https://wodolei.ru/catalog/vanny/small/
Он тычет пальцем в искомое место, а один из парней огрызком карандаша помечает злополучную стенку. Цимбалист на ходу набрасывает рабочий график на день вперед, выступ в большой воображаемой стене эрува. Парни отосланы обратно на Гарькавы, дабы натянуть пару шнурков на пару столбов и позволить собачкам евреев Сатмар, живущих по восточную сторону парка Шолом-Алейхема, гадить на природе, не подвергая опасности хозяйские души.
– Прошу прощения, – возвратился мудрец-многознатец к детективам. – Мне уже, знаете, зад мять на стуле поднадоело. Чем я вам, собственно, обязан? Сомневаюсь, что вы прибыли ко мне по вопросам решус харабим.
– Мы ведем дело об убийстве, профессор, – открывает рот Ландсман. – И имеем основания полагать, что покойный принадлежал к вербоверам или имел с ними связи, по крайней мере, какое-то время.
– Связи, – ухмыляется многознатец, снова выставляя на обозрение сталактиты своих органных труб. – В связях я кое-что смыслю.
– Он жил в отеле на Макс-Нордау-стрит под именем Эммануила Ласкера.
– Ласкер? Шахматист? – Желтый пергамент лба Цимбалиста сморщился, в глазных впадинах сверкнули искрой соударения сталь и кремень: удивление, озадаченность, работа памяти. – Игрывал я когда-то… Давно…
– Вот и я тоже. И покойник наш, – продолжил Ландсман. – До самого конца. Рядом с трупом доска осталась с фигурами. И книжка Зигберта Тарраша. Убитого опознали завсегдатаи шахматного клуба «Эйнштейн». Он знали его под именем Фрэнк.
– Фрэнк, – повторил мудрец-многоучка, сначала на манер янки. – Фрэнк, Фрэнк, Фра-энк… Франк, – закончил он на идиш. – Первое имя или последнее имя? Обычная еврейская фамилия. Но как первое… А вы вообще уверены, что он еврей?
Берко и Ландсман переглянулись. В чем они вообще уверены? Филактерии на ночном столике – да мало ли откуда? Может, забыл прежний обитатель двести восьмого? Кто-нибудь из клуба «Эйнштейн» видел его раскачивающимся в молитве?
– Мы имеем основания полагать, что покойный принадлежал к вербоверам или имел с ними связи, – монотонно бубнит Берко. – По крайней мере, какое-то время.
– Что за основания?
– Столбы уже стояли, – хмурится Ландсман. – Мы просто привязали к ним бечевку.
Он достает из кармана конверт. Вынимает одно из шпрингеровских фото и протягивает изображение покойника Цимбалисту. Тот держит фото на вытянутой руке достаточно долго, чтобы сообразить, что видит покойника. Он судорожно вдыхает, выпячивает губы, как будто готовясь изречь нечто авторитетное, неопровержимое. Изображение покойника – штука неординарная в повседневности местного многознатца. Цимбалист всматривается в фото внимательнее, и Ландсман видит, что в момент, когда тот обретает полный контроль над чертами лица, какое-то невидимое копыто бьет его в солнечное сплетение. Старик резко выдыхает, лицо его белеет из-за резкого оттока крови. Выражение лица теряет осмысленность. На мгновение перед Ландсманом возник еще один портрет покойника. Затем свет снова возвращается в глаза старого хрена. Берко и Ландсман ждут секунду, ждут другую, Ландсман видит, что старая калоша изо всех сил старается вернуться к тому состоянию, когда сможет наконец заставить себя произнести: «Ребята, я никогда в жизни этого человека не видел» – и сказать это так уверенно и убедительно, чтобы ему поверили.
– Кто это, профессор? – не выдержал Берко.
Цимбалист положил фото на стол, не отрывая от него глаз, не заботясь более о том, как ведут себя его глаза и губы.
– Ой, мальчик, мальчик… Ой же, милый мой мальчик…
Цимбалист вынимает из кармана платок, стирает слезы с глаз и щек, кашляет в него отрывисто, как будто лает. Жуткий звук. Ландсман хватает его стакан, выплескивает чай в свой, вынимает бутылку водки, изъятую у человека в туалете «Воршта» этим утром. Он наливает водки на два пальца и подает стакан старику.
Цимбалист схватил стакан и залпом опрокинул в себя водку. Убрал платок в карман, вернул фото Ландсману.
– Я научил этого парня играть в шахматы. Когда он был мальчиком, я учил его. Извините, я немного не в себе…
Старик хватает пачку «Бродвея», но там пусто. Он не сразу это осознает, шарит пальцами в пустой пачке, как будто выуживая арахис из упаковки. Ландсман снабжает его сигаретой.
