установка душевого уголка
– Ничего серьезного, легкое обморожение, – сообщает он Ландсману, которого даже сейчас, через час и сорок семь минут после чудесного спасения, все еще сотрясает холод из глубин промерзших костей.
– А где у вас большой сенбернар с маленьким бочонком бренди вместо ошейника? – спрашивает Ландсман, после того как врач предлагает ему сменить одеяло на тюремную одежку, аккуратной стопочкой сложенную возле раковины.
– Вам нравится бренди? – Доктор Pay как будто читает фразу из разговорника, не проявляя ни малейшего интереса ни к своему вопросу, ни к возможному ответу пациента. Ландсман мгновенно замечает допросные интонации в голосе врача, веющий от него обжигающий холод. – Вы чувствуете потребность в бренди? – Взгляд доктора Pay исследует что-то в пустом углу комнаты, от пола до потолка.
– Кто сказал о потребности? – Ландсман возится с пуговицами поношенных саржевых штанов. Хлопковая рубашка, парусиновые тапочки без шнурков. Какая еще одежонка найдется для бездомного приблудного алкаша-одиночки, голым свалившегося с неба в лапы сил правопорядка? Обувь великовата, остальное сидит отлично.
– Не чувствуете тяги? – На букву «а» в фамилии доктора, написанной на бэйджике, села частица пепла, он счищает ее ногтем. – Не тянет выпить здесь и сейчас? Тяга отсутствует?
– Тяга?… Нет, тяги нет. Может быть, желание. Вполне объяснимо.
– Конечно. Возможно, вам нравятся большие слюнявые собаки?
– Да тьфу на них, доктор. Хватит нам в игрушки играть.
– Хорошо. – Доктор Pay поворачивается к Ландсману полным лицом. Радужки глаз его как будто из чугуна отлиты. – На основании обследования я могу предположить, что вы сейчас пребываете в стадии отвыкания от алкоголя, детектив Ландсман. Помимо обморожения вы страдаете также от обезвоживания, тремора, пальпитации, зрачки у вас увеличены. Сахар в крови низкий, то есть вы, вероятнее всего, постоянно недоедаете. Отсутствие аппетита – тоже симптом отвыкания. Давление повышено, поведение, насколько я слышал, эрратическое, даже насильственные действия…
Ландсман безуспешно пытается разгладить отвороты воротника рубашки. Тщетные потуги. Они снова и снова загибаются, свиваются в трубку.
– Доктор, – заводит задушевный монолог Ландсман, голосом хватая врача за лацкан служебной униформы. – Весьма ценю вашу проницательность, однако между нами, душеведами, скажите мне откровенно, если бы страна Индия подлежала упразднению, а вы вместе со всеми, кого любили, должны были бы через два месяца проследовать куда-то к волку в зубы, к черту на рога и если половина мира в последнее тысячелетие стремилась бы истребить всех обитателей полуострова Индостан, не рисковали бы вы в таких обстоятельствах стать алкоголиком?
– Возможно. Или произносил бы речи перед незнакомыми врачами.
– Пес с бочонком бренди не заботится о душе обмороженного, – тоскливо изрекает Ландсман.
– Детектив Ландсман…
– Да, док.
– Я вас обследую одиннадцать минут, и за это время вы произнесли три монолога. Тирады, я бы сказал.
– Ну, – тянет Ландсман, впервые ощущая движение своей крови. На этот раз к щекам. – Бывает.
– Вы вообще склонны к резонерству?
– С кем не бывает?
– Словесный понос.
– И так называют.
Только тут Ландсман замечает, что доктор Pay что-то постоянно жует где-то на задворках челюстей. Ноздри улавливают легкий запах аниса.
Доктор помечает что-то в ландсмановской истории болезни.
– Вы не находитесь в настоящее время под наблюдением психиатра, не принимаете антидепрессантов?
– Вам кажется, что у меня депрессия?
