В восторге - магазин Водолей ру
и на молодого казаха, который по-русски разговаривал, но видом был чрезмерно суров и нравом слишком беспокоен — то нахлестывал своего саврасого, чтобы вырваться вперед, то, напротив, отставал от подводы; третий, правивший арбой казах средних лет, за всю дорогу не проронил ни слова и не огляделся ни разу по сторонам, а
1 С а б а — бурдюк.
2 Ш а л а п — разбавленное водой кислое молоко.
все мычал и мычал про себя какую-то песню. Якову не верилось, что его родители действительно живут здесь, среди этих чужих по языку и облику людей.
Сомнения его вполне оправдались.
Все дети, приехавшие с ним вместе, отыскали своих родителей. Старик, который привез их, оказался отцом Рашита. Недаром он столько раз дорогой подсаживал его к себе на коня... Отцом Зигфрида был белобородый, горделивой осанки старик, со смуглым лицом и длинными, как у Чапая, только совершенно седыми усами. Так же, как Чапай, восседал он на статном аргамаке, правда, вместо сабли в руке у него была плеть с витой медной насечкой вокруг рукоятки. Все встретили здесь своих родителей. Даже Оля — совсем еще маленькая девочка со смешной, наголо остриженной круглой голов кой...
Якова, понятно, тоже не оставили на улице. Какая-то женщина подошла к нему и увела с собой. "Я — твой мама, — твердила она. — Я — твой мама". Но Яков не забыл свою маму. Что-что, а глаза ее он хорошо помнил — большие и ясные, наполненные нежной синевой... И волосы — каштановые, с красноватым отливом. И розовый, разлитый по щекам румянец. Она была высокого роста, статная, крупнотелая, и кожа у нее была белая и гладкая, с чуть заметным золотистым пушком. Ну, а у этой — и глаза черные, и волосы, и роста она небольшого, и не полная, а, наоборот, тоненькая, худенькая. Лицо у нее не светлое, а смуглое... И еще: мама по-русски разговаривала, а эта одно русское слово, наверное, и знает, но даже его произносит с ошибкой. "Я — твой мама..." Какая она мама? Она чужая. Чужая мама...
Чужая мама, держа Якова за руку, привела его на окраину аула. Здесь стояла ее юрта, но не большая, не высокая, как у других, а поменьше — юрта-кос. В такой юрте взрослый человек только на середине может распрямиться в полный рост, а двое уместятся с трудом и только сидя. Однако Якову юрта-кос понравилась. На дом не похожа, скорее, напоминает шалашик, сложенный ребятами для игры... Он сразу почувствовал себя тут легко, вольготно.
А когда перед ним появилась сметана в тостагане и мягкий, тающий на языке иримшик, он и вовсе повеселел. Там, где они ночевали, в конторе, он почти ничего не ел, теперь у него разыгрался аппетит, иримшик он глотал с жадностью, сметану вылизал до самого донышка. И вдобавок выпил наполненную до краев чашку айрана.
— Ох! — произнес он, погладив живот. Он чувствовал, что пожадничал, переел, живот, отощавший в пути, прямо-таки распирало от сытости.
Глядя на него, чужая мама довольно рассмеялась.
— Апа, — сказала она, указывая на себя пальцем. — Апа!
Выходит, ее звали Апа?..
— А-па! — повторил за нею Яков. Хорошее слово, короткое и удобное для произношения. — Апа, — повторил он во второй раз.
Апа обрадовалась. Погладила Якова по голове, что-то сказала — Яков хоть и не понял, но по голосу догадался: что-то приятное. И улыбнулся в ответ.
Апа съела немного курта, запила айраном и ушла. Яков остался один. Дверь была открыта, но его не тянуло наружу. Перед уходом Апа приподняла нижний край юрты, и Яков, лежа на старой кошме, наблюдал, как из соседних юрт выходили женщины, старики. Все беспорядочной толпой направлялись в сторону голубеющей неподалеку реки. В толпе заметил он и свою Апу. За взрослыми шли ребята, его сверстники, кое-кто — постарше. Но никого из тех, что приехали сегодня вместе с ним, здесь не было.