– Спасибо, Ландсман. Спасибо.
И умолкает. Сидит, смотрит, как тлеет и дымит сигарета. Его глазные впадины зафиксировались на Берко, но вот он уже стрельнул исподтишка в лицо Ландсмана. Волна шока схлынула. Цимбалист оценивает ситуацию. Перед ним невидимая карта, план местности. Он знает, куда можно ступить без опасений, где трясина, где обрыв, где неверный шаг вызовет лавину… Волосатый краб его ладони зашевелился, невольно рванулся к телефону. Через мгновение истина и тьма неведения снова вернутся в адвокатскую темницу.
Заскрипела гаражная воротина, и Цимбалист с благодарным стоном рванулся со стула. Но Берко начеку. Лапа его придержала хилое плечо старой перечницы.
– Погодите, профессор, прошу вас. Подумайте, не торопитесь, но оставайтесь пока здесь, пожалуйста. – Не снимая руки с плеча Цимбалиста, Берко кивнул Ландсману в сторону гаража.
Ландсман пересек пространство до ворот, доставая на ходу бляху. Он шагнул прямо навстречу капоту, уверенный, что бляха его сдержит двухтонный фургон. Водитель нажал на тормоз, покрышки взвыли, эхо отдалось от стен. Водитель опустил боковое стекло. Экипировка обычная: желтый комбинезон, борода в сетке, нос красный, морда хмурая.
– В чем дело, детектив? – интересуется водитель.
– Покатайся еще, мы тут поговорим. – Ландсман протянул руку к панели управления, схватил за шиворот юного помощника профессора, отволок его к пассажирской двери фургона, открыл дверцу, сунул юнца внутрь, усадил рядом с водителем. – И молодого человека покатай.
– Босс! – орет водитель Цимбалисту. Тот смотрит в сторону ворот, кивает и машет рукой.
– Куда ехать? – интересуется водитель у Ландсмана.
– На ху… На хутор, бабочек ловить. – Ландсман грохает кулаком по капоту. Мотор взрыкнул, фургон подался назад, исчез в снежных вихрях расходившейся непогоды. Ландсман подтолкнул ворота в исходное состояние и накинул щеколду.
– Пора начинать, – обратился он к Цимбалисту, снова усевшемуся на свой мягкий резиновый бублик, как наседка на гнездо. Сам Ландсман устроился напротив, вытащил еще две сигареты, для себя и для многознатца. – Теперь нам не помешают, время терпит…
– Расскажите, профессор, – вторит Берко. – Вы знали покойного, еще когда тот был ребенком, так? Память о нем сейчас ожила, мучает вас. Легче станет, если выговоритесь.
– Дело не в этом… Дело… не в этом.
Профессор принимает у Ландсмана сигарету, и в этот раз выкуривает больше половины, прежде чем начинает говорить. Он еврей ученый и любит, чтобы мысли текли упорядоченно.
– Его звали Менахим. Мендель. Ему… было… тридцать восемь, на год старше он, чем ты, детектив Шемец, а день рождения тот же, пятнадцатое августа, так? Да, да, я знаю. Здесь, здесь все документы хранятся. – Он постучал согнутым пальцем по лбу. – Карта Иерихона, детектив Шемец, и карта Тира.
При этом дед ненароком скинул кипу на пол. Нагнувшись, чтобы ее поднять, он осыпал пол пеплом, рухнувшим с одежды.
– Ох, и умный был мальчишка! Лет в восемь-девять он уже читал на иврите, арамейском, еврейско-испанском, латинском, греческом. Самые сложные тексты, самые запутанные, спорные случаи. Уже в этом возрасте он играл в шахматы сильнее, чем я в лучшие свои годы. Поразительная память на записи. Записанную игру он читал только раз и после этого восстанавливал на доске и в голове. Потом Мендель подрос, на игру не оставалось много времени, и он работал с партиями в голове. Наизусть помнил три-четыре сотни партий, которые ему больше нравились.
– То же самое я слышал о Мелеке Гейстике, – вставил Ландсман. – Подобный же склад ума.
