https://wodolei.ru/catalog/accessories/dispensery-dlya-zhidkogo-myla/
Его занимает шестифутовая фигура условно женского пола, весом фунтов под двести. Одета фигура в черную «чертову кожу», из-под которой торчит воротничок белой рубахи без воротничка. Глаза фигуры цвета тяжелой тучи и твердости базальтовой. Как пули без оболочки, подумал Ландсман. Из уха фигуры, разумеется, торчит гарнитура. Мужская стрижка коротких ржаво-рыжих волос.
– Не знал, что Рудашевских выпускают и в женском исполнении, – острит Ландсман, устраиваясь на корточках в широком пространстве между сиденьями.
– Это Шпринцль, – поясняет хозяйка, поднимая вуаль. Тело ее хрупко и тщедушно, чуть ли не измождено, однако не преклонными годами, против возраста протестуют тонкие черты лица, худощавого, но гладкого, таким можно любоваться. Широко разнесенные, голубые до синевы глаза, – наверное, такие и называются роковые. Губы не накрашены, однако полные и красные. Ноздри длинного прямого носа изогнуты крыльями. Лицо полно жизни, здоровья, а тело в упадке, и это вызывает беспокойство. Голова венчает ее морщинистую шею, как паразит, хищник-инопланетянин. – Обратите внимание на то, что Шпринцль вас еще не убила.
– Благодарю вас, Шпринцль.
– No problem, – бросает та, как будто луковица грохнулась в пустую жестянку ведра.
Батшева Шпильман шевельнула рукой в противоположный угол заднего сиденья. Перчатка из черного бархата, застегнута на запястье тремя некрупными черными жемчужинами. Ландсман благодарно кивает и перемещается на сиденье, весьма удобное, сразу вызывающее в пальцах ощущение прохладного, запотевшего стакана.
– Она также не сообщила о вашем прибытии своим братьям и кузенам в других автомобилях, хотя, как видите, это очень легко сделать.
– Крутая шайка-лейка эти Рудашевские, – бормочет Ландсман, но он понимает, что она хотела дать ему понять. – Вы хотели со мной поговорить.
– Неужели? – Она раздумывает, не шевельнуть ли губой, но отказывается от этого намерения. – Это ведь вы вломились в мою машину.
– О, тысяча извинений, мэм! Виноват, я принял вашу машину за шестьдесят первый автобус.
Физиономия Шпринцль Рудашевской отключается от присутствующих, приобретает выражение мистически-философической опустошенности. Как будто она обмочилась в штаны и наслаждается внезапной комфортной теплотой.
– Спрашивают, как у нас дела, мэм, – нежно обращается она к хозяйке. – Интересуются, все ли в порядке.
– Скажи, что все хорошо, Шпринцеле. Скажи, что едем домой. – Она повернулась к Ландсману – Мы завезем вас в отель. Гляну на него. – Глаза спокойные и такого цвета, какого Ландсман никогда еще не видел. Разве что в птичьем оперении да в витражах. – Это устроит вас, детектив Ландсман?
Конечно его это устроит. Шпринцль Рудашевская бормочет в микрофон, а ее хозяйка опускает перегородку и инструктирует водителя. Угол Макса Нордау и Берлеви.
– Похоже, вас мучает жажда, детектив. Уверены, что не хотите имбирного эля? Шпринцеле, дай джентльмену стаканчик эля…
– Спасибо, мэм, я не хочу пить.
Батшева Шпильман играет размером глаз, осматривает Ландсмана внимательно, сравнивает с тем, что о нем слышала. Взгляд быстрый и беспощадный. Из нее вышел бы отличный детектив.
– Вам не нравится имбирный эль?
Машина сворачивает на Линкольн и идет вдоль берега, мимо острова Ойсштеллюнг и мыса раздолбанной надежды Сэйфти-Пин, к Унтерштату. Минут через девять «Заменгоф». Глаза ее топят Ландсмана в склянке с эфиром. Прикалывают к картонке, как насекомое.
– Нет-нет, я от него без ума, давайте, давайте, – спохватывается Ландсман.
Шпринцль Рудашевская протягивает ему холодную бутылку. Ландсман прижимает ее к вискам, перекатывает по лбу, делает глоток, вжимая в себя жидкость, как противную микстуру.
– Вот уже сорок пять лет я не сидела так близко рядом с посторонним мужчиной, детектив, – говорит вдруг Батшева Шпильман. – Просто позор.