Вскоре взрослые спустились к реке и пропали из виду. Ребята, гомоня, рассыпались по берегу. Стало тихо. Лишь с противоположного берега временами доносилось хриплое тарахтенье — не то машина, не то трактор.
И вдруг вспомнился неведомый, где-то на другом конце земли, город, и будто было это давным-давно... Поезд на далекой станции, где они садились... Мерное, однообразное постукивание колес... Хотя эшелон больше стоял, чем шел... Грузовики, хмурые лица солдат, танки с вытянутыми вперед стволами пушек... Вспомнилась мать, залитая кровью, и торчащая из разодранной раны острая белая кость... Раньше эта картина, возникнув, неизменно вызывала у него дрожь во всем теле. Сейчас впервые такого не случилось. Все, что мерещилось ему, было туманно, расплывчато. И казалось страшным, но вряд ли происходившим на самом деле. Однако и тут у него навернулись слезы. Он заплакал — тихо, беззвучно. И, плача, заснул.
Снова ему приснился все тот же сон — как он бежит, но бежит один, а за ним, едва не касаясь черным брюхом земли, гонится самолет. У Якова уже подламываются ноги, вот-вот он рухнет на землю... И самолет настигает его. Сейчас он начнет стрелять, сейчас... Яков оглядывается, но видит своего отца. Это не самолет, а отец спустился с неба и обнимает, целует его в лицо. Губы у него мягкие... Надо лбом — пятиконечная звезда... Отец!.. Он снова целует Якова, но губы у него странные — жесткие, колючие. Целует он или кусает, царапает?.. Папа!.. Нет, он смотрит — это совсем не папа... Нет! Яков хочет бежать, но не в силах двинуться. Хочет крикнуть — нет голоса. А страшный человек целует его, кусает, царапает. "Узнай меня!.. Ты меня знаешь!.." Да, он видел, видел этого человека! Он сопровождал их, ехал на саврасом коне...
— Кет!.. Прочь!..
Яков очнулся. Было уже темно, Апа вернулась домой. Увидев бычка, который просунул голову в юрту и облизывал спящего мальчика, она криком прогнала его прочь и принялась расталкивать Якова. Она гладила Якова по спине и, негромко смеясь, приговаривала что-то ласковое. Но он все дрожал, не мог прийти в себя.
Апа принесла кизяку, сложила посреди юрты и разожгла огонь. В чугунке, подвешенном к треноге, вскипятила молоко, подлила воды, снова вскипятила и насыпала в чугунок талкана. Сваренный суп, как понял Яков, назывался "кора коже". Апа наполнила две глубокие чашки. Одну, поменьше, поставила перед Яковом, вторую пододвинула к себе. Суп оказался Якову по вкусу. Он попросил добавки и выпил еще половину кесе.
Кровати в юрте не было. Апа постелила на полу. Якова она укрыла одеялом, до того износившимся, что ткань расползлась и во многих местах наружу торчала шерсть. Сама же она накрыл асы шубой и заснула, едва коснувшись головой свернутой валиком старой стеганой телогрейки.
Якову не спалось на новом месте. В золе тускло мерцали не хотевшие угасать угольки. В щелке над дверью перемигивались две-три неяркие звездочки. Угольки будто дышат — разгораясь, бледнея и снова разгораясь. Но чем дальше, тем слабее их отблеск. Мало-помалу они стали затухать и наконец погасли. Зато звездочки засияли, даже сделались как-то крупнее. Две звезды, одна над другой. И обе подмаргивают, словно манят куда-то, лукаво усмехаясь... Внезапно звезды тоже погасли... Снова загорелись... И опять погасли... Кто-то попросту заслонил их, вот в чем дело. Кто-то, подойдя к двери, прислушался — и тихо-тихо, с легким шорохом, просунул руку в щель. И пытается отстегнуть крючок. Рука, видно, не дотянулась, крючок остался в петельке. Но человек, скрытый темно гей, еще дважды пробовал добраться до запора. Наконец он прекратил свои тщетные попытки. Какое-то время его совсем не было слышно, и Якову показалось, что он ушел. Однако вскоре раздался глуховатый, с характерной хрипотцой голос:
— Сакып... Эй, Сакып...