– Мелек Гейстик… – скривил губы Цимбалист. – Мелек Гейстик был чокнутый. Он и играл-то не по-человечески, так люди не играют. У Гейстика был настрой гусеницы на листе тутовника. Ему бы жрать да жрать, он играл, чтобы тебя съесть. Грубо играл. Грязно. Подло. А Менделе совсем другой. Он для сестренок игрушки делал, куколок из тряпочек и булавок, кукольный домик из коробки из-под хлопьев. Пальцы в клею, в кармане булавка с кукольной головкой… Я ему огрызки бечевки для волос давал. Восемь сестренок маленьких души в нем не чаяли. Ручная утка за ним бегала, как собачонка. – Уголки губ Цимбалиста поползли вверх. – Верьте или нет, но я однажды устроил матч между Менделем и Мелеком Гейстиком. Ничего сложного, Гейстик всегда в долгах, за деньги сыграл бы и против пьяного медведя. Менделе двенадцать, Гейстику двадцать шесть. Как раз перед тем, как он стал чемпионом в Ленинграде. Они сыграли три партии в задней комнате моего заведения, на Рингельбаум-авеню. Ты помнишь мой тамошний лабаз, Берко. Я предложил Гейстику пять тысяч баксов за матч. Менделе выиграл в первой и в третьей. Вторую он играл черными и свел вничью. Гейстик, конечно, не возражал, чтобы о матче никто не узнал.
– Почему? – живо заинтересовался Ландсман. – Почему надо было держать все в секрете?
– Из-за парня. Из-за этого парня, которые погиб в отеле на улице Макса Нордау. Не слишком хороший отель, полагаю.
– Ночлежка, – бросил Ландсман раздраженно.
– Кололся?
Ландсман кивнул, и секунды через три Цимбалист кивнул тоже.
– Да… Да, конечно… Причина, по которой о матче следовало помалкивать… Причина в том, что парню не разрешалось играть с посторонними. Но отец его все же пронюхал об этой встрече. Для меня радость несказанная. Мой бизнес – его хаскама, его личное разрешение. Несмотря на то что жена моя приходится ему родственницей, он чуть было не слопал меня живьем.
– Отец, профессор… Его отец – Хескел Шпильман, – вмешался Берко. – Вы это не упомянули. Этот убитый на фото – сын вербоверского ребе.
Ландсман вслушался в тишину заснеженного острова Вербова, в тишину уходящего дня и уходящей суетной недели, готовой погрузиться в пламя пары зажженных субботних свеч.
– Да, Мендель Шпильман, – открыл рот Цимбалист после продолжительного молчания. – Единственный сын Хескела. Близнец его родился мертвым. Потом это истолковали как знамение.
– Знамение чего? – спросил Ландсман. – Что он вундеркинд? Что он умрет в задрипанной унтер-штатской ночлежке?
– Нет-нет… Кто мог такое вообразить…
– Слышал я… Говорили… – начал Берко и тут же замолк, глянув на Ландсмана, как будто опасаясь его неадекватной реакции. – Мендель Шпильман… Бог ты мой… Сложно было кое-чего не услышать.
– Да, болтают многое, – подтвердил Цимбалист. – Чего только ни болтали, пока ему не исполнилось двадцать лет.
– Да – что такое болтают? – вскинулся Ландсман, переводя взгляд с одного на другого. – О чем вы слышали? Раскалывайтесь, черт бы вас побрал!
14
И Цимбалист раскололся.
Он рассказал о женщине, своей знакомой, умиравшей от рака в городской больнице Ситки в 1973 году. Женщина эта дважды овдовела. Первого ее мужа, игрока, карточного шулера, пристрелили штаркеры в Германии, еще до войны. Второй супруг ее служил у Цимбалиста проволочной шестеркой: ставил столбы и натягивал провода. Проводом его и убило, оголенным, некстати порвавшимся проводом линии электропередачи. Цимбалист выделил кое-какие средства для поддержки семьи погибшего, при передаче которых с вдовой и познакомился. Что ж странного, что они почувствовали слабость друг к другу… Оба уже вышли из возраста дурацких эмоциональных всплесков, так что всплески их выражались вполне разумно, незаметно. Она – стройная брюнетка, привыкшая умерять свои аппетиты. Связь осталась секретом почти для всех окружающих, главное – для мадам Цимбалист.
Чтобы посещать свою пассию в больнице, Цимбалист прибегнул к уловкам, взяткам, подкупу персонала. Он спал на полотенце под ее кроватью, смачивал ее растрескавшиеся губы и горячий лоб, вслушивался в бормотанье часов на стене палаты, минутная стрелка которых беспокоилась, дергалась, рубила в лапшу остаток жизни. Утром Цимбалист уползал в свой лабаз на Рингельблюм-авеню, а жене рассказывал, что там и заночевал, чтобы не беспокоить ее храпом. Там он дожидался прихода парня.