– Особенно если учесть, что это за мужчина, – поддакивает Ландсман.
– Не возражаете? – Она опустила вуаль, лицо вышло из числа собеседников. – Мне так удобнее.
– Разумеется, разумеется.
– Ну, – выдохнула она, и вуаль чуть всколыхнулась. – Я и вправду хотела с вами поговорить.
– И я тоже.
– Зачем? Полагаете, что это я убила своего сына?
– Нет, мэм. Но я надеялся, что вы можете знать, кто это сделал.
– Вот как! – Голос звучит так, как будто Батшева Шпильман вызнала у Ландсмана то, что он тщательно скрывал. – Его убили.
– Э-э… Да, мэм, да, его… убили. А разве… А что вам сказал муж?
– Что сказал мне муж… – Это прозвучало риторически, названием какого-то мудреного трактата. – Вы женаты, детектив?
– Был.
– Брак распался?
– Да, лучше не сформулируешь. – Он чуть помолчал. – Да, именно так.
– Мой брак – лучше не пожелаешь, – сообщает она без малейшего оттенка хвастовства в голосе. – Понимаете, что это значит?
– Нет, мэм, извините, не уверен, что понимаю.
– В каждом браке случается разное. – Она покачала головой, вуаль заволновалась. – Сегодня, перед похоронами, был у меня в доме один из внуков, девяти лет мальчик. Я включила телевизор в швейной. Не положено, конечно, но что ж такой кроха-шкоц будет скучать… Посидела с ним десять минут, мультфильмы показывали: волк гоняется за синим петухом.
Ландсман понимающе кивает. Он видел этот мультик.
– Тогда вы помните, как этот волк мог там по воздуху бегать. Он перебирает задними лапами и летит, пока не замечает, что под ним земли нет. Но как только глянет вниз, сразу понимает, что произошло, и камнем падает вниз.
– Да-да, помню этот эпизод.
– Вот так и с успешным браком. Пятьдесят лет я бежала по воздуху. Не глядя под ноги. Вне того, что Бог велит. Не говоря с мужем. И наоборот.
– С моими родителями было то же, – говорит Ландсман и размышляет, протянули бы они с Биной дольше, если бы жили по традиции, по старинке. – Только они не слишком заботились о том, что Бог велит.
– О смерти Менделе я узнала от зятя, от Арье. Но от него я никогда ничего, кроме вранья, не слышала.
Ландсман услышал, как кто-то подпрыгивает, сидя голой задницей на кожаном чемодане. Оказалось, это смеется Шпринцль Рудашевская.
– Скажите мне правду, прошу вас, – сказала мадам Шпильман.
– Гм… Ну… Видите ли, вашего сына застрелили. Таким образом, что… По правде сказать, это было что-то вроде казни, мэм. – «Слава Богу, что она под вуалью», – подумал Ландсман. – Кто убил, мы не знаем. Мы установили, что два-три человека интересовались Менделем, выспрашивали. Весьма вероятно, что нехорошего пошиба люди. Было это несколько месяцев назад. Мы знаем, что он умер, находясь под воздействием героина. То есть ничего не чувствовал. Никакой боли не испытал, я имею в виду.
– Ничего не испытал, – донеслось из-под вуали, на которой появились два темных пятна, темнее черного шелка. – Продолжайте.
– Мне очень жаль, мэм. Жаль вашего сына. Надо было мне сразу сказать.
– Хорошо, что вы этого не сказали.
– Мы знаем, что сделал это не любитель. Но должен признаться, что с пятницы мы не продвинулись в расследовании фактически ни на шаг.
– Вы говорите «мы». Имея в виду полицию Ситки?
Хотел бы он видеть ее глаза в этот момент. Ландсману вдруг показалось, что собеседница с ним играет. Что она знает о его подвешенном состоянии.
– Ну не совсем.
– Отдел убийств?
– Нет.
– Вас и вашего напарника?
– Тоже нет.
– Тогда я, извините, в недоумении. Кто эти «вы», не продвинувшиеся в расследовании убийства моего сына?
– В данный момент… Это что-то вроде теоретического расследования.
– Вот как?
– Предпринятого независимым учреждением.
– Мой зять утверждает, что вас отстранили от работы за посещение острова. Вы якобы проникли в дом, оскорбили мужа, обвинили его в том, что он был Менделе плохим отцом. Арье сказал, что у вас отняли значок.
