https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/Roca/malibu/
бренные их телесные останки с дырочками в затылках обнаруживает смотритель ночлежки… Должно быть, что-то переводчик напутал, думает Ландсман.
– Классный будешь ноз, когда вырастешь, правда? – сыплет бодренькой скороговоркой Ландсман. – Как папа и дядя Меир.
– Ну-у, – вяло тянет Голди. – Зуб даю…
– Вот и молодец.
Еще одно телеэкранное рукопожатие. Беседа с пацаном напоминает Ландсману процедуру с мезузой: начал во здравие, кончил за упокой.
– С чего это ты за шахматы взялся? – спрашивает Эстер-Малке, когда Ландсман возвращается в кухню.
– Что ты, что ты, чур меня, какие шахматы! – ужасается Ландсман. Он взбирается на «свою» табуретку, ковыряется в крохотных пешечках, слониках, кониках и королечках дорожных шахмат, выстраивает из них композицию, оставленную покойным «Эмануилом Ласкером». Фигурки почти неразличимы, увертываются, не даются в руки.
– Ну, чего уставилась? – раздражается он. – Давно не видела?
– Ландсман, дьявол… – Эстер-Малке всматривается в его руки, переводит взгляд на лицо. – Тебя ж трясет.
– Ночь не спал.
– А-а-а…
Прежде чем вернуться в школу, окончить ее, стать социальным работником и выйти замуж за Берко, Эстер-Малке недолго, но весьма бурно бултыхалась на социальном дне Южной Ситки. На счету ее одно-другое мелкое преступление, татуировка по низу живота, в которой она теперь раскаивается, челюстной мост – память о последнем контакте с каким-то насильником. Ландсман знаком с ней дольше, чем Берко, впервые задержал ее по обвинению в хулиганстве, еще перед тем, как она бросила школу. Эстер-Малке знает, как обращаться с неудачниками, знает по опыту и чувствует нутром, она не тратит время на упреки, она помнит свою растраченную молодость. Эстер-Малке подходит к холодильнику, открывает дверцу. Бутылка «Брунер-Адлер», уже без пробки, переходит из ее руки в руку Ландсмана. Ландсман прижимает холодное стекло к виску, затем присасывается к горлышку.
– Что, задержка? – интересуется он, несколько оклемавшись.
Она изображает на лице сожаление, сует руку в карман халата, сжимает палочку индикатора беременности, но не вытаскивает ее. Ландсман ее понимает. Поднималась уже эта тема. Эстер-Малке считает, что он завидует ей, Берко и их программе воспроизводства, воплотившейся в двух здоровых сыновьях. Да, завидует, но в этом не признаётся. И никогда не признается.
– У, бл… – взрывается он, уронив черного слона. Фигура – фигурка – упала, подпрыгнула и спряталась где-то под стойкой бара.
– Хоть белый?
– Черный, черт бы его… Сло-оник. Зараза… Сгинул.
Эстер-Малке подходит к шкафчику, затягивает потуже пояс халата, открывает дверцу, изучающее всматривается в содержимое полок.
– Вот, – говорит она, снимает с полки коробку шоколадной крошки, открывает ее, высыпает на ладонь несколько темных застывших капелек, протягивает ладонь Ландсману. – Вполне сойдет.
Ландсман молча косится на ее ладонь, лезет под стойку, обнаруживает черного слона и вдавливает его шпенек в дырочку на «h6». Эстер-Малке возвращает коробку в шкафчик, руку – в карман халата, к тайне индикатора беременности.
Ландсман смахивает шоколадные крошки со стойки на ладонь, с ладони в рот.
– Берко знает?
Эстер-Малке трясет головой, лицо полностью скрывается под волосами.
– Да брось… Й-й-ерунда.
– Так-таки ерунда? – Она пожимает плечами.
– Ты хоть индикатор-то проверила?
– Боюсь…
– Чего боишься? – спрашивает Берко, вынырнувший из кухонной двери с юным Пинхасом Тэйч-Шемецом – увы, сокращенно – Пинки! – подмышкой, «градусником».
