https://wodolei.ru/catalog/mebel/
А то... К ней, в общем-то, подходит не твоя, а моя формула.
— А к тебе самой? — Не знаю, как это и вырвалось у меня.
— Это покажет будущее, — сказала Кульмира, глядя теперь куда-то поверх моей головы.
Все у меня внутри, и без того замерзшего, так и похолодело. Я словно лишился дыхания. Открываю рот — а слова не выговариваются.
— У меня к тебе одна просьба, — сказала Кульмира, готовясь уходить. — Сделаешь одно дело ради нас с Алией?
Я молча кивнул.
— Этот ненормальный Кошим перед смертью... то есть в общем... перед этим самым, как случиться, написал Алии письмо и отправил по почте тетрадь со стихами, пусть, мол, памятью будет, сохрани, не потеряй. Как будто кто-то жаждет прочитать эту тетрадь, прямо умирает... А теперь, раз уж так вышло... от греха, знаешь, подальше. Надо бы отдать ему... самому...
4
Толстая тетрадь в красном ледериновом переплете от первой страницы до последней была заполнена стихами. О Родине, о партии. Посвященными 23 февраля, 8 Марта. Автор писал о нашей счастливой сегодняшней жизни, о героическом труде простых людей. Но основной темой тетради была тема любви. Это угадывалось уже по одним названиям: "В Алма-Ате лунной ночью", "Любимой", "А...и", "Вечная клятва" и так далее.
В общем, характерные для всякого молодого человека стихи, страдающие одним общим недостатком: неточностью рифм, случайностью их, а то и полным отсутствием; автор совершенно игнорировал ритм, путался в размерах, строфы не рассыпались, не разбегались в стороны лишь потому, что эти составлявшие, их неуклюжие, то чересчур длинные, то чересчур короткие строки, абсолютно не связанные друг с другом смыслом, единством мысли, точно насильно слепленные, были написаны очень тесно, впритык одна к другой. Только последнее стихотворение в тетради было безупречно. Созданные рукой настоящего мастера, излившиеся из сердца настоящего поэта удивительные строки с нежной точностью воссоздавали состояние молодого человека, сломленного любовью и потерявшего всякие надежды на ответное чувство возлюбленной:
"Гляди —- душа моя в огне... Кричу, стеная, внутри меня волнами пламя разлилось. Мечусь, униженный, как пес, истаивает жизнь во мне. Кто знает о грядущем дне? Придет, таясь, последний час, придя, не отойдет от нас. Еще дыша, живет душа. А вот — другой на смену мне".
Чувство, владевшее Кошимом, я постиг не через множество сочинений, что заполняли тетрадь, а через эти несколько строчек. Лишь один недостаток был в стихах — они принадлежали Абаю.
Ну, а тетрадь Кошима? По решению девичьего совета я должен вернуть ее владельцу. За то же, что я без разрешения перелистал тетрадь, аллах, возможно, простит меня: любопытство — черта, присущая не только мне, но и большинству двуногих душ.
Вечером того дня, когда с грехом пополам был сдан следующий экзамен, я отправился в городскую больницу.
Он неподвижно лежал на животе, повернув лицо к стене, и было непонятно, бодрствует он или спит. Я взял стул и присел рядом. Сидел и смотрел на его узкие лопатки, плоский затылок, выдававшееся горбом темя. Посмотреть на ноги не хватало духу. Мне казалось, я унижу, опозорю, втопчу в землю его искалеченную душу, если сделаю это. Так прошло какое-то время. Я уже начал жалеть, что пришел. А выйти просто так тоже было неудобно.
И вдруг, точно угадав мои мысли, он медленным движением повернул голову. Повернул — и испугался. А может быть, и не испугался, а просто изумился, а может быть, неловко повернулся — и это движение отозвалось в его теле болью... Как бы то ни было, он издал странный звук — нечто среднее между стоном и криком. Бледные губы его дрожали, словно он безмолвно проклинал меня, нарушившего его покой. Но это продолжалось недолго. Он перевалился на спину, пододвинулся поближе к краю кровати и, боязливо глядя на меня, вымучил из себя улыбку.
— Живы-здоровы? — спросил он шепотом.
— Да слава богу. Мы оба замолчали.
