Брал кабину тут, хорошая цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Широкие окна чередовались с более узкими, то одинокими, то парными, кое-где с матовыми стеклами. В некоторых отделениях уже были сделаны на ночь постели.
Тогдашний величественный, романтический Норд-Экспресс (после Первой мировой войны он стал уже не тот, сменив нарядную каревость на нуворишечью голубизну), состоявший исключительно из таких же международных вагонов, ходил только два раза в неделю и доставлял пассажиров из Петербурга в Париж. Я сказал бы, прямо в Париж, если бы пассажиров не переводили из него в другой, обладающий поверхностным сходством состав на русско-немецкой границе (Вержболово-Эйдкунен), где бокастую, развалистую русскую колею (шестьдесят с половиною дюймов) заменял европейский стандарт (пятьдесят семь с половиною дюймов), а березовые дрова – уголь.
В дальнем углу памяти я могу распутать по крайней мере пять таких путешествий в Париж, с Ривьерой или Биаррицем в конце. Выбираю относящееся к 1909-му году, когда наша экспедиция состояла из одиннадцати человек и одной таксы. Отец в дорожной кепке и перчатках сидит с книгой в купе, которое он делит с нашим гувернером. Мы с братом отделены от них туалетной каморкой. Следующее купе занимает мать со своей горничной Наташей. Далее следуют мои маленькие сестры, их английская гувернантка, мисс Лавингтон, и русская няня. Нечетный Осип, отцовский камердинер (лет через десять педантично расстрелянный большевиками за то, что угнал к себе наши велосипеды, а не передал их народу), делит купе с посторонним.
В рассуждениях историческом и художественном, год начался с политической карикатуры в “Punch”: богиня Англия склоняется над богиней Италией, на чью голову слетел один из кирпичей Мессины – возможно, худшая картинка из всех когда-либо вдохновленных землетрясением. В апреле этого года Пири дошел до Северного полюса. В мае пел в Париже Шаляпин. В июне, озабоченный слухами о новых выводках цеппелинов, американский военный министр объявил репортерам, что Соединенные штаты намерены создать воздушный флот. В июле Блерио перелетел из Кале в Дувр (сделав лишний крюк – заблудился). Теперь был конец августа. Ели и болота северо-западной России прошли своим чередом и на другой день сменились немецкими соснами и вереском.
На подъемном столике мать играет со мной в дурачки. Хотя день еще не начал тускнеть, наши карты, стакан и – на другом плане – замки чемодана отражаются в оконном стекле. Через поля и леса, в неожиданных оврагах, и посреди убегающих домиков, бесплотные картежники играют на ровно поблескивающие ставки. Игра получилась долгая, очень долгая: нынешним сереньким зимним утром вижу сияющими в зеркале яркого отельного номера эти же самые замки того же именно, теперь семидесятилетнего чемодана, nйcessaire de voyage из свиной кожи, с “Е.Н.” затейливо переплетающимися на серебряной табличке под серебряной же коронкой, купленного в 1897 году перед свадебным путешествием матери во Флоренцию. В 1917-ом он перевез из Петербурга в Крым, а затем в Лондон горстку драгоценностей. Году в 1930-ом он лишился у ломбардщика дорогих хрустальных и серебряных коробочек, от которых остались внутри замысловато изогнутые кожаные пустоты. Но я вполне вознаградил его за эту потерю в те тридцать лет, что он разъезжал со мной – из Праги в Париж, из Сен-Назера в Нью-Йорк и сквозь зеркала более чем двухсот мотельных комнат и арендуемых домов, разбросанных по сорока шести штатам. То, что из нашего русского наследства уцелел лишь дорожный чемодан, и логично и символично.
“Не будет ли? Ты ведь устал”, – говорит мать, а затем задумывается, медленно тасуя карты. Дверь купе отворена, и в коридорное окно видны провода – шесть тонких черных проволок – которые упорно лезут все выше в небо, несмотря не молниеносные удары, наносимые им одним телеграфным столбом за другим; впрочем, едва они, триумфально подхваченные трогательным ликованием, взлетают к верхнему краю оконницы, их одним махом сбивает особенно злостный столб, и приходится им опять начинать с самого низа.
Когда, на таких поездках, поезду случалось замедлить ход, чтобы величаво влачиться через большой немецкий город, где он чуть не задевал фронтоны домов и вывески магазинов, я испытывал двоякое наслаждение, которого тупик конечного вокзала мне доставить не мог. Я видел как город со своими игрушечными трамваями, липами и кирпичными стенами, вплывает в купе, якшается с зеркалами и до краев наполняет коридорные окна. Это приятельское соприкосновение между экспрессом и городом объясняло лишь часть пронзительного удовольствия. Другая же состояла в данном мне поводе вообразить себя вон тем пешеходом и за него пьянеть от вида романтических, длинных, карих вагонов, с черными, как крылья нетопыря, межтамбурными гармониками и огненными на низком солнце металлическими буквами, неторопливо переходящих железным мостом через будничную улицу и сворачивающих, с внезапной вспышкой всех окон, за последний ряд домов.
