуть, убежать.
Керез приблизилась к куропатке, та раза два-три отпрыгнула бочком, вспорхнула — и упала. Девушка осторожно взяла ее в руки, прижала к груди, стала отогревать.
— Что это?—спросил Мамырбай, раньше он не заметил куропатки.
— Борьба за жизнь, — ответила девушка.
Парень снова залюбовался ею. Она стояла возле двух одинаковых, словно близнецы, кустов жимолости — единственного украшения пещеры. Платье ее помялось, волосы растрепались, но и такая она была красива. Ее гибкая, как эти веточки жимолости, тонкая, грациозная фигура очаровывала. Оба куста жимолости, не отставая друг от друга, тянутся ввысь, к потолку пещеры. Налетает ветер — и они раскачиваются из стороны в сторону, иногда легонько касаясь друг друга листьями. Под легким дуновением листья шевелятся, их движения нежны и грациозны — они словно бы танцуют под удивительную музыку, неуловимую для человеческого слуха. Кажется, это Джамал и Карып, о которых ночью рассказывал Мамырбай, не старея, не умирая, не отличаясь друг от друга ни цветом, ни видом, в образе двух кустов жимолости продолжают жить и любить друг друга.
Танец зеленых листочков восхищает джигита. Душа его поет, присоединяясь к их мелодии. Да, ему чудится, что эти два куста жимолости поют. Мелодия из листочков кажется любовным шепотом. Они говорят друг другу то, о чем джигит не смеет сказать девушке. Их шелест — друг для друга, они касаются, ласкают друг друга листьями... Хотя кто знает, если бы Керез не стояла рядом, то эти два куста жимолости, может, и не виделись бы ему такими красивыми и шелест их листочков не казался таким нежным...
Мысли бежали, обгоняя друг друга. Мамырбай думал о том, что вот уже пять лет ломает голову, пытаясь складывать стихи, исписал несколько тетрадок — но не показывал ни одной душе. Он не надеялся стать поэтом, писал просто для себя. Правда, с самой зимы не брался за перо — перечитав написанное, решил, что поэт из него не получится. Но теперь вдруг словно отвечая любовному шепоту листочков жимолости, в голове у него стали складываться ритмические строфы. Одна приходила на ум, другая улетала, некоторые кое-как рифмовались, другие распадались... Различные рифмы увлекли Мамырбая — он и сам не заметил, как всерьез задумался над стихом.
Я видел танец двух жимолостей,
Я видел, как они говорили вместо молчавшей девушки... —
бормотал он.
И правда, казалось, что кусты жимолости восхищаются красотой девушки, юным ее изяществом — и шепчут об этом друг другу, Как бы угадывая этот их разговор, девушка стояла рядом с ними, смущенно улыбалась... Так видел Мамырбай. На самом деле девушка смотрела не на жимолость, а на видневшуюся за ущельем скалу Буркут-Уя —- вершину ее в ночную бурю припорошило снегом. Вчера она выглядела иначе — мягче, даже моложе. Поседевшая за одну ночь вершина напомнила девушке сон, в котором видела она седые волосы Мамырбая. Вспомнив, она усмехнулась: «На что только не лает собака, чего только не приснится...» Надо же — приснилось то, о чем совсем даже и не думала... Что это может означать? А, глупости, вспоминать стыдно...
Куропатка согрелась на груди у Керез, теперь она тихонько выпустила ее — поставила на плоский камень. Куропатка встрепенулась, побежала и за камнем скрылась под кустом можжевельника.
— Не бойся меня, теперь ты па воле, — сказала девушка ей вслед. — Ах, трусишка!