Месяц назад они отметили его первую годовщину: с тортом, со свечой… Отсюда вывод – вскоре вполне может воспоследовать и третий Тэйч-Шемец, заключил Ландсман. Через двадцать один или двадцать два месяца после второго. И через семь месяцев после Реверсии. Семь месяцев неизвестности. Еще один микроузник тюрьмы жизни, судьбы, истории, еще один потенциальный Мессия. Ведь болтают же «знатоки», что Мессия рождается в каждом поколении… Наполнить паруса мечты раздолбанной ладьи Илии-Пророка…
Рука Эстер-Малке появляется из кармана, оставив в его тьме индикатор, а бровь хозяйки многозначительно шевелится умной гусеницей.
– Боится услышать, что я вчера сожрал, – увиливает Ландсман и усиливает отвлекающий маневр, вынув из кармана ласкеровские «Триста шахматных партий» и бухнув их на стойку бара рядом с шахматной доской.
– Ты об этом вчерашнем жмурике?
– Эмануил Ласкер. Так он зарегистрировался в отеле. Документов при нем никаких, мы так и не знаем, кто он такой.
– Эмануил Ласкер. Имя-то известное… – Берко протиснулся в кухню. Уже в брюках и в рубашке. Брюки серые мериносовые с двойной складкой, рубаха разной степени белизны. Галстук с весьма изящным узлом, темно-синий в оранжевый горошек. Галстук длинен, брюки весьма просторные, при синих подтяжках, напряженных, кроме веса брюк, еще и давлением брюха хозяина. Под рубашкой угадывается исподний молитвенный таллит с бахромой, а по непроходимым зарослям густейшей шевелюры сползает на затылок кипа-ермолка. Подбородок, однако, щетиной не украшен. Все предки Берко по материнской линии в силу какого-то каприза судьбы не могли похвастаться бородами с тех незапамятных времен, когда Ворон создал весь мир – кроме солнца, которое он стырил. Берко Шемец внимателен и наблюдателен, но весьма по-своему и в своих специфических беркошемецовских целях. Он минотавр в лабиринте этого еврейского, еврейского, еврейского мира.
Берко появился в доме Ландсманов на Адлер-стрит однажды поздней весной 1981 года. Здоровенный неуклюжий парень, известный в Доме Морского Монстра клана Ворона племени Длинноволосых под именем Джонни-Медведь по кличке «Еврей». Тринадцатилетний парень ростом пять футов девять дюймов, лишь на дюйм меньше, чем сам Ландсман в восемнадцать, топтал порог своими «муклуками» тюленьей кожи. До этого момента ни Ландсман, ни его младшая сестра не имели представления о его существовании. А теперь этот парнишка должен был обосноваться в спальне, где отец лечил бессонницу из бутылки «Клейна».
– Ты кто? Ты откуда? – крикнул ему вдогонку Ландсман, когда парень шмыгнул в дверь столовой, комкая в руке кепчонку. Герц и Фрейдль стояли у входной двери, рыдая в объятиях друг друга. Дядя пока еще не удосужился сообщить сестре, что собирается оставить сына в ее доме.
– Я Джонни-Медведь, – объяснил Берко. – Из Шемец-Коллекшн.
Герц Шемец – признанный знаток ремесла и искусства индейцев племени тлингит. Иной раз любознательность заводила его в гущу индейской жизни глубже, чем любого другого современника-соплеменника. Да, конечно, его интерес к индейской культуре представлял собою «накладную бороду» для не слишком афишируемой контрразведывательной активности, но никоим образом не был напускным и неискренним. Герц Шемец приобщился к образу жизни аборигенов. Он научился охотиться, мог подцепить тюленя крюком за глаз, уложить и разделать медведя, жир угольной рыбы нравился ему не меньше смальца. И случилось, что некая женщина Хуна, мисс Лори Джо «Медведица», понесла от него в чреве. И вот сейчас женщина погибла в результате столкновений индейцев с евреями во время так называемой «стычки за синагогу», и сын ее, наполовину еврей, объект ненависти и презрения клана Ворона, воззвал к отцу, которого почти не знал.
Этот «цвишенцуг», неожиданный ход в четко и ясно развивавшейся партии, застал дядюшку Герца врасплох.
– Что теперь с ним делать, не выкидывать же на улицу! – взывал он к жалости младшей сестры. – Там у него не жизнь, а ад. Мать погибла. И убили ее евреи!
Одиннадцать аборигенов погибли в ходе столкновений, последовавших за взрывом молитвенного дома, построенного группой евреев на спорной территории. В картах, составленных командой Гарольда Айкса, оказались карманы спорных территорий, штриховые линии временных решений. По большей части эти разночтения не затрагивали ничьих интересов, ибо находились в труднодоступных, никого не интересующих местностях. Но численность евреев неудержимо росла, и им тоже требовалось жизненное пространство. В семидесятые годы иные из ортодоксов ретиво взялись за дело.