Он звучал негромко, но Яков узнал его сразу — Да-уренбек!..
Всю дорогу, пока они ехали, человек этот ни разу не улыбнулся, не заговорил ни с кем. Якову запомнился неприязненный, сумрачный взгляд, который он бросал из-под тяжелых век, — то ли на него, то ли на сидевшего рядом Зигфрида. Хорошо еще, что с ними был тот добрый старик — наверное, начальник и Дауренбек боялся при нем дать выход затаившейся злобе... Но теперь он явился ночью, подкрался к юрте... Яков лежал, боясь пошевелиться, ни жив ни мертв.
Дауренбек еще раз или два подал голос и опять просунул руку в щель. Крючок слабо звякнул, дверь скрипнула и отворилась. Яков закричал. Дауренбек, едва успев перешагнуть порог, застыл на месте. Тихо стонавшая во сне Апа проснулась, и Яков кубарем покатился к ней, юркнул под шубу, прижался к теплому боку. Что случилось потом?.. Он бы не смог ответить. Он чувствовал только, что теперь он в безопасности, Дауренбек не сумеет его выкрасть... Наверное, Дауренбек тоже понял это и страшно разозлился. Он пнул ногой чугунок, разлил остатки супа, опрокинул чайник с водой. А выходя из юрты, полоснул по ее стенке камчой. Апа поднялась, ощупью отыскала, поставила на место чайник и чугунок, накрепко затворила дверь, потом легла, прижала к себе Якова и долго плакала. Яков, приникший лицом к ее груди, слышал, как гулко билось ее сердце.
Утром он не решился остаться дома один, Апа взяла его с собой. Оказалось, она работает на хирмане. А тарахтенье, которое доносилось до Якова вчера, издавала машина, которую он здесь увидел. Называлась она — мо-ло-тил-ка. Вместе со всеми Апа подносила к ней пшеничные снопы и подавала человеку, который швырял их в железную, дрожащую от жадности пасть. В густой пыли, замутившей воздух над хирманом, только глаза у Апы блестели по-прежнему, а губы почернели, запеклись, и лицо было запыхавшееся, потное. Люди работали без передышки, молотилка им не давала ни минуты покоя. И лишь когда она стихала, подносчики опускались на землю, кто где стоял. Но тут появлялся Дауренбек... Больше других от него доставалось Апе. Но все помалкивали в ответ на его крики и попреки, молчала и она. Только молчала не как остальные, не потупив глаза, а глядя Дауренбеку прямо в лицо. Видно, ничуть его не боялась. И Яков его тоже не боялся — здесь, на людях. Знал, что у всех на виду его никто не посмеет тронуть, и бегал вокруг хирмана, гоняясь за кузнечиками.
А вечером, когда весь аул погрузился в сон, Дау-ренбек пришел к ним снова. Апа еще не ложилась. Да-уренбек вел себя совсем иначе,*не как в прошлую ночь. И в голосе у него не было злобы — только укор, и просьба, и даже мольба. Долго упрашивал он о чем-то. Но Апа не смягчилась. А когда он сделался слишком настойчив, разбудила Якова, который было прикинулся спящим.
Дауренбек ушел. Апа уже не плакала, как вчера. Только вздыхала. Долго вздыхала. До самого рассвета...
Через некоторое время Яков научился немного понимать по-казахски. И тогда оказалось, что Апу звали вовсе не "Апа", а Сакыпжамал. Но это сложное и длинное имя выговаривать ему было трудно, и, хотя он отлично понимал, что "апа" значит "мама", а Сакыпжамал никакая ему не мать, он продолжал называть ее по-прежнему.
