установка ванны эмма
Стоит только Тукпашу сесть за стол, лицо ее мрачнеет.
— На что похоже,— бормочет.— Зачем сидеть без дела? Вон бычок весь опаршивел. Поймал бы его да блох потравил.
Как нарочно, только-только поймает Тукпаш интересную мысль, захватит его работа,— мать голос подает!
— Тукпа-аш! Ребенок обмочился. Смени штанишки, Илш
— Кялитка в тягоне оторвалась. Иди прибей Другое дело, если возьмет Тукпаш в руки, косу-вилы. Нет человека счастливей матери! Не может спокойно видеть мать Тукпаша за столом.
— Когда же кончится твоя писанина, дитя мое?
— Никогда, мама. Это закончу, другое писать буду. Ведь и ваша работа не кончается.
— Не знаю, не знаю... Не видала, чтобы кто бумагой, сидя за столом, кормился. Как ты будешь жить, дитя мое?..
Шум в доме тоже не мешает Тукпашу. Тишине вокруг него не бывать. Значит, шум — тоже тишина.
«Я, говорит,— продолжает Тукпаш писать,— слыхал, в ваших местах зверь такой водится — сохатый...»
— Папа! Там какой-то человек пришел! — примчалась, вытаращив узенькие глазенки, рыженькая лопотунья.
— Кто пришел, деточка?
— Не знаю.
Тукпаш поднялся из-за стола, вышел в переднюю комнату. У порога — улыбающийся Калап.
— О-о! Калап! Здравствуй! Все ли хорошо у тебя?
— Спасибо. Все ли у вас хорошо? Крепко пожали друг другу руки.
— И у нас все в порядке. Садись.
— Я на минутку. Очень тороплюсь.
— Да ты что? Садись. Чай попьем.
— Некогда, говорю. Я на минуту. Взгляните в окно.
Тукпаш увидел бредущих улицей овец, которых подгоняла Сакылта. За отарой еще два парня. У всех большая поклажа, поверх которой приторочены овчинные шубы. Все в плащах, с ружьями за спиной.
— А-а, в тайгу?
— В тайгу, в тайгу...
— Вроде бы дождь собирается?
— Что с ним делать? От него не спрячешься. Пускай идет... Я тут к вашему забору привязал одну штуку...
Зашелестев новым плащом, Калап направился к выходу. Тукпаш пошел за ним.
— Знаете, новость какая? — глаза у Калапа заблестели.—На мою стоянку гуцулов прислали. Строить новую кошару, новый тепляк будут. Лес уже валят,
— Поздравляю!
Возле калитки Тукпаш увидел привязанную овцу,
— Зачем это, Калап?
— Как зачем? Чтобы ели. Когда сакманили, мяса не было. Для детей зарежьте.
— У тебя же вроде не было своих?
— Мы у родни Сакылты гостили. Там подарили. Что вы беспокоитесь? Если одного барана из отары не отдать, что ты тогда за чабан? — Калап вскочил на Каурого.— До свидания! Всего вам доброго!
— Пусть и у тебя все будет хорошо, Калап. Счастливого пути! Может, доберусь до тайги, побываю у вас.
— Приезжайте. Погостите на моем летнике в Таш-ту-Боме.
Тукпаш глядел вслед Калапу и с беспокойством всматривался в надвигавшиеся с запада тучи.
Прожив тридцать с лишним лет в этой долине, он и не подозревал, что совсем рядом, за синеющими горными вершинами, совершенно другая земля, другая вселенная — на летних пастбищах, дьяйлу. Однажды, оставив за собой таинственный шепот тайги, устрашающий оскал ущелий, поросших кустарником, давящие со всех сторон крутые скалистые уступы, бездонные теснины, над которыми голубеет узенькая полоска неба, чуть живой взобрался Тукпаш на перевал Кочкор. От удивления у него дыхание перехватило. Он замер, жадно вглядываясь в неожиданно распахнувшийся перед ним сказочно таинственный мир. Далеко окрест лежали просторные долины, ярко желтели склоны гор, плотной стеной возвышались величественные кедры, а над ними — скованные вечным льдом суровые белки, из которых, словно из переполненного вымени, льются бесчисленные ручьи. Невиданных окрасок и оттенков цветы, пушистые кусты арчина-можжевельника. Черная смородина и кислица, алая, как кровь. Батун — хоть косой коси. Золотой корень — что картофельное поле. Кандык — с палец. И горы, горы, горы вокруг.