Слова Керез, обращенные к куропатке, Мамырбай воспринял как обращенные к нему, как намек. «Она меня считает трусом?.. Почему? Может быть, я недостаточно смел с нею? Смеется надо мной? Или просто шутит? Знала бы она, какой я трус!.. Неужели решила, что я просто не осмеливаюсь?.. Нет, не может быть... не должен я так думать о Керез. Даже сама эта мысль — грязь... капля грязи, попавшая в прозрачное озеро... Одна капля прозрачных вод не замутит, но все-таки лучше, если ничто плохое не пристанет к чистому... Никакого права у меня нет думать о ней плохо... И нет никаких прав вести себя вольно, или невыдержанно, или грубо... Малейшая бестактность с моей стороны — и честь девушки будет задета. Поэтому, что бы она ни говорила, я все стерплю. Пусть смеется, пусть считает меня трусом — кем угодно. Что бы она ни сказала, все одинаково хорошо, плохого она не может сказать — так я понимаю ее».
А между тем небо посветлело, вершины гор залил розовый свет поднявшегося солнца, и на душе у девушки стало веселее, ночных страхов как не бывало. Она заторопилась — пора было в путь. Скорее домой! Собрала вещи, посмотрела вопросительно на Мамырбая. Юноша, как вчера, связал оба чемодана, взял на плечо и, увлекая за собой девушку, пустился прежней дорогой вдоль ущелья.
Солнце поднялось выше. Пробудившаяся природа, казалось, радовалась и солнцу, и двум молодым людям, вышедшим на дневной свет из пещеры. Будто ради них все обновилось, земля сняла свой вчерашний покров и оделась в новое, чистое — нигде ни пылинки, ночной дождь все омыл, вычистил. И без того довольная своей красотой, сегодня природа совсем уж возгордилась. Погляди только на эти кусты можжевельника, они расположились вокруг большого камня подобно кудрявым волосам! А мелкий кустарник по склону — он переливается множеством оттенков, от густо-зеленого до желтого, — словно богатым ковром укрыли гору. Если бы не зелень можжевельника, не казался бы помолодевшим старый потрескавшийся камень. А теперь он будто хочет слиться с кустами, перенять их молодость, — кажется, все множество камней на склоне постепенно сливается с зеленью кустов, превращается в можжевельник. И большой черный камень тоже словно бы тянется к молодой зелени и, не достигнув, разочарованно завидует. Но вот перемена! Камня коснулся ласковый луч солнца, бок его заблестел, черное превратилось в красное и золотое. От камня золотое пошло разливаться вши, и там, куда приходило это сверкание, все как бы рождалось заново. Перед глазами возникали необыкновенные чудеса. За какие-то мгновения переменился, обновился весь горный склон — и без того прекрасная, гора чудесным образом меняла свое платье, таяла, волновалась... Но вот солнце достигло подножия — гладкого, без единого дерева — нежно-зеленого луга. Пять невысоких выступов-хребтов, как девичьи пальцы, тянулись вверх по солнечному склону. Лучи сверкали теперь на каждом из пальцев, алмазный блеск переходил с одного хребта на другой. Солнце разбудило все живое на той стороне ущелья, каждого звало из убежища.
Если сесть и наблюдать отсюда, из тени, можно увидеть много прекрасного. Вот наверху, на солнечном выступе, — причудливой формы черный камень—похоже, катился по склону откуда-то сверху и остановился, каким-то чудом задержался здесь. Углы камня заострены — кончаются как бы специально вытесанными башенками, всего их четыре. На двух из них сидят, взгромоздились два грифа, беспокойно оглядываются по сторонам, видна в них настороженность, жадное ожидание: не потянет ли откуда запахом падали—тут же готовы лететь. О, эти знают, что ждут не напрасно! Ты думаешь, что ночью, в проливной дождь, и кровавая морда волка не отведала свежей пищи, что потерял он всегдашний нюх? Ты думаешь, терпел он, сдерживая жажду убийства, лишь бы до утра не поднимать на ноги, не будить, не отрывать от сладкого сна чабанов?
Нет, вовсе нет! На чабанах к утру сухой нитки не было, всю ночь пробегали под проливным дождем. Голоса, наверное, сорвали, так приходилось кричать. Сколько ягнят, верно, перетаскали к себе в теплый дом, отогрели под тулупами да одеялами, замерзших, промокших ягнят. Скольким дали соски, а тех, которые не брали соску, поили молоком изо рта. Самых истощенных и слабых эта забота спасла от смерти... И верные стражи, собаки чабанские, и они всю ночь бегали вокруг, лаяли не переставая. И все же... Все же, несмотря ни на что, волк утишил, удовлетворил зуд своей кровавой пасти, зарезав одну-две отделившиеся от отары овцы. И вот теперь грифы сидят высоко на камне, высматривают по сторонам остатки волчьего пира... Они ясно видят даже то, что происходит за шестью хребтами.
