https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x120/
— Эй! Уснула...—проворчал Йугуш в сторону жены, сидевшей на своей половине у очага и не обронившей до сих пор ни слова. Кепеш видит, как в полудремоте вздрогнула Яна, жена Йугуша, и стала торопливо бросать в огонь щепки — пламя взметнулось, золотые искры парчовыми нитями потянулись кверху, юрта вся осветилась, в ней сделалось еще просторней. Удивляется Кепеш, сколько здесь разных вещей — не умещается это богатство под сводами юрты: громоздятся кругом, как неприступные скалы, сверкая начищенными металлическими стенками, сундуки, дорогой ковер протянулся на две створки, на рогах сохатого висит трехлинейка, а рядом — сабля с узорчатой рукоятью. Все здесь радует глаз... Хотя если человек местный да еще любит гостить, то он сразу заметил бы, что эти вещи раньше стояли в других юртах. Да и сама юрта не так давно принадлежала баю Шыйты.
Хозяин сидит напротив Кепеша. Ей) белое лицо—поднос с красноватым шрамом, пересекающим левую щеку (щека отвисла слегка от этого шрама, лицо чуть перекосилось),—благодушно. Не приведи бог, чтобы шрам задвигался на щеке Йугуша! Горе тому, кто потревожил покой этого шрама!.. По сейчас Йугуш улыбается, белым платком вытирает вспотевшую бритую макушку. Синие глаза под нависшими серыми бровями не сверлят собеседника, не сверкают гневно, смотрят приветливо. Мирное лицо, но такое красноречивое, что, если даже один раз его увидишь, — не забудешь на всю жизнь. Йугуш в шубе из легких ягнячьих шкур, шуба отделана синей парчой и мехом. Из-под широкого подола сверкают носки хромовых красных сапог, с изнанки зеленых, как альпийский луг. Огромен Йугуш, как пень старой лиственницы. Но Большим человеком его зовут все-таки потому, что должность у него не маленькая — заведующий конефермой колхоза, секретарь партячейки.
Кепеш рядом с хозяином юрты — ну, вылитый Тастаракай. Маленькая, как у овечки, головка то пугливо прячется в полинявшем лисьем воротнике, то высовывается оттуда, как из норы. Лицо — не больше ладони, испещрено оспинами, будто та доска, на которую для просушки прибивают сусличьи шкуры. Только глаза Кепеша, темные, конские, то вспыхнут огнем, то погаснут. И сидит он неспокойно: подергивает худыми плечами, а руки, в мозолях от поводьев, по привычке то и дело тянутся за спину, будто поправляют винтовку. Винтовки сейчас на шубе нет—только черный след от ремней, крест-накрест, хотя табунщику нельзя без винтовки.
Наелся Кепеш до отвала. Вот уже полмесяца не вынимал он ножа из ножен, чтобы резать мясо, а тут подали свежего стригунка — чуть палец себе не откусил. Разморило его, покраснели даже кончики ушей. Но глаза сытыми не бывают — Кепеш то и дело отправляет в рот новый кусок.
Кепеш поначалу чувствовал себя неловко. Большой человек просто так к себе не пригласит. Таких, как Кепеш, он не то что в юрту к себе не пускает, мимо изгороди не даст пройти. Но когда подали мясо, Кепеш сразу же забыл о своих страхах. Помнил только одно: если так радушно пригласили тебя, надо хозяина как можно больше развлекать болтовней, шутками-прибаутками. Понравятся выдумки — пригласит еще раз, устроит такой же пир. Хозяин предупредил, чтобы Кепеш громко не говорил и не смеялся — услышат люди, подумай. По сам же и нарушил это предупреждение— так хохотал от кепешевских побасенок, что выбегал два раза на улицу. Ох и смешил же Кепеш Большого человека. Йугуш ему говорит: «Ну, ты гость, тебе первому и лезть за мясом», Кепеш ему, не задумываясь: «Что вы! Если я залезу на поднос, где же вы поместитесь?»...— «Почему мало ешь?» — спрашивает хозяин. «Как же много есть,— отзывается Кепеш,— дома жена тяжелая ходит, а я наемся жирного,— куда же мне силы тогда девать?!» Хозяин так захохотал, что поперхнулся, чай брызнул из ноздрей. А Кепеш радрадехонек, басен у него полная сума.