Почти каждое утро после молитвы и учебных занятий Мендель Шпильман приходил, чтобы сыграть в шахматы. Шахматы дозволялись, хотя вербоверский раббинат и, следовательно, община рассматривали их как пустую трату времени. Чем старше становился Мендель, чем ярче развивались его дарования, тем больше ворчали старшие. Нет, вы только посмотрите на мальца! Дело не только в его феноменальной памяти, рассудительности, чутье на прецедент, ощущении истории. Уже ребенком Мендель Шпильман чуял, видел кровоток поколений, вязкую тягомотину булькающей человеческой мешанины, текущей в неопределенном направлении, определяющей своим течением закон и требующей от него определения своих потоков, устройства для них русел и шлюзов, препятствий, которые непременно следует преодолевать. Страх, сомнения, похоть, обман, любовь и ненависть, воровство и убийство, неуверенность и жульничество в истолковании намерений людей и самого… да-да, самого Г-да Б-га Творца Всевышнего… Малец проникал в эти дрязги не только при чтении арамейских источников, но и в повседневности, в доме отца, внимая сочным звукам родного языка из уст родных, близких, знакомых и незнакомых. Если в сознании Менделя и шла какая-то борьба, возникали какие-то неразрешимые конфликты относительно законов, которые он изучал под руководством махрового вербоверского придворного жулья, он этого никогда не проявлял, ни в юном возрасте, ни позже, когда повернулся ко всему этому спиной. Его ум рассматривал противоречия, не теряя уравновешенности, чувства баланса.
Вследствие гордости талантами своего сына, юного ученого, надежды общины, Шпильманы мирились с пристрастием Менделе к шахматам. Мальчика вообще не слишком стесняли, он устраивал представления с участием своих сестер, теток и ручной утки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
– Прошу прощения, – возвратился мудрец-многознатец к детективам. – Мне уже, знаете, зад мять на стуле поднадоело. Чем я вам, собственно, обязан? Сомневаюсь, что вы прибыли ко мне по вопросам решус харабим.
– Мы ведем дело об убийстве, профессор, – открывает рот Ландсман. – И имеем основания полагать, что покойный принадлежал к вербоверам или имел с ними связи, по крайней мере, какое-то время.
– Связи, – ухмыляется многознатец, снова выставляя на обозрение сталактиты своих органных труб. – В связях я кое-что смыслю.
– Он жил в отеле на Макс-Нордау-стрит под именем Эммануила Ласкера.
– Ласкер? Шахматист? – Желтый пергамент лба Цимбалиста сморщился, в глазных впадинах сверкнули искрой соударения сталь и кремень: удивление, озадаченность, работа памяти. – Игрывал я когда-то… Давно…
– Вот и я тоже. И покойник наш, – продолжил Ландсман. – До самого конца. Рядом с трупом доска осталась с фигурами. И книжка Зигберта Тарраша. Убитого опознали завсегдатаи шахматного клуба «Эйнштейн». Он знали его под именем Фрэнк.
– Фрэнк, – повторил мудрец-многоучка, сначала на манер янки. – Фрэнк, Фрэнк, Фра-энк… Франк, – закончил он на идиш. – Первое имя или последнее имя? Обычная еврейская фамилия. Но как первое… А вы вообще уверены, что он еврей?
Берко и Ландсман переглянулись. В чем они вообще уверены? Филактерии на ночном столике – да мало ли откуда? Может, забыл прежний обитатель двести восьмого? Кто-нибудь из клуба «Эйнштейн» видел его раскачивающимся в молитве?
– Мы имеем основания полагать, что покойный принадлежал к вербоверам или имел с ними связи, – монотонно бубнит Берко. – По крайней мере, какое-то время.
– Что за основания?
– Столбы уже стояли, – хмурится Ландсман. – Мы просто привязали к ним бечевку.
Он достает из кармана конверт. Вынимает одно из шпрингеровских фото и протягивает изображение покойника Цимбалисту. Тот держит фото на вытянутой руке достаточно долго, чтобы сообразить, что видит покойника. Он судорожно вдыхает, выпячивает губы, как будто готовясь изречь нечто авторитетное, неопровержимое. Изображение покойника – штука неординарная в повседневности местного многознатца. Цимбалист всматривается в фото внимательнее, и Ландсман видит, что в момент, когда тот обретает полный контроль над чертами лица, какое-то невидимое копыто бьет его в солнечное сплетение. Старик резко выдыхает, лицо его белеет из-за резкого оттока крови. Выражение лица теряет осмысленность. На мгновение перед Ландсманом возник еще один портрет покойника. Затем свет снова возвращается в глаза старого хрена. Берко и Ландсман ждут секунду, ждут другую, Ландсман видит, что старая калоша изо всех сил старается вернуться к тому состоянию, когда сможет наконец заставить себя произнести: «Ребята, я никогда в жизни этого человека не видел» – и сказать это так уверенно и убедительно, чтобы ему поверили.