— Зимняя сессия кончилась? — спросил он наконец. Как будто больным был я, а он пришел проведать.
— Кончится скоро.
— А-а... — протянул он. — Потом на каникулы?
— Ну да...
Разговор наш снова оборвался. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать, чтобы не молчать, но что? Успокаивать его? Сочувствовать? Или что-то вроде назидания? В дурацкое я попал положение.
Он приподнял голову и, опершись на оба локтя, подтянулся на подушке повыше.
— Кульмира... — сказал он затем, прочищая горло. — Кульмира тоже, наверное, хорошо сдает экзамены?
Он, конечно, хотел спросить о другом. Не про Куль-миру он хотел спросить. Я это понял в то же мгновение.
— Хорошо сдают... еще два экзамена... — Мне показалось, я очень ловко вывернулся, не назвав никакого имени.
Человек полагает, что хитрость, известная ему, другому неведома. Кошим, видимо, ждал от меня прямого ответа. На лице его так и остался след вопроса. Или, может быть, он говорил мне этим: понимаешь ведь мое состояние, пойди же мне навстречу?!
— Привет передали... — вынужден был сказать я. — Сами знаете, в медицинском институте сложные предметы. Наизусть латинские названия всяких там костей и конечностей надо... некогда им... Вот я и пришел...
Так человек становится лгуном. Да по неопытности я и соврать-то не сумел складно. Но что удивительно — Кошим поверил. Поверил — и весь просиял.
Только тогда я понял, в какой тупик загнал сам себя. У любви нет ни глаз, ни разума. Ею руководит одно лишь слепое чувство. Этот покалеченный парень, кажется, был готов поверить и в то, что Алия сейчас плачет-убивается и, появившись завтра, повиснет у него на шее. И мой приход к нему он считал тоже не случайным. Моргающие глаза его были одной сплошной надеждой.
Я почувствовал: если задержусь еще немного, то скажу любую, самую большую неправду. Поерзав на месте, я встал. И, не посмев взглянуть Кошиму в лицо, даже не попрощавшись с ним, метнулся к двери. Толстая красная тетрадь со стихами почивающего духом в райских садах Абая и обреченного на неудачу и в поэзии, и в любви несчастного Кошима, которая и явилась причиной моего визита в больницу, осталась со мной в моем портфеле. Никуда не сворачивая, я прямиком потянул к общежитию мединститута.
5
С той, к которой шел, я столкнулся у общежитских дверей. Мы подходили к ним с разных сторон, и она увидела меня еще издали. Опустив голову, она хотела проскользнуть мимо, будто на самом деле не заметила, но, прибавив шагу, я загородил ей дорогу.
— А-а, это вы, — сказала она, отводя глаза в сторону, словно почему-то не могла глядеть на меня. — Куль миры нет дома. Она в театр... по делу куда-то... — В руках у нее болталась сетка с бутылкой молока, половиной буханки серого хлеба, тремя банками консервов, не то рыбных, не то еще каких-то, полузавернутых в бумагу. Одета она была как попало. На голове — небрежно повязанный, непонятно какого цвета, не то розоватый, не то желтоватый, выцветший старый платок. Всегда прекрасно на ней сидевшее новое, с каракулевым воротником серое пальто как бщ неожиданно обветшало и обвисло. И сама она была вся какая-то сникшая. В желтом свете лампочки над общежитским крыльцом ее смуглое лицо мне показалось вдруг и необычно темным и бледным одновременно. В сердце у меня шевельнулась надежда. То, что я ходил к Ко-шиму, она несомненно знала.
— Я не,к Кульмире, я к вам пришел.
Взмахнув загнутыми ресницами, Алия наконец посмотрела мне в глаза и, подняв свои широкие брови, выразила удивление.
— Мне необходимо поговорить с вами наедине.
— Хорошо, сейчас... — прошелестела она. Голос у нее был низкий и мягкий. Я почувствовал, что в это мгновение между нами вдруг установилась некая невидимая никому тайная близость. Сначала я думал о своей затее, в общем-то, как о пустой, теперь же я был почти уверен, что задуманное мною — осуществимо.