– Возможно, термин неточный. Я еще не определился с симптомами. Из сказанного инспектором Диком и из моего обследования можно заключить, что у вас возможны некоторые расстройства.
– Вы не первый мне об этом докладываете, извините.
– Лекарств не принимаете?
– Нет-нет.
– Совсем никаких?
– Совсем. Остерегаюсь.
– Чего-то боитесь?
– Боюсь сорваться.
– Оттого и пьете? – В словах доктора сквозит ирония. – Алкоголь творит чудеса в смысле самообладания. – Врач подходит к двери, открывает ее, входит ноз-индеец. Он поджидал Ландсмана. – Опыт показывает, детектив Ландсман, – заключает свою собственную тираду доктор Pay, – что те, кто боится сорваться, уже давно летят куда-то.
– Возвестил свами, – припечатал ноз-индеец.
– Забирайте, запирайте. – махнул рукой доктор Pay, направляясь с бумажками Ландсмана к своему столу. Не то к торчащей из-под стола корзине для мусора.
У индейского ноза голова как нарост на стволе секвойи, а прическа – страннее Ландсман не видывал. Какой-то кошмарный замес помпадур на полубоксе. Индейский ноз ведет Ландсмана по пустынным коридорам, по стальной лестнице, к какой-то задней камере тюрьмы Святого Кирилла. Вместо решетки в камере приличная стальная дверь. Внутри тоже вполне пристойно. Чисто и светло. Койка при матрасе, подушке и одеяле. Унитаз с сиденьем. К стене привинчено стальное зеркало.
– Номер люкс, – сообщает индейский ноз без улыбки.
– Знаете, не хуже, чем в моей гостинице, – откликается Ландсман.
– Никаких поблажек, никаких обид. Так инспектор велел.
– А где сам инспектор?
– Разбирается Мы уже получили жалобу от этих. Дерьмо десяти видов. – Он ухмыляется. – Вы того хромого еврея чуть не пришили.
– Кто эти евреи, сержант? Что они там делают?
– Числится типа санатория. – В голосе и лице сержанта то же отсутствие эмоций, какое только что продемонстрировал доктор Pay. – Для излечения и исправления молодых евреев, соскочивших с колеи. Больше ничего не знаю. Отдыхайте, детектив.
Индейский ноз покидает Ландсмана. Оставшись в одиночестве, тот залезает под одеяло с головой, по-детски всхлипывает, не успев осознать этого звука-жеста-действия; из глаз текут бесполезные слезы. Обхватив подушку, он вдруг ощущает, насколько одиноким оставила его Наоми.
Во утешение себе Ландсман возвращается к Менделю Шпильману на другом ложе, в гостиничной койке номера 208. Он влезает в сознание постояльца, представляет себе вытяжную кровать, бумажные обои, ходы второй игры Алехина против Капабланки в Буэнос-Айресе в 1927-м, представляет резкий звук, приглушенный подушкой, удар в затылок, сахарный всплеск крови и, слизывающий его язык мозга. Цадик-Ха-Дор решил, что костюм его – смирительная рубашка. Растраченные годы. Игра в шахматы на деньги, деньги тратятся на героин. Игра в прятки на распутье. Стези Господа, изгибы хромосомных загогулин… Кто-то откапывает его и отправляет в Перил-Стрейт. Там заботливый врач, там удобства, обеспеченные на деньги Барри и Марвина, Сюзи и Сары еврейской Америки, там его залатают, подчистят, подлечат. Зачем? Потому что он им нужен. И он соглашается, направляется туда сознательно и добровольно. Наоми не доставила бы их туда, если бы учуяла какую-то фальшь, налет принуждения. Что-то убедило его. Деньги, обещание исцеления, радужные перспективы, примирение семьи, возможно, даже обещание снабдить героином, Но вот он в Перил-Стрейт, у истоков новой жизни – и что-то меняется. Что-то он узнает, вспоминает, видит. Струсил? Он обращается за помощью к той же женщине, готовой помочь пропащей душе, как к единственному другу. Наоми подбирает его, на ходу изменив маршрут, обеспечивает ему доставку в дешевый мотель – при помощи дочери пирожника. Таинственные евреи помогают Наоми врезаться в гору и отправляются на охоту. Дичь – Мендель Шпильман. Он прячется от своих воплощений, зарывается лицом в заменгофскую подушку, забывает об Алехине и Капабланке, о гамбитах и защитах. Забывает о стуке в дверь.