Родной Алтай!.. Взбодрилось усталое тело, переполнилось высокой радостью. Захотелось тихо-тихо запеть «Айайым» — протяжно и певуче, подобно неутомимому бегу богатырского коня, как древний напев величавой этой земли.
Родные люди, пасущие скот... Там и сям — круглые, как сердце, аилы, над которыми вздымаются тонкие нитки дымков. Возле них белые пятна отар. Доедешь.
до стоянки, и набросятся на тебя одичавшие в этой глуши вместе с медведями и волками чабанские псы. Выйдет навстречу стосковавшийся по людям чабан. Улыбчиво лицо его, мозолистые руки прокоптились до черноты. Топит очаг он кедровыми поленьями, а сажа от них въедливая, как самая прочная краска. Коснись — и не отмоешь. Войдешь, пригнувшись, в аил. Под дымоходом подвешен на крюк черный казан, а в нем — мясо...
Добираться до тайги не просто. Только верхом. С запасом еды. До ближней стоянки от села — день пути, до дальней — два. Даже бывалые табунщики, привычные к седлу, добравшись до тайги, отлеживаются, приходят в себя. Пастбища тучны и обширны, так что овцам можно дать волю — никогда с чужими не смешаются. Хоть сколько отар на дьяйлу,— всем места хватает.
А воздух какой! С ароматом арчина. Глотаешь, глотаешь его — аппетит разыгрывается. Хоть каждый час к казану с мясом подсаживайся. Курорт — да и только! Нет нигде ни магазинов, ни водки. С каждым днем становишься чище душой и телом.
...Вот и Калап отправился в тайгу, на дьяйлу. Через полмесяца приедет на сенокос, и опять в тайгу, до самой осени. А там — зима с острыми когтями морозов и снега, ветров и метелей. Не успеют первые вешние лучи согнать снег с горных склонов,— готовься, чабан, к новым испытаниям: окот начинается. И снова, снова все с начала.
Тукпаш загнал овечку, подаренную Калапом, в пригон. Сегодня же надо ее заколоть. Жирная овечка...
Далеко-далеко клубится пыль над ушедшей отарой. Чуть слышно блеяние.
— Счастливого пути, Калап!
Все более сгущаясь, темнеют тучи, чиркают огнивом, грохочут, перекликаясь между собой.
Покуда есть такие парни, как Калап, будет много мяса, шерсти, молока. И в этом году, и через год — всегда. И народ будет. И жизнь.
ЕГО ЗЕМЛЯ
Тьфу! Тьфу!.. Задохнешься тут... " По долине ползет густое змеистое облако пыли, от которой, кажется, и солнце меркнет. Пыль оседает на лицо Сунера, забивается в нос, в рот, хрустит на зубах. Пыльная завеса настолько плотная, что в каком-нибудь десятке метров не видно трактора, слышен только его будто задыхающийся, прерывистый рокот да бьет в ноздри теплый, едкий запах солярки и выхлопных газов.
И когда только это кончится? Хоть бы сломалось там что-нибудь! Хоть бы сеялка перевернулась, что ли! Тогда бы — остановка. Тогда можно выскочить из этой пыльной круговерти, броситься навзничь на землю и — дышать, дышать...
Временами Сунеру кажется, что он не выдержит. Но он себя успокаивает: ладно, сегодня он как-нибудь отработает, а завтра пошлет все к черту. Какой с него спрос? Скажет, что заболел, и — баста.
Голова у Сунера гудит и гудит. Будто кто сжал виски и давит, давит со всей силой. Пылью он, кажется, начинен до самых кишок. Во рту сухо, язык точно распух и не помещается в нем.