Долго я ждал девушку, которая сказала: "Сейчас". Возможно, полчаса, возможно, около часа. А может быть, и больше. Наверное, оттого, что я подвигнул себя на большое дело, возложил на себя миссию ангела любви, решив вернуть влюбленному джигиту его возлюбленную, моей исходившей нетерпением, бурлившей благородством наивной душе каждая минута казалась за десять. В общем, я порядком извелся, пока дождался ее.
В первое мгновение я ее даже не узнал. Она собрала волосы на затылке пучком и повязала голову клетчатым синим платком. Пальто, только что висевшее на ней как мешок, вновь стало новым и сидело вполне ладно. Поскрипывали при каждом шаге высокие, на каблуках боты. И нежный запах духов.
Мы пошли вниз по Уйгурской улице.
В профиль она казалась очень даже недурной. И несколько плоский, узкий лоб ее, и всякие лишние выпуклости лица как бы приняли иные, совершенные очертания, и иными, более изящными стали густые черные брови. Некрасивый нос ее с большими ноздрями тоже стал как бы тоньше, прямей. И широкий округлый подбородок был теперь вытесан заново, приобретя скульптурную завершенность. Лишь одно портило ее профиль — толстые, врастопырку губы. Но тем не менее в эту минуту Алия показалась мне довольно симпатичной.
Мы шли вниз по улице. Чтобы Алия не поскользнулась на обледеневшем асфальте, я поддерживал ее под локоть. Она прижимала его к себе, и под мышками у нее было тепло-тепло.
Грохоча, стремительно проносились книзу, обгоняя нас, трамваи. Там, внизу, они останавливались — как раз напротив моего общежития с одной стороны и базара—с другой. Со скрипом открывались двери и с треском захлопывались снова. Чуть-чуть покачиваясь на ходу, светясь задними огнями, трамваи удалялись. Впереди, в конце улицы, темнели купола Никольской церкви с непропорционально большими крестами. Чем ближе мы подходили, тем яснее становилась видна церковь, тем отчетливее проступали кресты. Но, не дойдя до нее, мы свернули направо, в Студенческий сквер.
Летом это место выглядело совсем иначе. Располагавшийся у нижней части Никольской церкви, у ее правого крыла, весь долгий день, совершая свои нехитрые операции по купле-продаже, пчелиным роем гудевший базар с наступлением вечера расходился, и открывался молодежный базар Студенческого сквера, у верхнего, левого крыла церкви.
Общежития университета, иняза и мединститута — все находились неподалеку от сквера. И всегда из нескольких тысяч населяющих эти общежития студентов сотню-другую можно было найти в сквере. Сквер, кажется, весь состоял из различных укромных закоулков. Вдоль пересекающихся и вновь расходящихся, вкривь и вкось бегущих по скверу дорожек, но не прямо на них, а в стороне, в самой чащобе зелени, так что не заметны глазу, пока не подойдешь совсем близко, точно специально предназначены для влюбленных, снежно-белые скамейки с выгнутыми сиденьями и покатыми спинками. Зеленые лужайки с небольшими цветниками или островками густой высокой травы со всех сторон окружены одичавшим кустарником, которого никогда не касались ножницы садовника, и даже самые любопытные, заглянув туда, не разобрали бы, что там происходит. Всякая тень, под каждым деревом, под каждым кустом, кажется домом. От влюбленных, безмолвно взявшихся за руки или обнявшихся, от жарко целующихся парней и девушек так и мельтешит в глазах. Лунный свет, соучастник темноты, аромат листвы, трав и цветов, даже такая не свойственная городам вещь, как неожиданно раздающееся где-то под самыми ногами кваканье лягушки, словно в ауле, — все это возбуждает переступившего границу сквера и втягивает в общую атмосферу. Подобные, пронизанные волшебством страсти, уголки обманчивы и коварны — наверное, немало девушек, неосторожно пришедших сюда в это вечернее время, позволило себе слишком много с нелюбимыми, опытными парнями.