– Можешь не стучать, Берко, – говорит Ландсман. – Это тюрьма все-таки.
Звякает ключ, индейский ноз открывает дверь. Рядом с ним Берко Шемец, одетый для сафари в северной саванне. Джинса, фланель, высокие ботинки, расстегнутая ветровка-штормовка с семьюдесятью двумя карманами, субкарманами, квазикарманами. На первый взгляд – увеличенная модель типичного аляскинского придурка-отпускника. На куске рубашки фрагмент эмблемы какого-то поло-клуба. Скромная кипа уступила место какой-то дурацкой феске. Берко особо образцовый еврей, когда судьба бросает его на индейскую родину. Можно биться об заклад, что на спрятанные под курткой манжеты он умудрился присобачить запонки со звездами Давида.
– Ну, извини, извини, – лепечет Ландсман. – Я всегда виноват, но в этот раз виноват еще больше, понимаю.
– Там разберемся, – гудит Берко. – Пошли, он нас ждет.
– Кто ждет?
– Французский император.
Ландсман встает, походит к раковине, плещет в физиономию воду.
– Мне, что, можно идти? – спрашивает Ландсман выходящего из камеры индейского ноза. – Я что, свободен?
– Как вольная птица, – заверяет ноз.
– Кто бы мог подумать, – удивляется Ландсман.
33
Из своего кабинета на углу первого этажа инспектор Дик прекрасно видит автостоянку. Шесть мусорных баков, защищенных броней против медвежьих когтей. За баками альпийская лужайка, за ней увенчанная снегом стена гетто, сдерживающая натиск евреев. Дик осел на своей модели стула в масштабе 2:3, руки скрестил, подбородок упер в грудь, взгляд устремил в окно. Не на горы и не на травку, смотрит он, даже не бронированные баки созерцает. Взгляд его угасает в районе парковки железного коня модели «ройял энфилд крусайдер» 1961 года. Ландсману выражение лица Дика хорошо знакомо. С такой же физиономией Ландсман рассматривает свой «шевель суперспорт» или лицо Бины Гельбфиш. Физиономия мужчины, осознавшего в очередной раз, что нечего ему делать в этом мире. Ошибочка вышла, не туда он попал. И снова сердце его застопорило, зацепилось, как воздушный змей, запутавшийся в телеграфных проводах, запуталось в чем-то, что, казалось, укажет ему цель и путь для ее достижения. Американская мотоповозка, произведенная во времена детства, мотоцикл, который когда-то принадлежал будущему королю Англии, лицо женщины, достойной любви…
– Надеюсь, на этот раз в штанах? – процедил Дик, не отворачиваясь от окна. Следов каких-либо эмоций в глазах его не обнаружить. В лице Дика вообще ничего в этот момент обнаружить невозможно. – Потому что после всего, чему пришлось мне быть свидетелем там, в лесочке – Иисус, я чуть не сжег свою медвежью накидку! – Он передергивает плечами. – Тлингитский народ не так уж много мне платит, чтобы любоваться голыми еврейскими задницами.
– Тлингитский народ. – Эти слова звучат в устах Берко как координаты Атлантиды или начало нецензурного анекдота. Шемец давит мощным задом хилую меблировку кабинета Дика. – Тлингитский народ что-то платит? Как считает Меир, все как раз наоборот.
Дик медленно оборачивается, кривит губы.