«Правильно их зовут — плешивые, — думал Мамырбай, глядя на грифов. — Но до чего же они громадные! Если человек впервые увидит, как они сидят на камне, наверняка испугается. А когти какие! Если такими когтями ухватиться покрепче, можно ломать даже ребра... Я много раз видел, как они разрывают падаль, оставшуюся после волка, — целиком глотают большой мосол. И зоб крепкий — не разрывается даже от таких больших костей. Какая же у него сила, у грифа, если целиком выдирает большой мосол. Настоящий живоглот! Хотя нет — живое он как раз не может самостоятельно выследить, поймать, убить. Тут он беспомощен. Но зато с края земли прилетит к мертвечине, к падали, к убоине. Бывают ли люди, похожие на грифа? Бывают. Чем, например, отличается от него мулла? Всегда настороже, точно как гриф, и всегда первым приходит к умирающему. Человек еще не испустил последний вздох, а мулла уже тут как тут, да не один — несколько, готовы поскорее выпустить из больного душу — ни к чему другому благочестивые наставления не ведут. Знают заранее — если человек умрет, им перепадет хороший куш. При жизни больного мулла получает за молитвы, словно от них кто-то выздоровел, а уж после смерти он просто грабит под видом от века установленных религиозных обрядов... И ведь все это выдумки ненасытной хитрой глотки — совсем как у грифа! Как после этого не сердиться на верующих людей? Почему они верят мулле? Почему бы старому человеку, если занемог, вместо муллы не позвать врача? Ведь знают же, что только лекарства помогают от болезней, и все же находятся такие — идут к жадному мулле! Подумаешь о том, что ловкий обманщик дурачит старого человека, и проклинаешь отжившее время, из которого все еще тянутся в наш день цепкие руки «ученого» муллы. А спросишь старика, почему позвал «служителя бога», отвечает, что на том свете хочет быть в раю. Но ведь сами муллы — они прекрасно знают, что никакого «другого» света нет. Знают — и обманывают людей! Человек умирает, но мулла и тогда грабит его, якобы желая достойно похоронить... Если осталась во дворе какая скотина — корова или баран, то муллы под тем предлогом, что, мол, необходимо достойно проводить и помянуть хозяина, зарежут и съедят. А нет — так станут говорить, что вот, мол, на поминках такого-то не могли даже зарезать кобылицу! Прямо с ножом к горлу— хоть в долг возьмите, но зарежьте! «Хорошую славу оставите» — так уговаривают домашних. Почему же они не думают, из каких денег уплатят вдова и сироты за эту взятую в долг скотину, которую зарезали, растаскали, съели любители жирных поминок?» — так думал Мамырбай. Перед его глазами стоял его брат, умерший год назад, и то, как вели себя некоторые из пришедших на похороны. Тогда он, Мамырбай, не мог сдержать себя, показать, что не уважает унижающие достоинство старые обычаи. Старейший из приехавших издалека, сухой старик с носом-клювом, пожертвовал на похороны сто рублей. Когда же ему подарили в ответ всего лишь на двадцать рублей больше преподнесенного им, он высказал обиду: «Лучше бы вы совсем ничего нам не давали. Мы специально приехали, пересекая воду, а вы одарили нас, как побирушек! Как вы на это решились? Если будете так поступать, кто захочет приехать на похороны вашего покойника?» И все это старый сказал не краснея, даже не моргнув глазом. Отец Мамырбая Субанчи извинился перед гостем: «Мы опозорились, аксакал, допустили оплошность» — и добавил носатому еще денег. Вот тогда Мамырбай не сдержал себя, разгорячился, дал волю словам. «Они, оказывается, не для того приехали, чтобы оплакать вместе с нами брата, —- пожелали отхватить себе хороший куш?! Не давай ничего, отец! Я сам, один похороню брата! Как не стесняются получать деньги, используя смерть человека!» — так громко заговорил Мамырбай, не обращая