И строительство молитвенного дома на острове Святого Кирилла отщепенцами, отколовшимися от огрызка филиала секты Лисянского, вызвало взрыв возмущения среди туземцев. Начались демонстрации, сборы подписей под петициями, пикеты, судебные тяжбы. В Конгрессе вновь возник подземный гул по поводу нарушения покоя и порядка, мира и равновесия этими настырными северными евреями. За два дня до освящения некто – впоследствии никто не заявил о причастности, никого за это так и не привлекли к ответственности – швырнул в окно строения «Молотов-коктейль» двойной крепости, спалив все дерево, вплоть до бетонного фундамента. Взбешенные ортодоксы и их сторонники налетели на поселение Святого Кирилла, круша сети и крабьи ловушки. Они побили стекла в доме Братства аборигенов, разбрасывали петарды, а водитель их грузовика, не справившись с управлением, врезался в лавчонку, в которой служила кассиром Лори Джо. Она находилась на рабочем месте, где и погибла вместе со своей кассой – и с наличностью. Эта «стычка за синагогу» самым темным пятном вошла в и без того нелегкую историю взаимоотношений евреев с местным населением.
– Я, что ли, ее убила? Я-то тут вообще при чем? – кричала в ответ мать Ландсмана. – Мне только индейца в доме не хватает!
Дети вслушивались в беседу взрослых. Джонни-Медведь горбился в дверном проеме, пиная свой мешок обутой в туземную «кроссовку» ногой.
– Тебе повезло, что идиш не знаешь, – утешил парня Ландсман.
– Да что тут знать-то, пузан, – вздохнул в ответ Джонни-Еврей. – Меня в такое дерьмо всю жизнь макают.
После урегулирования проблемы – а урегулировалась она еще до того, как мама-Ландсман начала кричать на брата – Герц подошел к детям прощаться, обнял сына. Сын оказался на два дюйма выше. Со стороны казалось, что кресло обнимается с диваном из того же гарнитура. Объятие развалилось.
– Извини, Джон, – сказал Герц, схватил сына за уши и всмотрелся в лицо его, как будто старался вникнуть в содержание телеграммы. – Мне очень жаль, и я хочу, чтобы ты это знал.
– Я хочу жить вместе с тобой, – еле слышно пробормотал сын.
– Да, помню, ты говорил. – Слова падали кирпичами, Герц не церемонился, но, к ужасу своему, Ландсман заметил в глазах сурового дядюшки слезы. – Я известный сукин сын, Джон. У меня тебе было бы даже хуже, чем на улице. – Он скептически оглядел обстановку в комнате сестры. Мебель в пластиковых чехлах, декор как будто из колючей проволоки, абстрактная менора… – Бог знает, что здесь из тебя получится…
– Еврей, – буркнул Джон. Ландсман не заметил в этом высказывании особенного энтузиазма. Возможно, в голосе Джона звучала фатальная неизбежность. – Такой же, как ты.
– Если бы… – вздохнул Герц. – Был бы очень рад. До свидания, Джон.
Он взъерошил волосы Наоми, задержался, чтобы пожать руку Ландсману.
– Помогай кузену, Мейерле. Ему понадобится поддержка.
– Похоже, он и без поддержки обойдется.
– Да-да, это верно. В этом он на меня похож.
И вот Бер Шемец, как он вскоре привык себя называть, щеголяет в кипе и в этом гребаном таллите, как самый настоящий еврей. Он рассуждает, как еврей, должным образом молится, любит жену и воспитывает детей, как положено правильному еврею, и добросовестно служит обществу. Как еврей. Воплощает теорию в практику, сказку в жизнь, ест кошерную пищу, и детородный орган его лишен крайней плоти. Заботливый отец побеспокоился, не забыл об обрезании, прежде чем забыть сына-«Медведя» на долгие годы. Но по внешности Берко абориген-тлингит. Монголоидные глаза, густая щетка волос, широкоскулая физиономия, скроенная для улыбки, но приученная носить маску печали. «Медведи» – крупная публика, и Берко тянет полных сто десять кило при двух метрах росту без башмаков. Все в Берко большое-пребольшое… кроме того, что сейчас торчит у него подмышкой. Ребенок улыбается Ландсману, густые волосенки топорщатся на голове, как намагниченные железные опилки. Прелестное дитя – но Ландсман ощущает при виде его болезненный укол: родился Пинки 22 сентября, в день, когда должен был родиться Джанго, но двумя годами позже.