— Есть у меня дружок. В колхозе, что за перевалом, живет. Кержак он. Привозит мне картошку, табак, а я ему за это шерсть, шкуры. Года два назад это было — приезжает. Волочет в избу что-то тяжелое — кряхтит. Обрадовался я — что это он привез? Сели чаевать. Он и говорит: «В аймак ездил. Чушку продал, голову не взяли. Оставлю я тебе эту голову — мне за перевал ехать, пусть лошади будет легче. Ребятня-то твоя, поди, и сгрызет ее». А нам-то что, мы и дерево можем сгрызть, если оно, конечно, не сухое... Хотя свинью и скотиной-то не назовешь, но, думаю, едят же ее люди. Дело к вечеру. Жена, смотрю, сама бежит за водой. Выволок я ту голову на улицу, разрубил пополам, принес, положил в казан. Часик прошел, вытащили. Во сколько еды! Окружили мы ее, окаянную,— все девять ртов. Первым я, конечно, пробую кусочек. Что такое? В нос такой вонью шибает... Все же до рта донес. Твердый кусок, как камень. Зажмурился, потом открыл глаза, а голова на меня уставилась да как хрюкнет!
Йугуш на этот раз почему-то не смеялся.
— Э-э, парень, свиная, говоришь, голова? Да? — спросил он, будто очнувшись.
— Да, да, свинья... Нет, нет, не подумайте... Я же сказал — дружок привез..,
— Нет, я не о том. Голова, говоришь. Голова... А если того племенного быка?—Нет, нет... жеребца... Слушай, парень, завтра ночью ты отрежешь голову жеребцу Комолу, которого мы получили из конюшни,— сказал Йугуш, не изменив голоса, все так же спокойно, будто продолжая ту же, вежливую, ни к чему не обязывающую беседу.
— Что, что!.. Что вы сказали?
— Запоминай, парень: отрежешь жеребцу голову и завтра же, еще до рассвета, отнесешь ее в юрту Байюрека и положишь в арчымак. Где висит у него арчымак, знаешь?.. Все понял?
— Что? Что?. Ничего не понял!
— Что тут еще понимать! Да и зачем тебе все понимать. Делай, что говорят!
— Э-э... господи... что вы такое сказали?
— Что слышал, то и сказал... Ты что, человеческого языка не понимаешь? Кукупаш тебе поможет. Он сейчас там —с табуном. Главное — успеть до рассвета. Утром приедет прокурор, в юрте Байюрека он найдет голову жеребца... Если ее там не будет, ты сам, связанный, будешь лежать у ног... Понял?
— Кудай, кудай, помилуйте меня... Бог слышит — никому не скажу, что вы мне поведали. Рабом буду вашим, собакой, и дети мои .. только...
— Ну, не хнычь. Иди. Кончен разговор. И не бойся. Пока я на своем месте, будешь как у Христа за пазухой. Ты ведь меня знаешь. А Байюрек, тот — так себе. Щенок... Чесоточный козел хочет вожаком стада стать... А я таких, как он, могу двух съесть, и то сыт не буду. Все. Ступай, парень. Спать пора... Эй, женщина, приготовь кровать! —крикнул Йугуш, уже зевая.
Кепеш не может подняться. Чувствует себя зайцем, попавшим в петлю. Ничего не соображает, в ушах шумит, в голове гудит, будто кто стукнул его. Сердце бьется высоко, у самого горла. И верно — петля крепкая, не оборвать ее. Ничего не поделаешь.
— Что сидишь? Может, решил с моей женой переспать?