Ландсман снова прокатил бутылку по вискам:
– Да, это верно. Учреждение, которое я имею в виду, бляхами не располагает.
– Только теориями?
– Совершенно верно.
– Какими, например?
– Например… Вот например. Вы иногда, возможно, даже регулярно, общались с Менделе. Получали от него весточки, знали, где он, что с ним. Сын иногда вас навещал. Посылал вам открытки. Возможно, вы даже виделись изредка, тайком. То, что вы благосклонно согласились подвезти меня домой, может дать мне намек в этом направлении.
– Нет, я не видела сына более двадцати лет. А теперь уж и не увижу.
– Но почему, госпожа Шпильман? Что случилось? Почему он покинул вербоверов? Что случилось? Чем был вызван разрыв? Спор, ссора?
Минуту она не отвечала, как будто преодолевала привычное молчание, как будто приучаясь к мысли, что надо будет кому-то говорить о Менделе, да еще светскому полицейскому. Или же привыкая к приятной мысли о том, что можно будет вспомнить о сыне вслух.
– Этот выбор я сделала за него сама…
25
Тысяча гостей, иные аж из Майами-Бич или из Буэнос-Айреса. Семь фур и грузовик «вольво» с едой и вином. Кучи подарков и подношений, сравнимые с горами Баранова. Три дня поста и молитвы. Семейство клезморим Музикант – это же половина симфонического оркестра! Все Рудашевские вплоть до древнего деда, в дымину пьяного, палящего в воздух из допотопного нагана. Целую неделю в коридоре, перед домом и за угол, на два квартала до Рингельблюм-авеню – очередь из желающих получить благословение от короля женихов. День и ночь в доме и вокруг него шум, гвалт, как будто чернь вздумала бунтовать против законных государей.
До свадьбы час, и они все еще ждут. Мокрые шляпы и мокрые зонты. Вряд ли он увидит и услышит их столь поздно, вникнет в их мольбы, в их печали. Но кто может знать, чего ждать от Менделе… Он всегда оставался непредсказуемым.
Она стояла у окна, глядя сквозь щелочку в шторах на просителей, когда приблизилась служанка и сказала, что Менделя нигде нет и что к ней пришли две дамы. Спальня госпожи Шпильман выходила окнами в боковой двор, но между соседними домами открывался вид до угла: мокрые шляпы и мокрые зонтики, евреи сомкнулись плечо к плечу, мокнут и ждут, надеясь кинуть взгляд…
День свадьбы, день похорон.
– Нигде нет, – повторила она, не отворачиваясь от окна. Ее охватило ощущение тщетности и завершенности, безнадежности и свершения, как будто во сне. В вопросе не было смысла, но она все же спросила: – А куда он делся?
– Никто не знает, мэм. Никто его не видел с прошлого вечера.
– С прошлого вечера…
– С этой ночи.
Прошлым вечером состоялся форшпиль для дочери рабби штракенцеров. Прекрасный выбор. Девушка талантливая, красивая, с живинкой, которой не отличались сестры Менделя и которой он восхищался в своей матери. Конечно, невеста из штракенцеров, сколь бы совершенной она ни была – выбор неподходящий. Знала это госпожа Шпильман. Задолго до того, как подошла к ней эта девушка-служанка и сказала, что Менделя в доме никак не найдут, что он ночью исчез, знала она, что никакая степень совершенства, никакая красота, никакой внутренний огонь в девушке не сделают ту достойной ее сына. Но всегда и во всем встречаются изъяны, и нет в мире совершенства. Между выбором, определенным Всевышним, благословен будь Он, и реальностью ситуации под хупой. Между заповедью и ее исполнением, между небом и землей, между мужем и женой, меж Сионом и евреем… Имя этим изъянам – мир. Лишь приход Мессии загладит изъяны, закроет трещины, сотрет различия, расстояния, уничтожит барьеры. До тех пор над бездной могут вспыхивать искры, яркие искры могут перелетать через барьеры, проскакивать, как между электрическими полюсами, и мы должны быть благодарны за их мимолетные вспышки.
Именно так она бы все объяснила, обратись Менделе к ней с сомнениями по поводу предстоящего брака с дочерью штракенцского ребе.
– Муж ваш сердится, – сообщила девушка по имени Бетти, как и остальные служанки, приехавшая с Филиппин.
– Что он говорит?
– Ничего не говорит, мэм. Потому и видно, что сердится. Послал людей на поиски. Мэру позвонил.