внимания на собравшихся. Отцу не понравились его откровенные слова, одернул Мамырбая. Но нашлись и такие, кому по душе пришлось высказанное Мамырбаем. Они заговорили — не пора ли, на самом деле, покончить с обычаем обязательно одарять приехавших на поминки. Но тут восстали муллы. Ссылаясь на установления шариата, заговорили о нерушимости освященных временем обычаев. Один из мулл, поглядывая поверх очков на Мамырбая, дрожавшего от гнева, прочитал даже молитву против него, обличая его в неуважении к заповеданному самим пророком. Это сильно подействовало на собравшихся. Тогда Мамырбай заговорил снова: «Люди! Тот, кому вы верите, этот самый Колдош, с каких пор он стал муллой, а? Разве вы забыли, что был он колхозным бухгалтером, растратил деньги и отсидел десять лет? Оказывается, из тюрьмы вернулся муллой, да? Кто это в тюрьме его обучил Корану, кто сделал из него святого? Лисица меняет свою шкуру, так и он. Сходите-ка к нему домой, увидите батарею бутылок. Разве не запрещает шариат пить верующим мусульманам? Почему же слушаете его — ведь все знают ему цену? Пусть даже близко не подходит к нашему дому!» Многие поддержали Мамырбая, однако отец его, Субанчи, не желая скандала на похоронах, запретил ему говорить дальше и попросил прощения у приезжих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Я брошусь со скалы, я умру!..
— Милый Мамырбай, не умирай!—закричала девушка и открыла глаза.
— Керез, что с тобой? Испугалась чего-то? Я вовсе не умираю...
Девушка спросонок ничего не могла понять. Наконец пришла в себя, вспомнила, где она, Пещера. Мамырбай живой и невредимый лежит на расстоянии вытянутой руки. Светает. Дождь утих, будто и не было ночью никакой бури, небо чистое, голубое. На кусте можжевельника у входа в пещеру после ночной бури повисла коряга, похожая на фигуру человека — руки-ноги растопырил. Но это еще не все! В самой пещере, внутри, в уголке, нахохлившись, сюит куропатка. Вымокла, бедненькая, до последнего перышка, сама взъерошенная, крылья повисли, смотрит испуганно. Пух на шее отчего-то выдран, проглядывает красноватая кожа. В общем, вид у птицы несчастный, и нет даже сил вспорхнуть, убежать.
Керез приблизилась к куропатке, та раза два-три отпрыгнула бочком, вспорхнула — и упала. Девушка осторожно взяла ее в руки, прижала к груди, стала отогревать.
— Что это?—спросил Мамырбай, раньше он не заметил куропатки.
— Борьба за жизнь, — ответила девушка.
Парень снова залюбовался ею. Она стояла возле двух одинаковых, словно близнецы, кустов жимолости — единственного украшения пещеры. Платье ее помялось, волосы растрепались, но и такая она была красива. Ее гибкая, как эти веточки жимолости, тонкая, грациозная фигура очаровывала. Оба куста жимолости, не отставая друг от друга, тянутся ввысь, к потолку пещеры. Налетает ветер — и они раскачиваются из стороны в сторону, иногда легонько касаясь друг друга листьями. Под легким дуновением листья шевелятся, их движения нежны и грациозны — они словно бы танцуют под удивительную музыку, неуловимую для человеческого слуха. Кажется, это Джамал и Карып, о которых ночью рассказывал Мамырбай, не старея, не умирая, не отличаясь друг от друга ни цветом, ни видом, в образе двух кустов жимолости продолжают жить и любить друг друга.
Танец зеленых листочков восхищает джигита. Душа его поет, присоединяясь к их мелодии. Да, ему чудится, что эти два куста жимолости поют. Мелодия из листочков кажется любовным шепотом. Они говорят друг другу то, о чем джигит не смеет сказать девушке. Их шелест — друг для друга, они касаются, ласкают друг друга листьями... Хотя кто знает, если бы Керез не стояла рядом, то эти два куста жимолости, может, и не виделись бы ему такими красивыми и шелест их листочков не казался таким нежным...