– Эмануил Ласкер – знаменитый шахматист, – начинает инструктаж Ландсман. Берко принимает от жены чашку кофе и недоверчиво разглядывает поднимающийся над ней пар. – Германский еврей. В десятых – двадцатых годах двадцатого века… – Ландсман вчера с пяти до шести сидел за компьютером в пустой служебной комнатушке, рылся в Сети. – Математик. Проиграл Капабланке. Как и все остальные в те времена. Книга была в комнате убитого. И шахматная доска. С такой вот расстановкой фигур.
Веки у Берко тяжелые, мощные веки припухли, но когда он их опускает, глаза мимолетно вспыхивают сквозь щелочку прощальным лучом прожектора, холодным и скептическим, заставляющим невинных свидетелей усомниться в своей невиновности.
– И ты, стало быть, уверен, – цедит Берко, не сводя взгляда с бутылки пива в руке Ландсмана, – что данная конфигурация… что? – Щелочки между веками сужаются, прожекторы вспыхивают ярче. – Что в данной конфигурации закодировано имя убийцы?
– На неизвестном языке, неизвестной азбукой.
– У-гм.
– Этот еврей играл в шахматы. И вязался тефилою, чтобы колоться. И кто-то укокошил его с чрезвычайной заботой, аккуратно и осторожно. Я не знаю, при чем тут шахматы. Может быть, ни при чем. Я перерыл всю книгу, но такой партии не обнаружил. У меня в глазах рябит от этих клетчатых картинок. У меня голова кругом идет от одного взгляда на эту клятую доску.
Голос Ландсмана звучит вяло и безжизненно, в полном соответствии с его состоянием. Берко смотрит поверх головы сына на жену, как будто желая спросить у нее, стоит ли обращать внимание на Ландсмана.
– Вот что, Меир. Если ты оставишь в покое это пиво, – начинает Берко, стараясь не выглядеть копом, – я дам тебе подержать это чудо света, это прелестное дитя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
– Классный будешь ноз, когда вырастешь, правда? – сыплет бодренькой скороговоркой Ландсман. – Как папа и дядя Меир.
– Ну-у, – вяло тянет Голди. – Зуб даю…
– Вот и молодец.
Еще одно телеэкранное рукопожатие. Беседа с пацаном напоминает Ландсману процедуру с мезузой: начал во здравие, кончил за упокой.
– С чего это ты за шахматы взялся? – спрашивает Эстер-Малке, когда Ландсман возвращается в кухню.
– Что ты, что ты, чур меня, какие шахматы! – ужасается Ландсман. Он взбирается на «свою» табуретку, ковыряется в крохотных пешечках, слониках, кониках и королечках дорожных шахмат, выстраивает из них композицию, оставленную покойным «Эмануилом Ласкером». Фигурки почти неразличимы, увертываются, не даются в руки.
– Ну, чего уставилась? – раздражается он. – Давно не видела?
– Ландсман, дьявол… – Эстер-Малке всматривается в его руки, переводит взгляд на лицо. – Тебя ж трясет.
– Ночь не спал.
– А-а-а…
Прежде чем вернуться в школу, окончить ее, стать социальным работником и выйти замуж за Берко, Эстер-Малке недолго, но весьма бурно бултыхалась на социальном дне Южной Ситки. На счету ее одно-другое мелкое преступление, татуировка по низу живота, в которой она теперь раскаивается, челюстной мост – память о последнем контакте с каким-то насильником. Ландсман знаком с ней дольше, чем Берко, впервые задержал ее по обвинению в хулиганстве, еще перед тем, как она бросила школу. Эстер-Малке знает, как обращаться с неудачниками, знает по опыту и чувствует нутром, она не тратит время на упреки, она помнит свою растраченную молодость. Эстер-Малке подходит к холодильнику, открывает дверцу. Бутылка «Брунер-Адлер», уже без пробки, переходит из ее руки в руку Ландсмана. Ландсман прижимает холодное стекло к виску, затем присасывается к горлышку.
– Что, задержка? – интересуется он, несколько оклемавшись.