Сеялки тащатся, переваливаясь на больших металлических колесах. Грохот, скрежет и визг такие, что ушам больно. Попадется камень на пути! — взвизгивает колесо. Едва заметная ямка! — и Супер подскакивает, подпрыгивает, и по нутру ползет не сильная, но противная боль. Сеялки стонут на разные голоса, как бы жалуясь и проклиная свою судьбу и угрожая трактору, который волочит их по нескончаемому пути, бьет о камни, подбрасывает на рытвинах. А трактору хоть бы что — ползет и ползет, и сердито рычит, взметая гусеницами облака острой, сухой пыли.
Поле Телкем — глазом не окинешь. Ползущий по нему трактор с тремя сеялками — точно маленький занудливый муряпьшпка Сколько же ему надо времени, чтобы засеян, такую махину? Впрочем, об этом лучше не думам,, а то на душе совсем погано. И что за люди? Который час уже они тащатся? Неужели им не хочется хотя бы дух перевести? Уже полдень, а обед все еще не везут...
За сеялкой Бёксе семенит лохматая чернявая собачонка. Иу что за дура! Лежала бы себе на солнцепеке, грела бы бока, выгоняла блох из своей шубы да пользовалась бы добротой двухлетнего сынишки Бёксе — под стол пешком ходит, а все съестное, до чего ручонками дотянется, непременно стащит для нее. Так нет же, тычась носом в клубы вырывающейся из-под колес пыли, собачонка трусит за сеялкой — из конца в конец, из конца в конец. Язык ее, вывалившийся от жары, почернел, глаза красные, слезятся. Собачонка до того ошалела, что то и дело суется мордой в колесо...
Тут мысли Сунера переключаются на другое. Он начинает вспоминать, как получилось, что в ответ на уговоры бригадира Ортона сказал «да»? Как?
«Сунер, милок, помоги. Слышишь? Ну сам пойми: тут как сошлось — сев и окот. Людей у нас не хватает,— горячился Ортон.— Атаман вчера угодил под каток, ногу вывихнул. Кого мне теперь на сеялку сажать? Пойми, некого. Пойдешь? Я тебе после трактор дам. На всю зиму матери дров привезешь. А?»
Чему он обрадовался? Трактор пообещали? Вообще-то подумал: хватит шастать по улице да, задрав ноги, валяться с книжками на кровати. Мать ничего делать не дает. «Отдыхай, сынок, отдыхай. Вот начнется окот, пойдешь сакманщиком в отару к своему дяде. Там и наши овечки. И ладно будет...» А Сунер слушал и улыбался про себя. Ну что для него этот окот овечек? Там и девчонки справятся, а ему, парню, сподручнее молот, машина. Пускай люди увидят и узнают, что он может не только день и ночь книжки читать! Что он — маменькин сынок? Пришло время Сунеру показать себя. Или он не мужчина? И так по деревне ходят смешки, будто у его матери сыночек такой нежный, такой мягкий, словно без костей... А у Сунера по лыжам — второй разряд!
Ехал Сунер в бригаду радостный и возбужденный. Ему не терпелось выхватить бич из рук старого Эпишке и огреть им ленивого Серка, еле-еле бредущего по дороге. Помнит Сунер: как только они перевалили холм, Эпишке ткнул его в бок кнутовищем:
,— Во-он, парень, смотри. Твоя сеялка. Та — что в середине. Красная, баская! — хихикнул он.
Эпишке всегда напоминал Сунеру хлопотливую, с остренькой мордочкой белку, торопливо и с оглядкой обирающую вкусную кедровую шишку.
— Покажешь, как надо работать, а? Ты у нас — комсомол... — давится визгливым смешком Эпишке.
На краю ноля стояли три сеялки. Одна из них была совсем новенькая, без царапинки, так и блестела на солнце яркой краской. Две другие — замызганные, выцветшие — убивали душу своим обшарпанным видом. Рядом трактор — весь в толстом слое серой пыли. Вот тут-то и екнуло сердце Сунера. Он вдруг сразу пожалел, что плохо подумал, прежде чем согласился на предложение Ортона. Как он будет работать?