Мысли бежали, обгоняя друг друга. Мамырбай думал о том, что вот уже пять лет ломает голову, пытаясь складывать стихи, исписал несколько тетрадок — но не показывал ни одной душе. Он не надеялся стать поэтом, писал просто для себя. Правда, с самой зимы не брался за перо — перечитав написанное, решил, что поэт из него не получится. Но теперь вдруг словно отвечая любовному шепоту листочков жимолости, в голове у него стали складываться ритмические строфы. Одна приходила на ум, другая улетала, некоторые кое-как рифмовались, другие распадались... Различные рифмы увлекли Мамырбая — он и сам не заметил, как всерьез задумался над стихом.
Я видел танец двух жимолостей,
Я видел, как они говорили вместо молчавшей девушки... —
бормотал он.
И правда, казалось, что кусты жимолости восхищаются красотой девушки, юным ее изяществом — и шепчут об этом друг другу, Как бы угадывая этот их разговор, девушка стояла рядом с ними, смущенно улыбалась... Так видел Мамырбай. На самом деле девушка смотрела не на жимолость, а на видневшуюся за ущельем скалу Буркут-Уя —- вершину ее в ночную бурю припорошило снегом. Вчера она выглядела иначе — мягче, даже моложе. Поседевшая за одну ночь вершина напомнила девушке сон, в котором видела она седые волосы Мамырбая. Вспомнив, она усмехнулась: «На что только не лает собака, чего только не приснится...» Надо же — приснилось то, о чем совсем даже и не думала... Что это может означать? А, глупости, вспоминать стыдно...
Куропатка согрелась на груди у Керез, теперь она тихонько выпустила ее — поставила на плоский камень. Куропатка встрепенулась, побежала и за камнем скрылась под кустом можжевельника.
— Не бойся меня, теперь ты па воле, — сказала девушка ей вслед. — Ах, трусишка!
Слова Керез, обращенные к куропатке, Мамырбай воспринял как обращенные к нему, как намек. «Она меня считает трусом?.. Почему? Может быть, я недостаточно смел с нею? Смеется надо мной? Или просто шутит? Знала бы она, какой я трус!.. Неужели решила, что я просто не осмеливаюсь?.. Нет, не может быть... не должен я так думать о Керез. Даже сама эта мысль — грязь... капля грязи, попавшая в прозрачное озеро... Одна капля прозрачных вод не замутит, но все-таки лучше, если ничто плохое не пристанет к чистому... Никакого права у меня нет думать о ней плохо... И нет никаких прав вести себя вольно, или невыдержанно, или грубо... Малейшая бестактность с моей стороны — и честь девушки будет задета. Поэтому, что бы она ни говорила, я все стерплю. Пусть смеется, пусть считает меня трусом — кем угодно. Что бы она ни сказала, все одинаково хорошо, плохого она не может сказать — так я понимаю ее».
А между тем небо посветлело, вершины гор залил розовый свет поднявшегося солнца, и на душе у девушки стало веселее, ночных страхов как не бывало. Она заторопилась — пора было в путь. Скорее домой! Собрала вещи, посмотрела вопросительно на Мамырбая. Юноша, как вчера, связал оба чемодана, взял на плечо и, увлекая за собой девушку, пустился прежней дорогой вдоль ущелья.