Она изображает на лице сожаление, сует руку в карман халата, сжимает палочку индикатора беременности, но не вытаскивает ее. Ландсман ее понимает. Поднималась уже эта тема. Эстер-Малке считает, что он завидует ей, Берко и их программе воспроизводства, воплотившейся в двух здоровых сыновьях. Да, завидует, но в этом не признаётся. И никогда не признается.
– У, бл… – взрывается он, уронив черного слона. Фигура – фигурка – упала, подпрыгнула и спряталась где-то под стойкой бара.
– Хоть белый?
– Черный, черт бы его… Сло-оник. Зараза… Сгинул.
Эстер-Малке подходит к шкафчику, затягивает потуже пояс халата, открывает дверцу, изучающее всматривается в содержимое полок.
– Вот, – говорит она, снимает с полки коробку шоколадной крошки, открывает ее, высыпает на ладонь несколько темных застывших капелек, протягивает ладонь Ландсману. – Вполне сойдет.
Ландсман молча косится на ее ладонь, лезет под стойку, обнаруживает черного слона и вдавливает его шпенек в дырочку на «h6». Эстер-Малке возвращает коробку в шкафчик, руку – в карман халата, к тайне индикатора беременности.
Ландсман смахивает шоколадные крошки со стойки на ладонь, с ладони в рот.
– Берко знает?
Эстер-Малке трясет головой, лицо полностью скрывается под волосами.
– Да брось… Й-й-ерунда.
– Так-таки ерунда? – Она пожимает плечами.
– Ты хоть индикатор-то проверила?
– Боюсь…
– Чего боишься? – спрашивает Берко, вынырнувший из кухонной двери с юным Пинхасом Тэйч-Шемецом – увы, сокращенно – Пинки! – подмышкой, «градусником».
Месяц назад они отметили его первую годовщину: с тортом, со свечой… Отсюда вывод – вскоре вполне может воспоследовать и третий Тэйч-Шемец, заключил Ландсман. Через двадцать один или двадцать два месяца после второго. И через семь месяцев после Реверсии. Семь месяцев неизвестности. Еще один микроузник тюрьмы жизни, судьбы, истории, еще один потенциальный Мессия. Ведь болтают же «знатоки», что Мессия рождается в каждом поколении… Наполнить паруса мечты раздолбанной ладьи Илии-Пророка…
Рука Эстер-Малке появляется из кармана, оставив в его тьме индикатор, а бровь хозяйки многозначительно шевелится умной гусеницей.
– Боится услышать, что я вчера сожрал, – увиливает Ландсман и усиливает отвлекающий маневр, вынув из кармана ласкеровские «Триста шахматных партий» и бухнув их на стойку бара рядом с шахматной доской.
– Ты об этом вчерашнем жмурике?
– Эмануил Ласкер. Так он зарегистрировался в отеле. Документов при нем никаких, мы так и не знаем, кто он такой.
– Эмануил Ласкер. Имя-то известное… – Берко протиснулся в кухню. Уже в брюках и в рубашке. Брюки серые мериносовые с двойной складкой, рубаха разной степени белизны. Галстук с весьма изящным узлом, темно-синий в оранжевый горошек. Галстук длинен, брюки весьма просторные, при синих подтяжках, напряженных, кроме веса брюк, еще и давлением брюха хозяина. Под рубашкой угадывается исподний молитвенный таллит с бахромой, а по непроходимым зарослям густейшей шевелюры сползает на затылок кипа-ермолка. Подбородок, однако, щетиной не украшен. Все предки Берко по материнской линии в силу какого-то каприза судьбы не могли похвастаться бородами с тех незапамятных времен, когда Ворон создал весь мир – кроме солнца, которое он стырил. Берко Шемец внимателен и наблюдателен, но весьма по-своему и в своих специфических беркошемецовских целях. Он минотавр в лабиринте этого еврейского, еврейского, еврейского мира.
Берко появился в доме Ландсманов на Адлер-стрит однажды поздней весной 1981 года. Здоровенный неуклюжий парень, известный в Доме Морского Монстра клана Ворона племени Длинноволосых под именем Джонни-Медведь по кличке «Еврей». Тринадцатилетний парень ростом пять футов девять дюймов, лишь на дюйм меньше, чем сам Ландсман в восемнадцать, топтал порог своими «муклуками» тюленьей кожи. До этого момента ни Ландсман, ни его младшая сестра не имели представления о его существовании. А теперь этот парнишка должен был обосноваться в спальне, где отец лечил бессонницу из бутылки «Клейна».