– Ну-ну. Джон-Еврейчик, при нем чепчик. Язык не сломал, пончики благословлямши?
– Сдохни, Дик, антисемит-недоросток!
– Сдохни, Джонни, жирная ж…, со своими намеками на мою продажность!
На ржавом, но богатом интонациями тлингите Берко желает Дику сгинуть в снегу с голым задом и без башмаков, в процессе отправления большой нужды.
На безупречном идише Дик желает Берко справить большую нужду в большую волну в безбрежном океане, вне зоны видимости берега.
Они с угрожающим видом подступают друг к другу, и Берко принимает крохотного Дика в свои объятия. Следует обоюдное похлопывание по спине, подкрепляющее их медленно угасающую дружбу, зондирующее неугасимую древнюю вражду, звучащее боевым тамтамом. Еще до того, как судьба бросила Джона Медведя в еврейское русло его жизненной реки, обнаружил он индейскую игру «корзинный мяч», бледнолицыми называемую баскетболом, и Вилфреда Дика, разыгрывающего защитника ростом тогда еще в четыре фута с двумя дюймами. Иx объединила ненависть с первого взгляда – большое романтическое чувство, неотличимое в тринадцатилетнем подростке от большой любви и принимаемое за нее.
– Джон-Медведь, мать твою, а…
Берко щерится, трет затылок, он похож сейчас на подростка-центрового, мимо которого только что промелькнуло в направлении корзины что-то мелкое и гадкое.
– Хо-хой, Вилли Ди…
– Присядь, козоёб жирный… И ты, Ландсман, спрячь свой прыщавый конопатый зад, глаза б мои на него не глядели.
Все ухмыляются, все рассаживаются. Дик с хозяйской стороны стола, еврейская полиция с гостевой. Два стула для посетителей стандартного размера, как и полки, как и вся остальная мебель по другую сторону стола Дика. Эффект комнаты смеха, у Ландсмана он вызывает легкое головокружение, его подташнивает. Может, правда, еще один симптом отвыкания. Дик вытаскивает свои черные сигареты и подталкивает пепельницу к Ландсману. Он откидывается на спинку, каблуки бухает на столешницу. Рукава его вулричской рубахи закатаны, предплечья узловаты, загорелы и волосаты. Седина курчавится и в расстегнутой рубахе на груди. Шикарные очки сложены, торчат из кармана.
– Так много на свете народу, с которым бы сейчас вместо вас повидаться… Миллионы милых морд…
– Так закрой свои грёбаные гляделки, – подсказывает решение проблемы Берко.
Дик следует совету. Веки его темны, сверкают, как туфли крокодиловой кожи. Чуть припухшие туфли.
– Ландсман, – произносит он, наслаждаясь своей слепотой. – Как номер, приглянулся?
– Лаванды в простыни чуть переложили. Больше никаких претензий.
Дик открывает глаза.
– Могу считать, что мне как сотруднику сил охраны порядка резервации шибко-шибко повезло. Контакты с евреями за все прошедшие годы сведены к минимуму, глаза б мои на них не глядели. И прежде чем вы посыплете из своих жидовских сфинктеров обвинениями в антисемитизме, хочу констатировать, что мне пох…, оскорбляю ли я ваши свинячьи антисвининные задницы. Надеюсь, что оскорбляю. Этот вот пузан знает, что я ненавижу всех и каждого из двуногих, независимо от мировоззрения и ДНК, и для вашей породы делать исключений не собираюсь.
– О чем речь, Дик! – кивает Берко.
– Взаимно, Дик, – кивает Ландсман.
– Для меня вы в массе – мудрствующие мудаки. Многослойный сэндвич из лжи, лицемерия, неприпудренного пидорского политиканства. Уже вследствие этого я с прибором положил на сказки вашего доктора Робуа со всеми его – кстати, вовсе не липовыми, хотя и обхезанными сверху донизу – полномочиями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49