Встал Кепеш. Дрожит как осиновый лист. Вышел из юрты. Ущипнул себя — не сон ли это? Нет, не сон... Что же делать?
— Э-эй, народ! Что за безобразие! Завтра на работу чуть свет, а вы расшумелись! — вдруг раздался за его спиной окрик Йугуша. Кепеш похолодел от страха. Но, оказывается, заведующий конефермой кричал на певцов, певших где-то рядом на свадьбе. Песня оборвалась, тихо переговариваясь, люди начали расходиться по домам. Деревня замерла...
Байюрек.
Байюрек вышел из юрты подышать свежим воздухом. Ночь так хороша, что он, Байюрек, просидевший весь вечер в душной избе за чтением, сразу же взбодрился. Прошло два года с того момента, как он принял для себя решение во что бы то ни стало одолеть «Капитал». Что это были за годы! Некоторые страницы Байюрек читал по восемь—десять раз, пока доходил до него окончательный их смысл. Так и привык он читать «Капитал», преодолевая его главы, как высокие горные перевалы. И вот теперь одолевает последний — четвертый том. А читать эту книгу, оказывается, стоит, ведь «Капитал» всю человеческую жизнь по-новому освещает, и замечает Байюрек, что он сам становится совсем другим человеком.
Ночь стоит прекрасная. С круглого месяца, будто из переполненного вымени, бьет белый молочный свет, наполняет долину, льется через край. Звезды на небе редкие, но большие, с золотистыми усами, усы горят, потрескивают. Горы в синей дымке сказочно красивы: те, что под месяцем,— темно-синие, подошвы их затемнены тенями от своих же вершин; те, что на севере, посвечиваются дальним светом, и так отчетливо прочерчены их контуры, что видны на гребнях лохматые силуэты деревьев.
Что за ночь! Да еще песня. Хорошо поют на свадьбе. «Износилась синяя парча, пришлось надеть синий чекмень. Любимая ушла от меня, одинок остался в синем поле».
Запевала, чувствуется, вложил все сердце в эти слова. Подпевают несколько звонких голосов. Грустная песня плавно струится.
Певцы трезвые — свадьба без араки. Байюрек жадно слушает. Редко сейчас услышишь песню, вот и кажется она еще прекраснее. Раньше Байюрек и сам любил петь, грудь так и звенела, горы, тайга звонким эхом так и отзывались на его голос, чистый, как у кукушки. Теперь уже не поет — нельзя, должность у него высокая (председатель сельсовета), потом люди засмеют.
«Износилась белая парча, пришлось надеть белый чекмень. Милая ушла от меня, одинок остался в белом поле...»
Песня льется и льется, звенит в тишине, как голос птички в бескрайнем небе. Дрожит от радости сердце Байюрека.
Спит село. Как путник, что нашел себе случайный ночлег в поле или при дороге, так и эти избешки рассыпались где придется по долине. Дремлют избы, срубленные торопливой рукой, без крыш пока,— а пора бы поскорее печи в избах затопить. Насторожились островерхие аилы. Вокруг аилов нет ни изгороди, ни улиц, ни огородов. По принятому обычаю большинство жителей поставили избы дверями к солнцу, а теперь оказалось, что лучше было бы их ставить к свету окнами. Аилы старые, прокоптившиеся, а избы новые, смолой пахнут, стены лоснятся под лунным светом. Но аилов раза в два-три больше, чем изб. Поэтому в одной маленькой избенке зимовали три, а то и четыре семьи. Но лето только началось, и к осени многие срубят себе новые избы.
В самой середине села белеют два длинных ряда скотных дворов. Па глазах народа их поставили нарочно, чтобы обезопасить скот от налетов баев и кулаков. Один скотный двор построен, в нем зимовали коровы, другой — конюшня — будет готов к осени.