– Ты кто? Ты откуда? – крикнул ему вдогонку Ландсман, когда парень шмыгнул в дверь столовой, комкая в руке кепчонку. Герц и Фрейдль стояли у входной двери, рыдая в объятиях друг друга. Дядя пока еще не удосужился сообщить сестре, что собирается оставить сына в ее доме.
– Я Джонни-Медведь, – объяснил Берко. – Из Шемец-Коллекшн.
Герц Шемец – признанный знаток ремесла и искусства индейцев племени тлингит. Иной раз любознательность заводила его в гущу индейской жизни глубже, чем любого другого современника-соплеменника. Да, конечно, его интерес к индейской культуре представлял собою «накладную бороду» для не слишком афишируемой контрразведывательной активности, но никоим образом не был напускным и неискренним. Герц Шемец приобщился к образу жизни аборигенов. Он научился охотиться, мог подцепить тюленя крюком за глаз, уложить и разделать медведя, жир угольной рыбы нравился ему не меньше смальца. И случилось, что некая женщина Хуна, мисс Лори Джо «Медведица», понесла от него в чреве. И вот сейчас женщина погибла в результате столкновений индейцев с евреями во время так называемой «стычки за синагогу», и сын ее, наполовину еврей, объект ненависти и презрения клана Ворона, воззвал к отцу, которого почти не знал.
Этот «цвишенцуг», неожиданный ход в четко и ясно развивавшейся партии, застал дядюшку Герца врасплох.
– Что теперь с ним делать, не выкидывать же на улицу! – взывал он к жалости младшей сестры. – Там у него не жизнь, а ад. Мать погибла. И убили ее евреи!
Одиннадцать аборигенов погибли в ходе столкновений, последовавших за взрывом молитвенного дома, построенного группой евреев на спорной территории. В картах, составленных командой Гарольда Айкса, оказались карманы спорных территорий, штриховые линии временных решений. По большей части эти разночтения не затрагивали ничьих интересов, ибо находились в труднодоступных, никого не интересующих местностях. Но численность евреев неудержимо росла, и им тоже требовалось жизненное пространство. В семидесятые годы иные из ортодоксов ретиво взялись за дело.
И строительство молитвенного дома на острове Святого Кирилла отщепенцами, отколовшимися от огрызка филиала секты Лисянского, вызвало взрыв возмущения среди туземцев. Начались демонстрации, сборы подписей под петициями, пикеты, судебные тяжбы. В Конгрессе вновь возник подземный гул по поводу нарушения покоя и порядка, мира и равновесия этими настырными северными евреями. За два дня до освящения некто – впоследствии никто не заявил о причастности, никого за это так и не привлекли к ответственности – швырнул в окно строения «Молотов-коктейль» двойной крепости, спалив все дерево, вплоть до бетонного фундамента. Взбешенные ортодоксы и их сторонники налетели на поселение Святого Кирилла, круша сети и крабьи ловушки. Они побили стекла в доме Братства аборигенов, разбрасывали петарды, а водитель их грузовика, не справившись с управлением, врезался в лавчонку, в которой служила кассиром Лори Джо. Она находилась на рабочем месте, где и погибла вместе со своей кассой – и с наличностью. Эта «стычка за синагогу» самым темным пятном вошла в и без того нелегкую историю взаимоотношений евреев с местным населением.
– Я, что ли, ее убила? Я-то тут вообще при чем? – кричала в ответ мать Ландсмана. – Мне только индейца в доме не хватает!
Дети вслушивались в беседу взрослых. Джонни-Медведь горбился в дверном проеме, пиная свой мешок обутой в туземную «кроссовку» ногой.
– Тебе повезло, что идиш не знаешь, – утешил парня Ландсман.
– Да что тут знать-то, пузан, – вздохнул в ответ Джонни-Еврей. – Меня в такое дерьмо всю жизнь макают.
После урегулирования проблемы – а урегулировалась она еще до того, как мама-Ландсман начала кричать на брата – Герц подошел к детям прощаться, обнял сына. Сын оказался на два дюйма выше. Со стороны казалось, что кресло обнимается с диваном из того же гарнитура. Объятие развалилось.