Ну, а сейчас стояла зима, а не лето. Кругом было пусто, и лишь из церкви, опираясь на палки, с трудом переступая ногами, выводили поодиночке седые старики и старухи, одетые в простую, темную одежду. Через некоторое время во всем занесенном слежавшимся, почернелым снегом, замусоренном сквере, с торчащими по краям его длинностволыми, растопырившими ветки мертвыми деревьями, утыканном там-сям жалкими, сиротливыми, голыми кустами, остались только мы с Алией. Все вокруг было уныло, словно мы пришли на становище откочевавшего аула. Казавшийся летом запущенным, громадным, непроходимым, сквер занимал, оказывается, совсем немного места — под руку с Алией за самое короткое время мы обошли его раза два, а то и три. Наконец мы остановились под раскоряченным, как-то странно вывернутым, криво выросшим дубом, вся кора которого была в ранах и зазубринах. Мне казалось, Алия нутром догадывалась, что у меня на душе: по движениям ее рук, ее походке, по тем редким словам, которыми она поддерживала наш бессодержательный, бессмысленный разговор, я улавливал, что она волнуется.
Все это было хорошим предзнаменованием, но сразу вот так выложить то, главное, мнилось мне не очень правильным, и потому я начал издалека, приближаясь к означенной для себя меже с превеликой предосторожностью и аккуратностью. Я сказал ей, что место, где мы сейчас с ней находимся, летом полно обнимающихся парней и девушек. Мол, как писал великий Абай, "мир без любви пуст". Но любовь, однако, есть и обманчивая, короткая, а есть и постоянная, вечная. И людей, в груди которых поселилось вот это настоящее, святое чувство, следует ценить. Потому что любить, страдать умеет не каждый второй. Человек же, которому дарован талант любить, за всю свою жизнь, короткую или длинную — все равно, любит лишь раз, любит всей душой, отдавшись этому чувству целиком, забыв обо всем другом в мире. И если вдруг кто-то проникается к нам такой страстью, мы не должны сразу отвергать его. Любовь — это ведь, как горное озеро, таинственное, загадочное чувство. Возможно, где-то на самом дне нашей души лежит предназначенное именно для этого человека, но не созревшее еще, не понятое нами самими нечто, что обязательно в будущем выльется в большую любовь, то есть... лежат, возможно, зерна этакого...
И довольно долго я говорил в таком роде. И, разгорячившись, впал даже в какое-то вдохновение. Бог мне в помощь, кажется, я зажег и Алию — грудь ее то поднималась, то опускалась, дыхание было стесненным, и, опустив глаза, она молчала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— А к тебе самой? — Не знаю, как это и вырвалось у меня.
— Это покажет будущее, — сказала Кульмира, глядя теперь куда-то поверх моей головы.
Все у меня внутри, и без того замерзшего, так и похолодело. Я словно лишился дыхания. Открываю рот — а слова не выговариваются.
— У меня к тебе одна просьба, — сказала Кульмира, готовясь уходить. — Сделаешь одно дело ради нас с Алией?
Я молча кивнул.
— Этот ненормальный Кошим перед смертью... то есть в общем... перед этим самым, как случиться, написал Алии письмо и отправил по почте тетрадь со стихами, пусть, мол, памятью будет, сохрани, не потеряй. Как будто кто-то жаждет прочитать эту тетрадь, прямо умирает... А теперь, раз уж так вышло... от греха, знаешь, подальше. Надо бы отдать ему... самому...
4
Толстая тетрадь в красном ледериновом переплете от первой страницы до последней была заполнена стихами. О Родине, о партии. Посвященными 23 февраля, 8 Марта. Автор писал о нашей счастливой сегодняшней жизни, о героическом труде простых людей. Но основной темой тетради была тема любви. Это угадывалось уже по одним названиям: "В Алма-Ате лунной ночью", "Любимой", "А...и", "Вечная клятва" и так далее.
В общем, характерные для всякого молодого человека стихи, страдающие одним общим недостатком: неточностью рифм, случайностью их, а то и полным отсутствием; автор совершенно игнорировал ритм, путался в размерах, строфы не рассыпались, не разбегались в стороны лишь потому, что эти составлявшие, их неуклюжие, то чересчур длинные, то чересчур короткие строки, абсолютно не связанные друг с другом смыслом, единством мысли, точно насильно слепленные, были написаны очень тесно, впритык одна к другой. Только последнее стихотворение в тетради было безупречно. Созданные рукой настоящего мастера, излившиеся из сердца настоящего поэта удивительные строки с нежной точностью воссоздавали состояние молодого человека, сломленного любовью и потерявшего всякие надежды на ответное чувство возлюбленной:
"Гляди —- душа моя в огне... Кричу, стеная, внутри меня волнами пламя разлилось. Мечусь, униженный, как пес, истаивает жизнь во мне. Кто знает о грядущем дне? Придет, таясь, последний час, придя, не отойдет от нас. Еще дыша, живет душа. А вот — другой на смену мне".