Село начало отстраиваться три года назад, сюда народ съехался в тридцатом году, чтобы организовать совместное житье. Стоит село в поле, гладком как стол. Поле ровное и чистое, не избито скотинкой, не завалено навозом. Прежде на этой пустоши устраивались скачки. Байюрек хорошо знал эти места, проезжая их, всегда торопился — если застанет тебя здесь вечер, да еще ветер начнет лизать долину, сразу окоченеешь, даже летом. Не дай бог застрять здесь на ночь—не то что дров, колышка не найдешь лошадь привязать. А теперь ничего —живет народ, даже свадьбы справляют, сегодня поженились Кырлу — плотник и Йылгыр — чабанка. Работящие молодые люди, оба комсомольцы, оба передовики. Жизнь такая, что многие не стали справлять свадьбы, а эти захотели так — вытребовали в колхозе барана и мешок ячменя, чтобы столочь коче.
Не затихает песня на свадебной гулянке, вот она стала еще печальнее.
«Когда вырастает дерево из земли, затоптанной копытами? Когда же станет большим народ, скошенный, как трава?»
Коче — национальное блюдо.
Печальная песня, это ужо не голос птицы, кажет* горы и долина поют.
— Э-эй, народ! Что за безобразие! Завтра на работу чуть свет, а вы расшумелись! — раздался окрик Йугуша.
Байюрек стиснул зубы. Не дает никому покоя Йугуш. Сколько можно терпеть?.. Два человека заарканили село за какую шею, куда хотят, туда и тянут. Эти двое — Йугуш и председатель колхоза Сарбан. Что делать? Жизнь и так нелегка: люди устали от войны, от голода, от переездов с места на место, у многих ожесточились сердца, пора бы направить жизнь в колею. Надо терпеливо помогать людям. Три года, как создан колхоз, — впереди много лет борьбы и работы... «Хватит ли сил?..»
Байюрек молод и здоров, ему двадцать три года. В 1926 году вступил в комсомол, еще через три года стал коммунистом. «Грамотный, владею русским языком», — когда-то впервые он писал в анкете и, нисколько не похваляясь, стал гордиться этим. Многое испытал Байюрек, пока получил право вывести дорогие для него слова на бумаге.
Когда открыли первую в аймаке школу, годы у Бай-юрека были уже не ученические. А люди считали, что если он «секретарь», то, естественно, должен быть грамотным. Мучился Байюрек целый год. Служебные бумаги различал по цвету и размеру. Ордер на арест Керек-сибеса — синий; налоговое обложение кулака Сары — желтое; а вот та, что с круглой печатью, поступила из аймака, и написано на ней о том, что школьный учитель обязан быть обеспечен дровами; речь Ленина о комсомоле — вон в той маленькой книжке.
Так и различал Байюрек свои бумаги, как лошадей табунщик Орой,— тот умел считать тольке до десяти, но пас двести лошадей и ни одной никогда не потерял — знал каждую по масти. Но со временем бумаг стало приходить все больше и больше, а сами они стали длиннее и длиннее, и хотя Байюрек не перепутал ни одной из них, запоминать их по «мастям» и размерам становилось все труднее, к тому же его стал посещать страх, что он пустит в ход не ту бумагу и опозорит себя перед народом. Сколько можно мучиться — и Байюрек стал по ночам ходить к учителю учиться грамоте. Через месяц научился писать и читать. Днем скажет: еду выслеживать шайку, а сам спускается в лог Кара-Арка: там у него была свяленя лиственница, сдирает с нее Вайюрек кору—вот вам и бумага, а карандашей сколько угодно — пули свинцовые. Серкенек, один из шайки, после того как его задержали, рассказывал, что несколько раз собирался застрелить в том логу Байюрека, но рука так и не поднялась—человек пишет, мудрствует и, кто знает, может быть, беседует с самим всевышним.
Если сказать одним словом, то мысли у Байюрека сейчас заодно с мужиком по имени Сыйт, В прошлом году тот был на совещании передовиков, далеко, в самом Барнауле. Кончилось совещание, пришел Сыйт на вокзал и сел в первый проходивший мимо поезд. Решил, видно, что все поезда ездят только в одну сторону — домой, в родной Бийск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45