Постепенно мальчик всем сердцем привязался к ней, и она уже не казалась ему чужой. Впрочем, не чурался он теперь и других жителей аула: они тоже, он чувствовал, не были для него чужими людьми. Первоначальная робость покинула его. Яков свободно, никого не боясь, разгуливал между юртами. Правда, он так и не сошелся поближе с ребятами, но как бы то ни было к жизни в ауле успел привыкнуть...
Едва посветлеет небо, перед юртой слышится конский топот. И зычный голос бригадира Вердена:
— Сакыпжамал!.. Эй, Сакыпжамал!..
А она уже не спит. Сидя на корточках, разгребает вчерашнюю золу, чтобы раздобыть тлеющие под ней угольки, раздувает их, подкладывает в огонь кусочки кизяка.
— Ау, кайнага!1 — откликается она. —Ах ты, шустрая! Уже проснулась?..
Конь под Верденом резвится, играет, и бригадир направляв т го к соседней юрте.
— Кулиман!.. Эй, Кулиман!..
1 К а й га —к мужчине, старшему мужа.
Никакого ответа.
— Эй! Кулиман! Поднимайся, засоня! Вставай, если не забрюхатела! Эй!
Из юрты доносится в сердцах брошенное крепкое словцо.
— Чего же ты, милая, отмалчиваешься, если проснулась?.. Солнце встало, и ты вставай! — посмеивается Берден, и белоногий Актабан уносит его к следующей юрте.
— Бекет, эй, Бекет!
Здесь ему тоже не сразу удается добиться ответа.
— У-у, сорванец! Русские пацаны в твои годы сами на фронт просятся! А ты, выходит, бока отлеживаешь?.. Ай, Бекет, ай-ай!..
Из юрты по-прежнему ни звука.
— Встанешь ты наконец? Бекет, эй, Бекет!..
Видимо, Бекет отзывается, но что при этом он говорит — не слышно. Зато хорошо слышно, как Берден отвечает:
— Э-э, айналайн, в тринадцать лет мужчина — в доме хозяин, так что умывайся скорей да перекусывай!
И бригадир едет дальше.
— Вот окаянный Тлеубай! Настоящий единоличник! От всех отделился, юрту черт знает где поставил... И ведь нет чтобы самому вовремя подняться, тоже дожидается, пока разбудят!.. — ворчит Берден, направляясь к юрте Тлеубая, которая стоит в стороне от остальных, на краю аула.
Яков просыпается раньше всех и засматривает, щурясь, в дырочку, пробитую в войлоке. Ему все видно, все слышно. И только когда Берден исчезает из его поля зрения, он поднимается с постели.
Апа между тем уже подоила корову. Кизяк уютно потрескивает в очажке, мурлычет песенку закипающий чайник. Вот и самотканый дастархан разостлан на полу. Перед Яковом появляется кесе с остатками вчерашнего супа. Сама же апа пьет чай. Собственно, не то чтобы чай. Попросту кипяток, забеленный молоком, Потому и называется он аксу, белая вода. Зато пьет его апа в полное удовольствие — пять-шесть чашек подряд.
Только собрали дастархан — снова конский топот. Но на этот раз бригадир Берден не тратит времени на шутки, голос его звучит громко, властно.
— Сакыпжамал! Пора, выхода!..
— Кулиман, а Кулиман!.. Долго возишься!..
— Бекет! Хватит глаза протирать, светик мой что на краю света живет, и тот уже на хирмане...
— Торопись, торопись, поторапливайся! — покрикивает он перед каждой юртой.
Впрочем, сейчас и без того никому не придет в голову медлить. Люди вереницей, один за другим, тянутся на колхозный ток,
Яков тоже отправлялся поначалу на хирман, не желая далеко отлучаться от апы и каждую минуту ощущая ее успокоительную, привычную близость. Кроме того, были у него некоторые опасения по поводу Да-уренбека... Но постепенно он убедился, что никакая беда ему не грозит, да и хирман прискучил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
1 С а б а — бурдюк.