Чувство, владевшее Кошимом, я постиг не через множество сочинений, что заполняли тетрадь, а через эти несколько строчек. Лишь один недостаток был в стихах — они принадлежали Абаю.
Ну, а тетрадь Кошима? По решению девичьего совета я должен вернуть ее владельцу. За то же, что я без разрешения перелистал тетрадь, аллах, возможно, простит меня: любопытство — черта, присущая не только мне, но и большинству двуногих душ.
Вечером того дня, когда с грехом пополам был сдан следующий экзамен, я отправился в городскую больницу.
Он неподвижно лежал на животе, повернув лицо к стене, и было непонятно, бодрствует он или спит. Я взял стул и присел рядом. Сидел и смотрел на его узкие лопатки, плоский затылок, выдававшееся горбом темя. Посмотреть на ноги не хватало духу. Мне казалось, я унижу, опозорю, втопчу в землю его искалеченную душу, если сделаю это. Так прошло какое-то время. Я уже начал жалеть, что пришел. А выйти просто так тоже было неудобно.
И вдруг, точно угадав мои мысли, он медленным движением повернул голову. Повернул — и испугался. А может быть, и не испугался, а просто изумился, а может быть, неловко повернулся — и это движение отозвалось в его теле болью... Как бы то ни было, он издал странный звук — нечто среднее между стоном и криком. Бледные губы его дрожали, словно он безмолвно проклинал меня, нарушившего его покой. Но это продолжалось недолго. Он перевалился на спину, пододвинулся поближе к краю кровати и, боязливо глядя на меня, вымучил из себя улыбку.
— Живы-здоровы? — спросил он шепотом.
— Да слава богу. Мы оба замолчали.
— Зимняя сессия кончилась? — спросил он наконец. Как будто больным был я, а он пришел проведать.
— Кончится скоро.
— А-а... — протянул он. — Потом на каникулы?
— Ну да...
Разговор наш снова оборвался. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать, чтобы не молчать, но что? Успокаивать его? Сочувствовать? Или что-то вроде назидания? В дурацкое я попал положение.
Он приподнял голову и, опершись на оба локтя, подтянулся на подушке повыше.
— Кульмира... — сказал он затем, прочищая горло. — Кульмира тоже, наверное, хорошо сдает экзамены?
Он, конечно, хотел спросить о другом. Не про Куль-миру он хотел спросить. Я это понял в то же мгновение.
— Хорошо сдают... еще два экзамена... — Мне показалось, я очень ловко вывернулся, не назвав никакого имени.
Человек полагает, что хитрость, известная ему, другому неведома. Кошим, видимо, ждал от меня прямого ответа. На лице его так и остался след вопроса. Или, может быть, он говорил мне этим: понимаешь ведь мое состояние, пойди же мне навстречу?!
— Привет передали... — вынужден был сказать я. — Сами знаете, в медицинском институте сложные предметы. Наизусть латинские названия всяких там костей и конечностей надо... некогда им... Вот я и пришел...
Так человек становится лгуном. Да по неопытности я и соврать-то не сумел складно. Но что удивительно — Кошим поверил. Поверил — и весь просиял.
Только тогда я понял, в какой тупик загнал сам себя. У любви нет ни глаз, ни разума. Ею руководит одно лишь слепое чувство. Этот покалеченный парень, кажется, был готов поверить и в то, что Алия сейчас плачет-убивается и, появившись завтра, повиснет у него на шее. И мой приход к нему он считал тоже не случайным. Моргающие глаза его были одной сплошной надеждой.
Я почувствовал: если задержусь еще немного, то скажу любую, самую большую неправду. Поерзав на месте, я встал. И, не посмев взглянуть Кошиму в лицо, даже не попрощавшись с ним, метнулся к двери. Толстая красная тетрадь со стихами почивающего духом в райских садах Абая и обреченного на неудачу и в поэзии, и в любви несчастного Кошима, которая и явилась причиной моего визита в больницу, осталась со мной в моем портфеле. Никуда не сворачивая, я прямиком потянул к общежитию мединститута.