Солнце поднялось выше. Пробудившаяся природа, казалось, радовалась и солнцу, и двум молодым людям, вышедшим на дневной свет из пещеры. Будто ради них все обновилось, земля сняла свой вчерашний покров и оделась в новое, чистое — нигде ни пылинки, ночной дождь все омыл, вычистил. И без того довольная своей красотой, сегодня природа совсем уж возгордилась. Погляди только на эти кусты можжевельника, они расположились вокруг большого камня подобно кудрявым волосам! А мелкий кустарник по склону — он переливается множеством оттенков, от густо-зеленого до желтого, — словно богатым ковром укрыли гору. Если бы не зелень можжевельника, не казался бы помолодевшим старый потрескавшийся камень. А теперь он будто хочет слиться с кустами, перенять их молодость, — кажется, все множество камней на склоне постепенно сливается с зеленью кустов, превращается в можжевельник. И большой черный камень тоже словно бы тянется к молодой зелени и, не достигнув, разочарованно завидует. Но вот перемена! Камня коснулся ласковый луч солнца, бок его заблестел, черное превратилось в красное и золотое. От камня золотое пошло разливаться вши, и там, куда приходило это сверкание, все как бы рождалось заново. Перед глазами возникали необыкновенные чудеса. За какие-то мгновения переменился, обновился весь горный склон — и без того прекрасная, гора чудесным образом меняла свое платье, таяла, волновалась... Но вот солнце достигло подножия — гладкого, без единого дерева — нежно-зеленого луга. Пять невысоких выступов-хребтов, как девичьи пальцы, тянулись вверх по солнечному склону. Лучи сверкали теперь на каждом из пальцев, алмазный блеск переходил с одного хребта на другой. Солнце разбудило все живое на той стороне ущелья, каждого звало из убежища.
Если сесть и наблюдать отсюда, из тени, можно увидеть много прекрасного. Вот наверху, на солнечном выступе, — причудливой формы черный камень—похоже, катился по склону откуда-то сверху и остановился, каким-то чудом задержался здесь. Углы камня заострены — кончаются как бы специально вытесанными башенками, всего их четыре. На двух из них сидят, взгромоздились два грифа, беспокойно оглядываются по сторонам, видна в них настороженность, жадное ожидание: не потянет ли откуда запахом падали—тут же готовы лететь. О, эти знают, что ждут не напрасно! Ты думаешь, что ночью, в проливной дождь, и кровавая морда волка не отведала свежей пищи, что потерял он всегдашний нюх? Ты думаешь, терпел он, сдерживая жажду убийства, лишь бы до утра не поднимать на ноги, не будить, не отрывать от сладкого сна чабанов?
Нет, вовсе нет! На чабанах к утру сухой нитки не было, всю ночь пробегали под проливным дождем. Голоса, наверное, сорвали, так приходилось кричать. Сколько ягнят, верно, перетаскали к себе в теплый дом, отогрели под тулупами да одеялами, замерзших, промокших ягнят. Скольким дали соски, а тех, которые не брали соску, поили молоком изо рта. Самых истощенных и слабых эта забота спасла от смерти... И верные стражи, собаки чабанские, и они всю ночь бегали вокруг, лаяли не переставая. И все же... Все же, несмотря ни на что, волк утишил, удовлетворил зуд своей кровавой пасти, зарезав одну-две отделившиеся от отары овцы. И вот теперь грифы сидят высоко на камне, высматривают по сторонам остатки волчьего пира... Они ясно видят даже то, что происходит за шестью хребтами.