2 Ш а л а п — разбавленное водой кислое молоко.
все мычал и мычал про себя какую-то песню. Якову не верилось, что его родители действительно живут здесь, среди этих чужих по языку и облику людей.
Сомнения его вполне оправдались.
Все дети, приехавшие с ним вместе, отыскали своих родителей. Старик, который привез их, оказался отцом Рашита. Недаром он столько раз дорогой подсаживал его к себе на коня... Отцом Зигфрида был белобородый, горделивой осанки старик, со смуглым лицом и длинными, как у Чапая, только совершенно седыми усами. Так же, как Чапай, восседал он на статном аргамаке, правда, вместо сабли в руке у него была плеть с витой медной насечкой вокруг рукоятки. Все встретили здесь своих родителей. Даже Оля — совсем еще маленькая девочка со смешной, наголо остриженной круглой голов кой...
Якова, понятно, тоже не оставили на улице. Какая-то женщина подошла к нему и увела с собой. "Я — твой мама, — твердила она. — Я — твой мама". Но Яков не забыл свою маму. Что-что, а глаза ее он хорошо помнил — большие и ясные, наполненные нежной синевой... И волосы — каштановые, с красноватым отливом. И розовый, разлитый по щекам румянец. Она была высокого роста, статная, крупнотелая, и кожа у нее была белая и гладкая, с чуть заметным золотистым пушком. Ну, а у этой — и глаза черные, и волосы, и роста она небольшого, и не полная, а, наоборот, тоненькая, худенькая. Лицо у нее не светлое, а смуглое... И еще: мама по-русски разговаривала, а эта одно русское слово, наверное, и знает, но даже его произносит с ошибкой. "Я — твой мама..." Какая она мама? Она чужая. Чужая мама...
Чужая мама, держа Якова за руку, привела его на окраину аула. Здесь стояла ее юрта, но не большая, не высокая, как у других, а поменьше — юрта-кос. В такой юрте взрослый человек только на середине может распрямиться в полный рост, а двое уместятся с трудом и только сидя. Однако Якову юрта-кос понравилась. На дом не похожа, скорее, напоминает шалашик, сложенный ребятами для игры... Он сразу почувствовал себя тут легко, вольготно.
А когда перед ним появилась сметана в тостагане и мягкий, тающий на языке иримшик, он и вовсе повеселел. Там, где они ночевали, в конторе, он почти ничего не ел, теперь у него разыгрался аппетит, иримшик он глотал с жадностью, сметану вылизал до самого донышка. И вдобавок выпил наполненную до краев чашку айрана.
— Ох! — произнес он, погладив живот. Он чувствовал, что пожадничал, переел, живот, отощавший в пути, прямо-таки распирало от сытости.
Глядя на него, чужая мама довольно рассмеялась.
— Апа, — сказала она, указывая на себя пальцем. — Апа!
Выходит, ее звали Апа?..
— А-па! — повторил за нею Яков. Хорошее слово, короткое и удобное для произношения. — Апа, — повторил он во второй раз.
Апа обрадовалась. Погладила Якова по голове, что-то сказала — Яков хоть и не понял, но по голосу догадался: что-то приятное. И улыбнулся в ответ.
Апа съела немного курта, запила айраном и ушла. Яков остался один. Дверь была открыта, но его не тянуло наружу. Перед уходом Апа приподняла нижний край юрты, и Яков, лежа на старой кошме, наблюдал, как из соседних юрт выходили женщины, старики. Все беспорядочной толпой направлялись в сторону голубеющей неподалеку реки. В толпе заметил он и свою Апу. За взрослыми шли ребята, его сверстники, кое-кто — постарше. Но никого из тех, что приехали сегодня вместе с ним, здесь не было.