Иногда эта переслойка зрительных впечатлений мстила мне. Широкооконный вагон-ресторан, перспектива непорочных бутылок минеральной воды, митры сложенных салфеток и бутафорские шоколадные болванки (под чьими обертками – “Cailler”, “Kohler” и так далее – крылось всегда только дерево), сначала представлялись прохладным раем за длинной чередой качких коридоров; но по мере того как дело подходило к последнему роковому блюду, и все более ужасно напирал задом на наш стол один эквилибрист с полным подносом, пропуская другого такого же, все назойливее становилось ощущение, что вагон со всем содержимым, включая кренящихся лакеев, неряшливо и неосторожно вправляется в ландшафт, причем этот ландшафт находится сам в сложном многообразном движении – дневная луна упрямо едет вровень с тарелкой, плавным веером раскрываются луга вдалеке, ближние деревья несутся к рельсам на невидимых качелях, между тем как параллельная колея внезапно кончает самоубийством, прибегнув к анастомозу, а за ней насыпь с мигающей травой томительно поднимается, поднимается, – пока вся эта мешанина скоростей не заставляет молодого наблюдателя вернуть свою порцию omlette aux confitures de fraises.
Впрочем, ночами оправдывалось вполне волшебное названье “Compagnie Internationale des Wagons-Lits et des Grands Express Europйens”. С моей постели под койкой брата (спал ли он? был ли там вообще?) я наблюдал в полумраке отделения, как опасливо шли и никуда не доходили предметы, части предметов, тени, части теней. Деревянное что-то потрескивало и скрипело. У двери в уборную покачивалась на крюке одежда, и в такт ей моталась повыше кисть синего двустворчатого ночника. Эти затаенные пошатывания, эти нерешительные подступы было трудно соотнести с полетом ночи вовне, которая – я знал – мчалась там стремглав, непроглядная, в длинных искрах.
Я усыплял себя простым актом отождествления с водителем поезда. Ощущение сонного благополучия обтекало меня по мере того, как я все так хорошо устраивал, – беззаботные пассажиры в их отделениях радовались поездке, которую я им устроил, покуривали, обменивались знающими улыбками, кивали, дремали; прислуга, повара, поездная стража (которую надо же было куда-то пристроить) после них пировали в вагоне-ресторане; сам же я, в гоночных очках и весь в масле и саже, высматривал из паровозной будки рубиновую или изумрудную точку в черной дали. Но затем, уже во сне, я видел что-то совсем-совсем другое – стеклянный шарик, закатившийся под рояль, или игрушечный паровозик, упавший набок и все продолжавший работать бодро крутящимися колесами.
Течение моего сна иногда прерывалось тем, что ход поезда изменялся. Тихо шагали мимо огни; проходя, каждый из них заглядывал в ту же щелку и световой циркуль мерил мрак купе. Наконец, поезд останавливался с протяжным вестингаузовским вздохом. Сверху вдруг падало что-нибудь (братнины очки, как выяснялось назавтра). Необыкновенно интересно было подползти к изножию койки – в сопровождении кое-каких частей постели – дабы осторожно отцепить оконную шторку и осторожно откатить ее вверх до половины (дальше не пускал край верхней полки).
Словно луны Юпитера, бледные ночные бабочки вращались вокруг одинокого фонаря. Разъединенная на части газета ехала по скамье. Где-то в вагоне слышались глухие голоса, уютное покашливанье. Ничего особенно занимательного не было в части перрона передо мной, но почему-то я не мог оторваться от нее, покуда она сама не уезжала.
На другое утро мокрые поля, искалеченные ивы по радиусу канавы, шеренга дальних тополей, перечеркнутых полосой млечно-белого тумана, уже сообщали, что поезд мчится по Бельгии. Он приходил в Париж в четыре пополудни, и, даже если мы там только ночевали, я всегда успевал купить что-нибудь, например маленькую медную Tour Eiffel, грубовато покрытую серебряной краской, – прежде чем сесть в полдень на Сюд-Экспресс, который, по пути в Мадрид, доставлял нас к десяти вечера на вокзал La Nйgresse в Биаррице, в нескольких километрах от испанской границы.
2
Биарриц в те годы еще сохранял свою тонкую сущность. Пыльные кусты ежевики и плевелистые terrains а vendreокаймляли белую дорогу, ведущую к нашей вилле. Карлтон тогда еще только строился, и суждено было пройти тридцати шести годам до того, как бригадный генерал Сэмюель Мак Кроскей займет королевские апартаменты в Отель дю Пале, построенном на месте того дворца, где в шестидесятых годах невероятно изгибчивый медиум Daniel Home был пойман, говорят, на том, что босой ступней (“ладонью” вызванного духа) гладил императрицу Евгению по доброй, доверчивой щеке. На каменном променаде у казино пожилая цветочница с угольными бровями и нарисованной улыбкой ловко продевала в петлицу какому-нибудь остановленному ею господину тугую дулю гвоздики – он скашивал взгляд на жеманное проникновение цветка, и слева у него вспухала королевская складка подбрюдка.