«Правильно их зовут — плешивые, — думал Мамырбай, глядя на грифов. — Но до чего же они громадные! Если человек впервые увидит, как они сидят на камне, наверняка испугается. А когти какие! Если такими когтями ухватиться покрепче, можно ломать даже ребра... Я много раз видел, как они разрывают падаль, оставшуюся после волка, — целиком глотают большой мосол. И зоб крепкий — не разрывается даже от таких больших костей. Какая же у него сила, у грифа, если целиком выдирает большой мосол. Настоящий живоглот! Хотя нет — живое он как раз не может самостоятельно выследить, поймать, убить. Тут он беспомощен. Но зато с края земли прилетит к мертвечине, к падали, к убоине. Бывают ли люди, похожие на грифа? Бывают. Чем, например, отличается от него мулла? Всегда настороже, точно как гриф, и всегда первым приходит к умирающему. Человек еще не испустил последний вздох, а мулла уже тут как тут, да не один — несколько, готовы поскорее выпустить из больного душу — ни к чему другому благочестивые наставления не ведут. Знают заранее — если человек умрет, им перепадет хороший куш. При жизни больного мулла получает за молитвы, словно от них кто-то выздоровел, а уж после смерти он просто грабит под видом от века установленных религиозных обрядов... И ведь все это выдумки ненасытной хитрой глотки — совсем как у грифа! Как после этого не сердиться на верующих людей? Почему они верят мулле? Почему бы старому человеку, если занемог, вместо муллы не позвать врача? Ведь знают же, что только лекарства помогают от болезней, и все же находятся такие — идут к жадному мулле! Подумаешь о том, что ловкий обманщик дурачит старого человека, и проклинаешь отжившее время, из которого все еще тянутся в наш день цепкие руки «ученого» муллы. А спросишь старика, почему позвал «служителя бога», отвечает, что на том свете хочет быть в раю. Но ведь сами муллы — они прекрасно знают, что никакого «другого» света нет. Знают — и обманывают людей! Человек умирает, но мулла и тогда грабит его, якобы желая достойно похоронить... Если осталась во дворе какая скотина — корова или баран, то муллы под тем предлогом, что, мол, необходимо достойно проводить и помянуть хозяина, зарежут и съедят. А нет — так станут говорить, что вот, мол, на поминках такого-то не могли даже зарезать кобылицу! Прямо с ножом к горлу— хоть в долг возьмите, но зарежьте! «Хорошую славу оставите» — так уговаривают домашних. Почему же они не думают, из каких денег уплатят вдова и сироты за эту взятую в долг скотину, которую зарезали, растаскали, съели любители жирных поминок?» — так думал Мамырбай. Перед его глазами стоял его брат, умерший год назад, и то, как вели себя некоторые из пришедших на похороны. Тогда он, Мамырбай, не мог сдержать себя, показать, что не уважает унижающие достоинство старые обычаи. Старейший из приехавших издалека, сухой старик с носом-клювом, пожертвовал на похороны сто рублей. Когда же ему подарили в ответ всего лишь на двадцать рублей больше преподнесенного им, он высказал обиду: «Лучше бы вы совсем ничего нам не давали. Мы специально приехали, пересекая воду, а вы одарили нас, как побирушек! Как вы на это решились? Если будете так поступать, кто захочет приехать на похороны вашего покойника?» И все это старый сказал не краснея, даже не моргнув глазом. Отец Мамырбая Субанчи извинился перед гостем: «Мы опозорились, аксакал, допустили оплошность» — и добавил носатому еще денег. Вот тогда Мамырбай не сдержал себя, разгорячился, дал волю словам. «Они, оказывается, не для того приехали, чтобы оплакать вместе с нами брата, —- пожелали отхватить себе хороший куш?! Не давай ничего, отец! Я сам, один похороню брата! Как не стесняются получать деньги, используя смерть человека!» — так громко заговорил Мамырбай, не обращая внимания на собравшихся. Отцу не понравились его откровенные слова, одернул Мамырбая. Но нашлись и такие, кому по душе пришлось высказанное Мамырбаем. Они заговорили — не пора ли, на самом деле, покончить с обычаем обязательно одарять приехавших на поминки. Но тут восстали муллы. Ссылаясь на установления шариата, заговорили о нерушимости освященных временем обычаев. Один из мулл, поглядывая поверх очков на Мамырбая, дрожавшего от гнева, прочитал даже молитву против него, обличая его в неуважении к заповеданному самим пророком. Это сильно подействовало на собравшихся. Тогда Мамырбай заговорил снова: «Люди! Тот, кому вы верите, этот самый Колдош, с каких пор он стал муллой, а? Разве вы забыли, что был он колхозным бухгалтером, растратил деньги и отсидел десять лет? Оказывается, из тюрьмы вернулся муллой, да? Кто это в тюрьме его обучил Корану, кто сделал из него святого? Лисица меняет свою шкуру, так и он. Сходите-ка к нему домой, увидите батарею бутылок. Разве не запрещает шариат пить верующим мусульманам? Почему же слушаете его — ведь все знают ему цену? Пусть даже близко не подходит к нашему дому!» Многие поддержали Мамырбая, однако отец его, Субанчи, не желая скандала на похоронах, запретил ему говорить дальше и попросил прощения у приезжих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41