Вскоре взрослые спустились к реке и пропали из виду. Ребята, гомоня, рассыпались по берегу. Стало тихо. Лишь с противоположного берега временами доносилось хриплое тарахтенье — не то машина, не то трактор.
И вдруг вспомнился неведомый, где-то на другом конце земли, город, и будто было это давным-давно... Поезд на далекой станции, где они садились... Мерное, однообразное постукивание колес... Хотя эшелон больше стоял, чем шел... Грузовики, хмурые лица солдат, танки с вытянутыми вперед стволами пушек... Вспомнилась мать, залитая кровью, и торчащая из разодранной раны острая белая кость... Раньше эта картина, возникнув, неизменно вызывала у него дрожь во всем теле. Сейчас впервые такого не случилось. Все, что мерещилось ему, было туманно, расплывчато. И казалось страшным, но вряд ли происходившим на самом деле. Однако и тут у него навернулись слезы. Он заплакал — тихо, беззвучно. И, плача, заснул.
Снова ему приснился все тот же сон — как он бежит, но бежит один, а за ним, едва не касаясь черным брюхом земли, гонится самолет. У Якова уже подламываются ноги, вот-вот он рухнет на землю... И самолет настигает его. Сейчас он начнет стрелять, сейчас... Яков оглядывается, но видит своего отца. Это не самолет, а отец спустился с неба и обнимает, целует его в лицо. Губы у него мягкие... Надо лбом — пятиконечная звезда... Отец!.. Он снова целует Якова, но губы у него странные — жесткие, колючие. Целует он или кусает, царапает?.. Папа!.. Нет, он смотрит — это совсем не папа... Нет! Яков хочет бежать, но не в силах двинуться. Хочет крикнуть — нет голоса. А страшный человек целует его, кусает, царапает. "Узнай меня!.. Ты меня знаешь!.." Да, он видел, видел этого человека! Он сопровождал их, ехал на саврасом коне...
— Кет!.. Прочь!..
Яков очнулся. Было уже темно, Апа вернулась домой. Увидев бычка, который просунул голову в юрту и облизывал спящего мальчика, она криком прогнала его прочь и принялась расталкивать Якова. Она гладила Якова по спине и, негромко смеясь, приговаривала что-то ласковое. Но он все дрожал, не мог прийти в себя.
Апа принесла кизяку, сложила посреди юрты и разожгла огонь. В чугунке, подвешенном к треноге, вскипятила молоко, подлила воды, снова вскипятила и насыпала в чугунок талкана. Сваренный суп, как понял Яков, назывался "кора коже". Апа наполнила две глубокие чашки. Одну, поменьше, поставила перед Яковом, вторую пододвинула к себе. Суп оказался Якову по вкусу. Он попросил добавки и выпил еще половину кесе.
Кровати в юрте не было. Апа постелила на полу. Якова она укрыла одеялом, до того износившимся, что ткань расползлась и во многих местах наружу торчала шерсть. Сама же она накрыл асы шубой и заснула, едва коснувшись головой свернутой валиком старой стеганой телогрейки.
Якову не спалось на новом месте. В золе тускло мерцали не хотевшие угасать угольки. В щелке над дверью перемигивались две-три неяркие звездочки. Угольки будто дышат — разгораясь, бледнея и снова разгораясь. Но чем дальше, тем слабее их отблеск. Мало-помалу они стали затухать и наконец погасли. Зато звездочки засияли, даже сделались как-то крупнее. Две звезды, одна над другой. И обе подмаргивают, словно манят куда-то, лукаво усмехаясь... Внезапно звезды тоже погасли... Снова загорелись... И опять погасли... Кто-то попросту заслонил их, вот в чем дело. Кто-то, подойдя к двери, прислушался — и тихо-тихо, с легким шорохом, просунул руку в щель. И пытается отстегнуть крючок. Рука, видно, не дотянулась, крючок остался в петельке. Но человек, скрытый темно гей, еще дважды пробовал добраться до запора. Наконец он прекратил свои тщетные попытки. Какое-то время его совсем не было слышно, и Якову показалось, что он ушел. Однако вскоре раздался глуховатый, с характерной хрипотцой голос:
— Сакып... Эй, Сакып...