Госпожа Шпильман отвернулась от окна. Фраза «Свадьбу пришлось отменить» метастазами ползла по телу. Бетти принялась подбирать с турецкого ковра обрывки салфеток.
– Что за женщины пришли? Какие женщины? Вербоверские?
– Одна, может быть, и вербоверская. Другая точно нет. Только сказали, что хотят с вами поговорить.
– Где они?
– Внизу, в вашем кабинете. Одна вся в черном, под вуалью. Как будто у нее муж умер.
Госпожа Шпильман уж и не вспомнит, когда это началось, когда к Менделю примчался первый одержимый безнадежностью, отчаявшийся, мечущийся в поисках чуда. Может быть, первые пробирались украдкой к заднему крыльцу, обнадеженные носившимися над островом слухами о чудесах. Служила у них в семье девушка, чрево которой запечатала неудачная операция в детские годы, еще в Цебу. И взял Мендель одну из куколок, сделанных им для сестер из тряпочек и булавочек, и вложил меж деревянных ножек куклы благословение, написанное карандашом, и сунул куклу в карман девушки-служанки. И прошло десять месяцев после этого события, и родила Ремедиос здорового сыночка. Или, пожалуйста, вот вам Дов-Бер Гурски, водитель Шпильманов. Попал он на баксы, десять штук задолжал русскому штаркеру-костолому, что делать? Нет, не беспокоил Менделя скорбный Гурски, сам подошел к нему юный чудодей, вручил Гурски пятидолларовую бумажку и сказал, что авось все и изменится к лучшему. Двух дней не прошло, как получил Гурски письмо из адвокатской конторы в Сан-Луи. Дядюшка, о котором Гурски и думать забыл, оставил ему полмиллиона. К менделевской бар-мицве сирые и убогие, больные и умирающие, проклятые и обездоленные уже стали костью в горле семейства. Перлись косяками днем и ночью, ныли и клянчили. Госпожа Шпильман приняла меры для защиты сына, установила приемные часы и правила поведения. Но ребенок ее владел даром. Дар требует бесконечного раздаривания.
– Не могу я сейчас их видеть, – сказала госпожа Шпильман, садясь на свою узкую кровать, затянутую бельем из грубого полотна с подушками, которые она вышила еще до рождения Менделя. – Не могу видеть этих ваших дам. – Иногда, отчаявшись пробиться к Менделе, женщины обращались к ней, к ребецин, и она благословляла их как могла и чем могла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
– Не знал, что Рудашевских выпускают и в женском исполнении, – острит Ландсман, устраиваясь на корточках в широком пространстве между сиденьями.
– Это Шпринцль, – поясняет хозяйка, поднимая вуаль. Тело ее хрупко и тщедушно, чуть ли не измождено, однако не преклонными годами, против возраста протестуют тонкие черты лица, худощавого, но гладкого, таким можно любоваться. Широко разнесенные, голубые до синевы глаза, – наверное, такие и называются роковые. Губы не накрашены, однако полные и красные. Ноздри длинного прямого носа изогнуты крыльями. Лицо полно жизни, здоровья, а тело в упадке, и это вызывает беспокойство. Голова венчает ее морщинистую шею, как паразит, хищник-инопланетянин. – Обратите внимание на то, что Шпринцль вас еще не убила.
– Благодарю вас, Шпринцль.
– No problem, – бросает та, как будто луковица грохнулась в пустую жестянку ведра.
Батшева Шпильман шевельнула рукой в противоположный угол заднего сиденья. Перчатка из черного бархата, застегнута на запястье тремя некрупными черными жемчужинами. Ландсман благодарно кивает и перемещается на сиденье, весьма удобное, сразу вызывающее в пальцах ощущение прохладного, запотевшего стакана.
– Она также не сообщила о вашем прибытии своим братьям и кузенам в других автомобилях, хотя, как видите, это очень легко сделать.
– Крутая шайка-лейка эти Рудашевские, – бормочет Ландсман, но он понимает, что она хотела дать ему понять. – Вы хотели со мной поговорить.
– Неужели? – Она раздумывает, не шевельнуть ли губой, но отказывается от этого намерения. – Это ведь вы вломились в мою машину.
– О, тысяча извинений, мэм! Виноват, я принял вашу машину за шестьдесят первый автобус.
Физиономия Шпринцль Рудашевской отключается от присутствующих, приобретает выражение мистически-философической опустошенности. Как будто она обмочилась в штаны и наслаждается внезапной комфортной теплотой.