А люди сразу принялись за дело. Тракторист Кемирчек по прозвищу Узун-уул, то есть Длинный малый, крикнул, чтобы Сунер осмотрел свою сеялку, смазал ее, подтянул слабые гайки. Сунер, конечно, замешкался, потому что не только там что-нибудь смазать или подтянуть, он не мог в хламе всякого подсобного инструмента отличить шприц для смазки от обыкновенного гаечного ключа. Боясь отстать от других, Сунер так заторопился, что тут же порвал брюки, а из рукава фуфайки, зацепившись за какую-то железяку, вырвал целый клок. И руку оцарапал до крови и не знал, что с нею делать. Л Бёксе, лежа под своей сеялкой и выправляя что-то там ломом, принялся ворчать, чем еще больше смутил Сунера.
— Разве это сеялки? Это же доисторические животные! Я со своим скелетом,— он грохнул в сердцах ломом по зазвеневшему диску,— шестой год бьюсь. А у тебя — новая. Не дай бог, разобьешь! Бригадир тебя живьем съест. Так и знай! Да что ты с ней цацкаешься? Дави, дави! Крепче! А то до обеда провозишься...
Дело кончилось тем, что Кемирчек, Бёксе и сеяльщик Иван — из русских, чертыхаясь и сопя, подготовили к работе и Сунерову сеялку. Кемирчек, продолжая ворчать, завел трактор. Он долго ходил по пашне, ковыряя сбитым сапогом землю, чтобы убедиться, что сеяльщики ничего не порастеряли из инструментов, потом забрался в кабину. Бёксе и Иван стали на подножки сеялок. .
— Эй, парень, держи! — крикнул Бёксе и перебросил Суперу наподобие крючка проволоку.—> Зерно будет застревать, ковыряй. Понял? Засоряется!
Сунер тоже вскочил на подножку и осмотрелся. Солнце только-только высунулось из-за горы на высоту кнутовища. По полю бежал ленивый ветерок, завивая в струйки легкую пыль, и утихал, словно ему надоедало подметать эту широкую равнину. С гор тянуло прохладой от ледников. Запах полыни и ковыля, доносившийся от подножий хребта, был горек. Сунер радостно вбирал в себя запахи и краски, грудь его вздымалась от возбуждения,— начинался его первый трудовой день. День, когда он становился взрослым, мужчиной.
Трактор, взревев, рванулся вперед. Сеялки тряхнуло, они заскрежетали. Мгновенно поднялась пыль. Сунер даже дышать перестал, ожидая, когда она осядет. Но пыль несло все гуще, она вертелась косым черным вихрем, обволакивая сеялку и Сунера, и он вдруг понял, что от этой пыли ему никуда не деться. Морща нос и все еще опасаясь вдохнуть, Сунер чуть приоткрыл плотно прищуренные глаза, и тут же их так защипало, что он едва не спрыгнул с подножки. Он не сразу сообразил, что ему что-то кричит Бёксе:
— Эй, эй! Поднимай рычаг! Поднимай!
Сунер выпучил глаза, чуть не плача от рези и пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть, но было уже поздно сеялка, жалобно взвизгнув, стукнулась обо что-то, подпрыгнула, и Сунер едва не свалился на землю.
— Ты что, заснул, что ли? Погнешь диски, парень! Следить надо,— услышал он голос Бёксе.
Сунер даже малость струхнул, увидев, как Бёксе, спрыгнув с сеялки, долго бежал, проваливаясь в мягкой пахоте, а потом, остерегаясь угодить под каток, вскочил к нему на подножку. Прикрыв лицо ладонью, Бёксе долго не мог отдышаться, потом вытащил из-за пазухи очки с большими, как у мотоциклистов, стеклами и протянул Сунеру.
— Надень,— хрипло сказал он.— Надо было получить на складе. А я — так, и без них могу.
Сунер благодарно кивнул. В очках сразу стало легче, и он с признательностью посмотрел на Бёксе. А тот не сводил с него насмешливого взгляда. Сунер смутился. Он не любил, когда его так разглядывали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45