– Извини, Джон, – сказал Герц, схватил сына за уши и всмотрелся в лицо его, как будто старался вникнуть в содержание телеграммы. – Мне очень жаль, и я хочу, чтобы ты это знал.
– Я хочу жить вместе с тобой, – еле слышно пробормотал сын.
– Да, помню, ты говорил. – Слова падали кирпичами, Герц не церемонился, но, к ужасу своему, Ландсман заметил в глазах сурового дядюшки слезы. – Я известный сукин сын, Джон. У меня тебе было бы даже хуже, чем на улице. – Он скептически оглядел обстановку в комнате сестры. Мебель в пластиковых чехлах, декор как будто из колючей проволоки, абстрактная менора… – Бог знает, что здесь из тебя получится…
– Еврей, – буркнул Джон. Ландсман не заметил в этом высказывании особенного энтузиазма. Возможно, в голосе Джона звучала фатальная неизбежность. – Такой же, как ты.
– Если бы… – вздохнул Герц. – Был бы очень рад. До свидания, Джон.
Он взъерошил волосы Наоми, задержался, чтобы пожать руку Ландсману.
– Помогай кузену, Мейерле. Ему понадобится поддержка.
– Похоже, он и без поддержки обойдется.
– Да-да, это верно. В этом он на меня похож.
И вот Бер Шемец, как он вскоре привык себя называть, щеголяет в кипе и в этом гребаном таллите, как самый настоящий еврей. Он рассуждает, как еврей, должным образом молится, любит жену и воспитывает детей, как положено правильному еврею, и добросовестно служит обществу. Как еврей. Воплощает теорию в практику, сказку в жизнь, ест кошерную пищу, и детородный орган его лишен крайней плоти. Заботливый отец побеспокоился, не забыл об обрезании, прежде чем забыть сына-«Медведя» на долгие годы. Но по внешности Берко абориген-тлингит. Монголоидные глаза, густая щетка волос, широкоскулая физиономия, скроенная для улыбки, но приученная носить маску печали. «Медведи» – крупная публика, и Берко тянет полных сто десять кило при двух метрах росту без башмаков. Все в Берко большое-пребольшое… кроме того, что сейчас торчит у него подмышкой. Ребенок улыбается Ландсману, густые волосенки топорщатся на голове, как намагниченные железные опилки. Прелестное дитя – но Ландсман ощущает при виде его болезненный укол: родился Пинки 22 сентября, в день, когда должен был родиться Джанго, но двумя годами позже.
– Эмануил Ласкер – знаменитый шахматист, – начинает инструктаж Ландсман. Берко принимает от жены чашку кофе и недоверчиво разглядывает поднимающийся над ней пар. – Германский еврей. В десятых – двадцатых годах двадцатого века… – Ландсман вчера с пяти до шести сидел за компьютером в пустой служебной комнатушке, рылся в Сети. – Математик. Проиграл Капабланке. Как и все остальные в те времена. Книга была в комнате убитого. И шахматная доска. С такой вот расстановкой фигур.
Веки у Берко тяжелые, мощные веки припухли, но когда он их опускает, глаза мимолетно вспыхивают сквозь щелочку прощальным лучом прожектора, холодным и скептическим, заставляющим невинных свидетелей усомниться в своей невиновности.
– И ты, стало быть, уверен, – цедит Берко, не сводя взгляда с бутылки пива в руке Ландсмана, – что данная конфигурация… что? – Щелочки между веками сужаются, прожекторы вспыхивают ярче. – Что в данной конфигурации закодировано имя убийцы?
– На неизвестном языке, неизвестной азбукой.
– У-гм.
– Этот еврей играл в шахматы. И вязался тефилою, чтобы колоться. И кто-то укокошил его с чрезвычайной заботой, аккуратно и осторожно. Я не знаю, при чем тут шахматы. Может быть, ни при чем. Я перерыл всю книгу, но такой партии не обнаружил. У меня в глазах рябит от этих клетчатых картинок. У меня голова кругом идет от одного взгляда на эту клятую доску.
Голос Ландсмана звучит вяло и безжизненно, в полном соответствии с его состоянием. Берко смотрит поверх головы сына на жену, как будто желая спросить у нее, стоит ли обращать внимание на Ландсмана.
– Вот что, Меир. Если ты оставишь в покое это пиво, – начинает Берко, стараясь не выглядеть копом, – я дам тебе подержать это чудо света, это прелестное дитя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49