– Спрашивают, как у нас дела, мэм, – нежно обращается она к хозяйке. – Интересуются, все ли в порядке.
– Скажи, что все хорошо, Шпринцеле. Скажи, что едем домой. – Она повернулась к Ландсману – Мы завезем вас в отель. Гляну на него. – Глаза спокойные и такого цвета, какого Ландсман никогда еще не видел. Разве что в птичьем оперении да в витражах. – Это устроит вас, детектив Ландсман?
Конечно его это устроит. Шпринцль Рудашевская бормочет в микрофон, а ее хозяйка опускает перегородку и инструктирует водителя. Угол Макса Нордау и Берлеви.
– Похоже, вас мучает жажда, детектив. Уверены, что не хотите имбирного эля? Шпринцеле, дай джентльмену стаканчик эля…
– Спасибо, мэм, я не хочу пить.
Батшева Шпильман играет размером глаз, осматривает Ландсмана внимательно, сравнивает с тем, что о нем слышала. Взгляд быстрый и беспощадный. Из нее вышел бы отличный детектив.
– Вам не нравится имбирный эль?
Машина сворачивает на Линкольн и идет вдоль берега, мимо острова Ойсштеллюнг и мыса раздолбанной надежды Сэйфти-Пин, к Унтерштату. Минут через девять «Заменгоф». Глаза ее топят Ландсмана в склянке с эфиром. Прикалывают к картонке, как насекомое.
– Нет-нет, я от него без ума, давайте, давайте, – спохватывается Ландсман.
Шпринцль Рудашевская протягивает ему холодную бутылку. Ландсман прижимает ее к вискам, перекатывает по лбу, делает глоток, вжимая в себя жидкость, как противную микстуру.
– Вот уже сорок пять лет я не сидела так близко рядом с посторонним мужчиной, детектив, – говорит вдруг Батшева Шпильман. – Просто позор.
– Особенно если учесть, что это за мужчина, – поддакивает Ландсман.
– Не возражаете? – Она опустила вуаль, лицо вышло из числа собеседников. – Мне так удобнее.
– Разумеется, разумеется.
– Ну, – выдохнула она, и вуаль чуть всколыхнулась. – Я и вправду хотела с вами поговорить.
– И я тоже.
– Зачем? Полагаете, что это я убила своего сына?
– Нет, мэм. Но я надеялся, что вы можете знать, кто это сделал.
– Вот как! – Голос звучит так, как будто Батшева Шпильман вызнала у Ландсмана то, что он тщательно скрывал. – Его убили.
– Э-э… Да, мэм, да, его… убили. А разве… А что вам сказал муж?
– Что сказал мне муж… – Это прозвучало риторически, названием какого-то мудреного трактата. – Вы женаты, детектив?
– Был.
– Брак распался?
– Да, лучше не сформулируешь. – Он чуть помолчал. – Да, именно так.
– Мой брак – лучше не пожелаешь, – сообщает она без малейшего оттенка хвастовства в голосе. – Понимаете, что это значит?
– Нет, мэм, извините, не уверен, что понимаю.
– В каждом браке случается разное. – Она покачала головой, вуаль заволновалась. – Сегодня, перед похоронами, был у меня в доме один из внуков, девяти лет мальчик. Я включила телевизор в швейной. Не положено, конечно, но что ж такой кроха-шкоц будет скучать… Посидела с ним десять минут, мультфильмы показывали: волк гоняется за синим петухом.
Ландсман понимающе кивает. Он видел этот мультик.
– Тогда вы помните, как этот волк мог там по воздуху бегать. Он перебирает задними лапами и летит, пока не замечает, что под ним земли нет. Но как только глянет вниз, сразу понимает, что произошло, и камнем падает вниз.
– Да-да, помню этот эпизод.
– Вот так и с успешным браком. Пятьдесят лет я бежала по воздуху. Не глядя под ноги. Вне того, что Бог велит. Не говоря с мужем. И наоборот.
– С моими родителями было то же, – говорит Ландсман и размышляет, протянули бы они с Биной дольше, если бы жили по традиции, по старинке. – Только они не слишком заботились о том, что Бог велит.
– О смерти Менделе я узнала от зятя, от Арье. Но от него я никогда ничего, кроме вранья, не слышала.