Он звучал негромко, но Яков узнал его сразу — Да-уренбек!..
Всю дорогу, пока они ехали, человек этот ни разу не улыбнулся, не заговорил ни с кем. Якову запомнился неприязненный, сумрачный взгляд, который он бросал из-под тяжелых век, — то ли на него, то ли на сидевшего рядом Зигфрида. Хорошо еще, что с ними был тот добрый старик — наверное, начальник и Дауренбек боялся при нем дать выход затаившейся злобе... Но теперь он явился ночью, подкрался к юрте... Яков лежал, боясь пошевелиться, ни жив ни мертв.
Дауренбек еще раз или два подал голос и опять просунул руку в щель. Крючок слабо звякнул, дверь скрипнула и отворилась. Яков закричал. Дауренбек, едва успев перешагнуть порог, застыл на месте. Тихо стонавшая во сне Апа проснулась, и Яков кубарем покатился к ней, юркнул под шубу, прижался к теплому боку. Что случилось потом?.. Он бы не смог ответить. Он чувствовал только, что теперь он в безопасности, Дауренбек не сумеет его выкрасть... Наверное, Дауренбек тоже понял это и страшно разозлился. Он пнул ногой чугунок, разлил остатки супа, опрокинул чайник с водой. А выходя из юрты, полоснул по ее стенке камчой. Апа поднялась, ощупью отыскала, поставила на место чайник и чугунок, накрепко затворила дверь, потом легла, прижала к себе Якова и долго плакала. Яков, приникший лицом к ее груди, слышал, как гулко билось ее сердце.
Утром он не решился остаться дома один, Апа взяла его с собой. Оказалось, она работает на хирмане. А тарахтенье, которое доносилось до Якова вчера, издавала машина, которую он здесь увидел. Называлась она — мо-ло-тил-ка. Вместе со всеми Апа подносила к ней пшеничные снопы и подавала человеку, который швырял их в железную, дрожащую от жадности пасть. В густой пыли, замутившей воздух над хирманом, только глаза у Апы блестели по-прежнему, а губы почернели, запеклись, и лицо было запыхавшееся, потное. Люди работали без передышки, молотилка им не давала ни минуты покоя. И лишь когда она стихала, подносчики опускались на землю, кто где стоял. Но тут появлялся Дауренбек... Больше других от него доставалось Апе. Но все помалкивали в ответ на его крики и попреки, молчала и она. Только молчала не как остальные, не потупив глаза, а глядя Дауренбеку прямо в лицо. Видно, ничуть его не боялась. И Яков его тоже не боялся — здесь, на людях. Знал, что у всех на виду его никто не посмеет тронуть, и бегал вокруг хирмана, гоняясь за кузнечиками.
А вечером, когда весь аул погрузился в сон, Дау-ренбек пришел к ним снова. Апа еще не ложилась. Да-уренбек вел себя совсем иначе,*не как в прошлую ночь. И в голосе у него не было злобы — только укор, и просьба, и даже мольба. Долго упрашивал он о чем-то. Но Апа не смягчилась. А когда он сделался слишком настойчив, разбудила Якова, который было прикинулся спящим.
Дауренбек ушел. Апа уже не плакала, как вчера. Только вздыхала. Долго вздыхала. До самого рассвета...
Через некоторое время Яков научился немного понимать по-казахски. И тогда оказалось, что Апу звали вовсе не "Апа", а Сакыпжамал. Но это сложное и длинное имя выговаривать ему было трудно, и, хотя он отлично понимал, что "апа" значит "мама", а Сакыпжамал никакая ему не мать, он продолжал называть ее по-прежнему.