5
С той, к которой шел, я столкнулся у общежитских дверей. Мы подходили к ним с разных сторон, и она увидела меня еще издали. Опустив голову, она хотела проскользнуть мимо, будто на самом деле не заметила, но, прибавив шагу, я загородил ей дорогу.
— А-а, это вы, — сказала она, отводя глаза в сторону, словно почему-то не могла глядеть на меня. — Куль миры нет дома. Она в театр... по делу куда-то... — В руках у нее болталась сетка с бутылкой молока, половиной буханки серого хлеба, тремя банками консервов, не то рыбных, не то еще каких-то, полузавернутых в бумагу. Одета она была как попало. На голове — небрежно повязанный, непонятно какого цвета, не то розоватый, не то желтоватый, выцветший старый платок. Всегда прекрасно на ней сидевшее новое, с каракулевым воротником серое пальто как бщ неожиданно обветшало и обвисло. И сама она была вся какая-то сникшая. В желтом свете лампочки над общежитским крыльцом ее смуглое лицо мне показалось вдруг и необычно темным и бледным одновременно. В сердце у меня шевельнулась надежда. То, что я ходил к Ко-шиму, она несомненно знала.
— Я не,к Кульмире, я к вам пришел.
Взмахнув загнутыми ресницами, Алия наконец посмотрела мне в глаза и, подняв свои широкие брови, выразила удивление.
— Мне необходимо поговорить с вами наедине.
— Хорошо, сейчас... — прошелестела она. Голос у нее был низкий и мягкий. Я почувствовал, что в это мгновение между нами вдруг установилась некая невидимая никому тайная близость. Сначала я думал о своей затее, в общем-то, как о пустой, теперь же я был почти уверен, что задуманное мною — осуществимо.
Долго я ждал девушку, которая сказала: "Сейчас". Возможно, полчаса, возможно, около часа. А может быть, и больше. Наверное, оттого, что я подвигнул себя на большое дело, возложил на себя миссию ангела любви, решив вернуть влюбленному джигиту его возлюбленную, моей исходившей нетерпением, бурлившей благородством наивной душе каждая минута казалась за десять. В общем, я порядком извелся, пока дождался ее.
В первое мгновение я ее даже не узнал. Она собрала волосы на затылке пучком и повязала голову клетчатым синим платком. Пальто, только что висевшее на ней как мешок, вновь стало новым и сидело вполне ладно. Поскрипывали при каждом шаге высокие, на каблуках боты. И нежный запах духов.
Мы пошли вниз по Уйгурской улице.
В профиль она казалась очень даже недурной. И несколько плоский, узкий лоб ее, и всякие лишние выпуклости лица как бы приняли иные, совершенные очертания, и иными, более изящными стали густые черные брови. Некрасивый нос ее с большими ноздрями тоже стал как бы тоньше, прямей. И широкий округлый подбородок был теперь вытесан заново, приобретя скульптурную завершенность. Лишь одно портило ее профиль — толстые, врастопырку губы. Но тем не менее в эту минуту Алия показалась мне довольно симпатичной.
Мы шли вниз по улице. Чтобы Алия не поскользнулась на обледеневшем асфальте, я поддерживал ее под локоть. Она прижимала его к себе, и под мышками у нее было тепло-тепло.
Грохоча, стремительно проносились книзу, обгоняя нас, трамваи. Там, внизу, они останавливались — как раз напротив моего общежития с одной стороны и базара—с другой. Со скрипом открывались двери и с треском захлопывались снова. Чуть-чуть покачиваясь на ходу, светясь задними огнями, трамваи удалялись. Впереди, в конце улицы, темнели купола Никольской церкви с непропорционально большими крестами. Чем ближе мы подходили, тем яснее становилась видна церковь, тем отчетливее проступали кресты. Но, не дойдя до нее, мы свернули направо, в Студенческий сквер.
Летом это место выглядело совсем иначе. Располагавшийся у нижней части Никольской церкви, у ее правого крыла, весь долгий день, совершая свои нехитрые операции по купле-продаже, пчелиным роем гудевший базар с наступлением вечера расходился, и открывался молодежный базар Студенческого сквера, у верхнего, левого крыла церкви.