Ландсман услышал, как кто-то подпрыгивает, сидя голой задницей на кожаном чемодане. Оказалось, это смеется Шпринцль Рудашевская.
– Скажите мне правду, прошу вас, – сказала мадам Шпильман.
– Гм… Ну… Видите ли, вашего сына застрелили. Таким образом, что… По правде сказать, это было что-то вроде казни, мэм. – «Слава Богу, что она под вуалью», – подумал Ландсман. – Кто убил, мы не знаем. Мы установили, что два-три человека интересовались Менделем, выспрашивали. Весьма вероятно, что нехорошего пошиба люди. Было это несколько месяцев назад. Мы знаем, что он умер, находясь под воздействием героина. То есть ничего не чувствовал. Никакой боли не испытал, я имею в виду.
– Ничего не испытал, – донеслось из-под вуали, на которой появились два темных пятна, темнее черного шелка. – Продолжайте.
– Мне очень жаль, мэм. Жаль вашего сына. Надо было мне сразу сказать.
– Хорошо, что вы этого не сказали.
– Мы знаем, что сделал это не любитель. Но должен признаться, что с пятницы мы не продвинулись в расследовании фактически ни на шаг.
– Вы говорите «мы». Имея в виду полицию Ситки?
Хотел бы он видеть ее глаза в этот момент. Ландсману вдруг показалось, что собеседница с ним играет. Что она знает о его подвешенном состоянии.
– Ну не совсем.
– Отдел убийств?
– Нет.
– Вас и вашего напарника?
– Тоже нет.
– Тогда я, извините, в недоумении. Кто эти «вы», не продвинувшиеся в расследовании убийства моего сына?
– В данный момент… Это что-то вроде теоретического расследования.
– Вот как?
– Предпринятого независимым учреждением.
– Мой зять утверждает, что вас отстранили от работы за посещение острова. Вы якобы проникли в дом, оскорбили мужа, обвинили его в том, что он был Менделе плохим отцом. Арье сказал, что у вас отняли значок.
Ландсман снова прокатил бутылку по вискам:
– Да, это верно. Учреждение, которое я имею в виду, бляхами не располагает.
– Только теориями?
– Совершенно верно.
– Какими, например?
– Например… Вот например. Вы иногда, возможно, даже регулярно, общались с Менделе. Получали от него весточки, знали, где он, что с ним. Сын иногда вас навещал. Посылал вам открытки. Возможно, вы даже виделись изредка, тайком. То, что вы благосклонно согласились подвезти меня домой, может дать мне намек в этом направлении.
– Нет, я не видела сына более двадцати лет. А теперь уж и не увижу.
– Но почему, госпожа Шпильман? Что случилось? Почему он покинул вербоверов? Что случилось? Чем был вызван разрыв? Спор, ссора?
Минуту она не отвечала, как будто преодолевала привычное молчание, как будто приучаясь к мысли, что надо будет кому-то говорить о Менделе, да еще светскому полицейскому. Или же привыкая к приятной мысли о том, что можно будет вспомнить о сыне вслух.
– Этот выбор я сделала за него сама…
25
Тысяча гостей, иные аж из Майами-Бич или из Буэнос-Айреса. Семь фур и грузовик «вольво» с едой и вином. Кучи подарков и подношений, сравнимые с горами Баранова. Три дня поста и молитвы. Семейство клезморим Музикант – это же половина симфонического оркестра! Все Рудашевские вплоть до древнего деда, в дымину пьяного, палящего в воздух из допотопного нагана. Целую неделю в коридоре, перед домом и за угол, на два квартала до Рингельблюм-авеню – очередь из желающих получить благословение от короля женихов. День и ночь в доме и вокруг него шум, гвалт, как будто чернь вздумала бунтовать против законных государей.
До свадьбы час, и они все еще ждут. Мокрые шляпы и мокрые зонты. Вряд ли он увидит и услышит их столь поздно, вникнет в их мольбы, в их печали. Но кто может знать, чего ждать от Менделе… Он всегда оставался непредсказуемым.
Она стояла у окна, глядя сквозь щелочку в шторах на просителей, когда приблизилась служанка и сказала, что Менделя нигде нет и что к ней пришли две дамы. Спальня госпожи Шпильман выходила окнами в боковой двор, но между соседними домами открывался вид до угла: мокрые шляпы и мокрые зонтики, евреи сомкнулись плечо к плечу, мокнут и ждут, надеясь кинуть взгляд…
День свадьбы, день похорон.