Постепенно мальчик всем сердцем привязался к ней, и она уже не казалась ему чужой. Впрочем, не чурался он теперь и других жителей аула: они тоже, он чувствовал, не были для него чужими людьми. Первоначальная робость покинула его. Яков свободно, никого не боясь, разгуливал между юртами. Правда, он так и не сошелся поближе с ребятами, но как бы то ни было к жизни в ауле успел привыкнуть...
Едва посветлеет небо, перед юртой слышится конский топот. И зычный голос бригадира Вердена:
— Сакыпжамал!.. Эй, Сакыпжамал!..
А она уже не спит. Сидя на корточках, разгребает вчерашнюю золу, чтобы раздобыть тлеющие под ней угольки, раздувает их, подкладывает в огонь кусочки кизяка.
— Ау, кайнага!1 — откликается она. —Ах ты, шустрая! Уже проснулась?..
Конь под Верденом резвится, играет, и бригадир направляв т го к соседней юрте.
— Кулиман!.. Эй, Кулиман!..
1 К а й га —к мужчине, старшему мужа.
Никакого ответа.
— Эй! Кулиман! Поднимайся, засоня! Вставай, если не забрюхатела! Эй!
Из юрты доносится в сердцах брошенное крепкое словцо.
— Чего же ты, милая, отмалчиваешься, если проснулась?.. Солнце встало, и ты вставай! — посмеивается Берден, и белоногий Актабан уносит его к следующей юрте.
— Бекет, эй, Бекет!
Здесь ему тоже не сразу удается добиться ответа.
— У-у, сорванец! Русские пацаны в твои годы сами на фронт просятся! А ты, выходит, бока отлеживаешь?.. Ай, Бекет, ай-ай!..
Из юрты по-прежнему ни звука.
— Встанешь ты наконец? Бекет, эй, Бекет!..
Видимо, Бекет отзывается, но что при этом он говорит — не слышно. Зато хорошо слышно, как Берден отвечает:
— Э-э, айналайн, в тринадцать лет мужчина — в доме хозяин, так что умывайся скорей да перекусывай!
И бригадир едет дальше.
— Вот окаянный Тлеубай! Настоящий единоличник! От всех отделился, юрту черт знает где поставил... И ведь нет чтобы самому вовремя подняться, тоже дожидается, пока разбудят!.. — ворчит Берден, направляясь к юрте Тлеубая, которая стоит в стороне от остальных, на краю аула.
Яков просыпается раньше всех и засматривает, щурясь, в дырочку, пробитую в войлоке. Ему все видно, все слышно. И только когда Берден исчезает из его поля зрения, он поднимается с постели.
Апа между тем уже подоила корову. Кизяк уютно потрескивает в очажке, мурлычет песенку закипающий чайник. Вот и самотканый дастархан разостлан на полу. Перед Яковом появляется кесе с остатками вчерашнего супа. Сама же апа пьет чай. Собственно, не то чтобы чай. Попросту кипяток, забеленный молоком, Потому и называется он аксу, белая вода. Зато пьет его апа в полное удовольствие — пять-шесть чашек подряд.
Только собрали дастархан — снова конский топот. Но на этот раз бригадир Берден не тратит времени на шутки, голос его звучит громко, властно.
— Сакыпжамал! Пора, выхода!..
— Кулиман, а Кулиман!.. Долго возишься!..
— Бекет! Хватит глаза протирать, светик мой что на краю света живет, и тот уже на хирмане...
— Торопись, торопись, поторапливайся! — покрикивает он перед каждой юртой.
Впрочем, сейчас и без того никому не придет в голову медлить. Люди вереницей, один за другим, тянутся на колхозный ток,
Яков тоже отправлялся поначалу на хирман, не желая далеко отлучаться от апы и каждую минуту ощущая ее успокоительную, привычную близость. Кроме того, были у него некоторые опасения по поводу Да-уренбека... Но постепенно он убедился, что никакая беда ему не грозит, да и хирман прискучил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57