Общежития университета, иняза и мединститута — все находились неподалеку от сквера. И всегда из нескольких тысяч населяющих эти общежития студентов сотню-другую можно было найти в сквере. Сквер, кажется, весь состоял из различных укромных закоулков. Вдоль пересекающихся и вновь расходящихся, вкривь и вкось бегущих по скверу дорожек, но не прямо на них, а в стороне, в самой чащобе зелени, так что не заметны глазу, пока не подойдешь совсем близко, точно специально предназначены для влюбленных, снежно-белые скамейки с выгнутыми сиденьями и покатыми спинками. Зеленые лужайки с небольшими цветниками или островками густой высокой травы со всех сторон окружены одичавшим кустарником, которого никогда не касались ножницы садовника, и даже самые любопытные, заглянув туда, не разобрали бы, что там происходит. Всякая тень, под каждым деревом, под каждым кустом, кажется домом. От влюбленных, безмолвно взявшихся за руки или обнявшихся, от жарко целующихся парней и девушек так и мельтешит в глазах. Лунный свет, соучастник темноты, аромат листвы, трав и цветов, даже такая не свойственная городам вещь, как неожиданно раздающееся где-то под самыми ногами кваканье лягушки, словно в ауле, — все это возбуждает переступившего границу сквера и втягивает в общую атмосферу. Подобные, пронизанные волшебством страсти, уголки обманчивы и коварны — наверное, немало девушек, неосторожно пришедших сюда в это вечернее время, позволило себе слишком много с нелюбимыми, опытными парнями.
Ну, а сейчас стояла зима, а не лето. Кругом было пусто, и лишь из церкви, опираясь на палки, с трудом переступая ногами, выводили поодиночке седые старики и старухи, одетые в простую, темную одежду. Через некоторое время во всем занесенном слежавшимся, почернелым снегом, замусоренном сквере, с торчащими по краям его длинностволыми, растопырившими ветки мертвыми деревьями, утыканном там-сям жалкими, сиротливыми, голыми кустами, остались только мы с Алией. Все вокруг было уныло, словно мы пришли на становище откочевавшего аула. Казавшийся летом запущенным, громадным, непроходимым, сквер занимал, оказывается, совсем немного места — под руку с Алией за самое короткое время мы обошли его раза два, а то и три. Наконец мы остановились под раскоряченным, как-то странно вывернутым, криво выросшим дубом, вся кора которого была в ранах и зазубринах. Мне казалось, Алия нутром догадывалась, что у меня на душе: по движениям ее рук, ее походке, по тем редким словам, которыми она поддерживала наш бессодержательный, бессмысленный разговор, я улавливал, что она волнуется.
Все это было хорошим предзнаменованием, но сразу вот так выложить то, главное, мнилось мне не очень правильным, и потому я начал издалека, приближаясь к означенной для себя меже с превеликой предосторожностью и аккуратностью. Я сказал ей, что место, где мы сейчас с ней находимся, летом полно обнимающихся парней и девушек. Мол, как писал великий Абай, "мир без любви пуст". Но любовь, однако, есть и обманчивая, короткая, а есть и постоянная, вечная. И людей, в груди которых поселилось вот это настоящее, святое чувство, следует ценить. Потому что любить, страдать умеет не каждый второй. Человек же, которому дарован талант любить, за всю свою жизнь, короткую или длинную — все равно, любит лишь раз, любит всей душой, отдавшись этому чувству целиком, забыв обо всем другом в мире. И если вдруг кто-то проникается к нам такой страстью, мы не должны сразу отвергать его. Любовь — это ведь, как горное озеро, таинственное, загадочное чувство. Возможно, где-то на самом дне нашей души лежит предназначенное именно для этого человека, но не созревшее еще, не понятое нами самими нечто, что обязательно в будущем выльется в большую любовь, то есть... лежат, возможно, зерна этакого...
И довольно долго я говорил в таком роде. И, разгорячившись, впал даже в какое-то вдохновение. Бог мне в помощь, кажется, я зажег и Алию — грудь ее то поднималась, то опускалась, дыхание было стесненным, и, опустив глаза, она молчала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57