– Нигде нет, – повторила она, не отворачиваясь от окна. Ее охватило ощущение тщетности и завершенности, безнадежности и свершения, как будто во сне. В вопросе не было смысла, но она все же спросила: – А куда он делся?
– Никто не знает, мэм. Никто его не видел с прошлого вечера.
– С прошлого вечера…
– С этой ночи.
Прошлым вечером состоялся форшпиль для дочери рабби штракенцеров. Прекрасный выбор. Девушка талантливая, красивая, с живинкой, которой не отличались сестры Менделя и которой он восхищался в своей матери. Конечно, невеста из штракенцеров, сколь бы совершенной она ни была – выбор неподходящий. Знала это госпожа Шпильман. Задолго до того, как подошла к ней эта девушка-служанка и сказала, что Менделя в доме никак не найдут, что он ночью исчез, знала она, что никакая степень совершенства, никакая красота, никакой внутренний огонь в девушке не сделают ту достойной ее сына. Но всегда и во всем встречаются изъяны, и нет в мире совершенства. Между выбором, определенным Всевышним, благословен будь Он, и реальностью ситуации под хупой. Между заповедью и ее исполнением, между небом и землей, между мужем и женой, меж Сионом и евреем… Имя этим изъянам – мир. Лишь приход Мессии загладит изъяны, закроет трещины, сотрет различия, расстояния, уничтожит барьеры. До тех пор над бездной могут вспыхивать искры, яркие искры могут перелетать через барьеры, проскакивать, как между электрическими полюсами, и мы должны быть благодарны за их мимолетные вспышки.
Именно так она бы все объяснила, обратись Менделе к ней с сомнениями по поводу предстоящего брака с дочерью штракенцского ребе.
– Муж ваш сердится, – сообщила девушка по имени Бетти, как и остальные служанки, приехавшая с Филиппин.
– Что он говорит?
– Ничего не говорит, мэм. Потому и видно, что сердится. Послал людей на поиски. Мэру позвонил.
Госпожа Шпильман отвернулась от окна. Фраза «Свадьбу пришлось отменить» метастазами ползла по телу. Бетти принялась подбирать с турецкого ковра обрывки салфеток.
– Что за женщины пришли? Какие женщины? Вербоверские?
– Одна, может быть, и вербоверская. Другая точно нет. Только сказали, что хотят с вами поговорить.
– Где они?
– Внизу, в вашем кабинете. Одна вся в черном, под вуалью. Как будто у нее муж умер.
Госпожа Шпильман уж и не вспомнит, когда это началось, когда к Менделю примчался первый одержимый безнадежностью, отчаявшийся, мечущийся в поисках чуда. Может быть, первые пробирались украдкой к заднему крыльцу, обнадеженные носившимися над островом слухами о чудесах. Служила у них в семье девушка, чрево которой запечатала неудачная операция в детские годы, еще в Цебу. И взял Мендель одну из куколок, сделанных им для сестер из тряпочек и булавочек, и вложил меж деревянных ножек куклы благословение, написанное карандашом, и сунул куклу в карман девушки-служанки. И прошло десять месяцев после этого события, и родила Ремедиос здорового сыночка. Или, пожалуйста, вот вам Дов-Бер Гурски, водитель Шпильманов. Попал он на баксы, десять штук задолжал русскому штаркеру-костолому, что делать? Нет, не беспокоил Менделя скорбный Гурски, сам подошел к нему юный чудодей, вручил Гурски пятидолларовую бумажку и сказал, что авось все и изменится к лучшему. Двух дней не прошло, как получил Гурски письмо из адвокатской конторы в Сан-Луи. Дядюшка, о котором Гурски и думать забыл, оставил ему полмиллиона. К менделевской бар-мицве сирые и убогие, больные и умирающие, проклятые и обездоленные уже стали костью в горле семейства. Перлись косяками днем и ночью, ныли и клянчили. Госпожа Шпильман приняла меры для защиты сына, установила приемные часы и правила поведения. Но ребенок ее владел даром. Дар требует бесконечного раздаривания.
– Не могу я сейчас их видеть, – сказала госпожа Шпильман, садясь на свою узкую кровать, затянутую бельем из грубого полотна с подушками, которые она вышила еще до рождения Менделя. – Не могу видеть этих ваших дам. – Иногда, отчаявшись пробиться к Менделе, женщины обращались к ней, к ребецин, и она благословляла их как могла и чем могла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49