Сочно окрашенные дубовые коконопряды, искавшие пропитания в зарослях, совсем не походили на наших (которые, кстати, и не кормятся на дубах), здешние эгерии обитали не в лесах, а по зеленым изгородям, и пятна имели рыжие вместо бледно-желтых. Клеопатра, тропического обличия лимонно-оранжевая крушинница, истомленно порхающая по садам, была для меня откровением в 1907 году, да и сейчас поймать ее было приятно.
По задней линии пляжа разномастные парусиновые стулья и кресла заняты были родителями детей, в соломенных шляпах играющих впереди на песке. Среди них можно было высмотреть и меня: стою на коленях и стараюсь при помощи увеличительного стекла поджечь найденную в песке гребенку. Щегольски белые штаны мужчин показались бы сегодня комически ссевшимися в стирке; дамы же в тот сезон носили легкие манто с шелковыми отворотами, широкополые шляпы с высокими тульями, густые вышитые белые вуали, – и на всем были кружевные оборки – на блузках, рукавах, парасолях. От морского ветра губы становились солеными. Безумно быстро проносилась через трепещущий пляж залетная желтушка.
Добавочные звук и движение создавали продавцы cacahuиtes, засахаренных фиалок, фисташкового мороженого, лепешечек кашу и громадных сухих, ломких вогнутых вафель, содержавшихся в красном бочонке. С ясностью, которой не замутили никакие позднейшие наложения, вижу вафельщика с тяжелой этой посудиной на согбенной спине, шагающего по глубокому мучнистому песку. Когда его подзывали, он, рванув ее за ремень, сваливал с плеча на песок и ставил на манер Пизанской башни, затем стерев рукавом пот с лица, пальцем приводил в трескучее движение стрелку лотерейного счастья, вращающуюся по циферблату на крышке бочонка. Фортуне полагалось определить размер куска вафли ценой в одно су, и чем больше выходила порция, тем жальче бывало продавца.
Ритуал купания происходил в другой части пляжа. Профессиональные купатели, дюжие баски в черных купальных костюмах, помогали дамам и детям преодолевать страх и прибой. Такой беньер ставил клиента спиной к накатывающей волне и держал его за ручку, пока вращающаяся громада, зеленея и пенясь, бурно обрушивалась сзади, мощным ударом сбивая клиента с ног. После дюжины таких кувырканий беньер, блестя, как тюлень, вел своего отдувающегося, влажно сопящего, дрожащего от холода подопечного к суше, где незабываемая старуха с седой щетиной на подбородке, быстро выбирала ему один из висящих на веревке купальных халатов. В уединеньи кабинки другой прислужник помогал тебе стянуть набухший водой, отяжелевший от песка купальный костюм. Костюм плюхался на доски, и ты переступал на него и приплясывал на его синеватых, расплывшихся полосках. В кабинке пахло сосной. Прислужник, горбун с лучистыми морщинами, приносил таз с горячей водой для омовения ног. От него я узнал и навеки сохранил в стеклянной ячейке памяти, что бабочка на языке басков “мизериколетея”, – так я, во всяком случае, расслышал (из семи найденных мною по словарям слов, самое близкое – “micheletea”).
3
На более бурой и влажной части пляжа, той, куда низкий прибой наносил самую лучшую для строительства замков грязь, я как-то оказался действующим лопаткой рядом с французской девочкой Колетт.
Ей должно было исполниться десять в ноябре, мне исполнилось десять в апреле. Она обратила мое внимание на зазубренный осколок фиолетовой раковинки, оцарапавшей голую подошву ее узкой длиннопалой ступни. Нет, я не англичанин. По ее зеленоватым глазам словно переплавлялись вплавь веснушки, покрывавшие ее остренькое лицо. Она носила то, что теперь назвали бы купальным костюмом, – синюю фуфайку с закатанными рукавами и синие вязаные трусы. Я поначалу принял ее за мальчика, а потом удивился, увидев браслетку на худенькой кисти и шелковистые спирали коричневых локонов, свисавших из-под ее матросской шапочки.
Разговор Колетт состоял из быстрого, словно птичьего, порывистого щебета, в котором мешались гувернантский английский с парижским французским. Двумя годами раньше, на этом самом пляже, я был горячо увлечен Зиной, прелестной, загорелой, капризной дочкой сербского натуропата, – помню (нелепо, ведь нам обоим было в то время всего по восьми) grain de beautй на ее абрикосовой коже, прямо под сердцем, и ужасную коллекцию ночных горшков, полных и полных наполовину (поверхность одного пузырилась), на полу в прихожей их семейного пансиона, куда я зашел как-то утром и получил от нее, пока ее одевали, найденного кошкой мертвого сфинкса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я