– Кто это, профессор? – не выдержал Берко.
Цимбалист положил фото на стол, не отрывая от него глаз, не заботясь более о том, как ведут себя его глаза и губы.
– Ой, мальчик, мальчик… Ой же, милый мой мальчик…
Цимбалист вынимает из кармана платок, стирает слезы с глаз и щек, кашляет в него отрывисто, как будто лает. Жуткий звук. Ландсман хватает его стакан, выплескивает чай в свой, вынимает бутылку водки, изъятую у человека в туалете «Воршта» этим утром. Он наливает водки на два пальца и подает стакан старику.
Цимбалист схватил стакан и залпом опрокинул в себя водку. Убрал платок в карман, вернул фото Ландсману.
– Я научил этого парня играть в шахматы. Когда он был мальчиком, я учил его. Извините, я немного не в себе…
Старик хватает пачку «Бродвея», но там пусто. Он не сразу это осознает, шарит пальцами в пустой пачке, как будто выуживая арахис из упаковки. Ландсман снабжает его сигаретой.
– Спасибо, Ландсман. Спасибо.
И умолкает. Сидит, смотрит, как тлеет и дымит сигарета. Его глазные впадины зафиксировались на Берко, но вот он уже стрельнул исподтишка в лицо Ландсмана. Волна шока схлынула. Цимбалист оценивает ситуацию. Перед ним невидимая карта, план местности. Он знает, куда можно ступить без опасений, где трясина, где обрыв, где неверный шаг вызовет лавину… Волосатый краб его ладони зашевелился, невольно рванулся к телефону. Через мгновение истина и тьма неведения снова вернутся в адвокатскую темницу.
Заскрипела гаражная воротина, и Цимбалист с благодарным стоном рванулся со стула. Но Берко начеку. Лапа его придержала хилое плечо старой перечницы.
– Погодите, профессор, прошу вас. Подумайте, не торопитесь, но оставайтесь пока здесь, пожалуйста. – Не снимая руки с плеча Цимбалиста, Берко кивнул Ландсману в сторону гаража.
Ландсман пересек пространство до ворот, доставая на ходу бляху. Он шагнул прямо навстречу капоту, уверенный, что бляха его сдержит двухтонный фургон. Водитель нажал на тормоз, покрышки взвыли, эхо отдалось от стен. Водитель опустил боковое стекло. Экипировка обычная: желтый комбинезон, борода в сетке, нос красный, морда хмурая.
– В чем дело, детектив? – интересуется водитель.
– Покатайся еще, мы тут поговорим. – Ландсман протянул руку к панели управления, схватил за шиворот юного помощника профессора, отволок его к пассажирской двери фургона, открыл дверцу, сунул юнца внутрь, усадил рядом с водителем. – И молодого человека покатай.
– Босс! – орет водитель Цимбалисту. Тот смотрит в сторону ворот, кивает и машет рукой.
– Куда ехать? – интересуется водитель у Ландсмана.
– На ху… На хутор, бабочек ловить. – Ландсман грохает кулаком по капоту. Мотор взрыкнул, фургон подался назад, исчез в снежных вихрях расходившейся непогоды. Ландсман подтолкнул ворота в исходное состояние и накинул щеколду.
– Пора начинать, – обратился он к Цимбалисту, снова усевшемуся на свой мягкий резиновый бублик, как наседка на гнездо. Сам Ландсман устроился напротив, вытащил еще две сигареты, для себя и для многознатца. – Теперь нам не помешают, время терпит…
– Расскажите, профессор, – вторит Берко. – Вы знали покойного, еще когда тот был ребенком, так? Память о нем сейчас ожила, мучает вас. Легче станет, если выговоритесь.
– Дело не в этом… Дело… не в этом.
Профессор принимает у Ландсмана сигарету, и в этот раз выкуривает больше половины, прежде чем начинает говорить. Он еврей ученый и любит, чтобы мысли текли упорядоченно.
– Его звали Менахим. Мендель. Ему… было… тридцать восемь, на год старше он, чем ты, детектив Шемец, а день рождения тот же, пятнадцатое августа, так? Да, да, я знаю. Здесь, здесь все документы хранятся. – Он постучал согнутым пальцем по лбу. – Карта Иерихона, детектив Шемец, и карта Тира.
При этом дед ненароком скинул кипу на пол. Нагнувшись, чтобы ее поднять, он осыпал пол пеплом, рухнувшим с одежды.
– Ох, и умный был мальчишка! Лет в восемь-девять он уже читал на иврите, арамейском, еврейско-испанском, латинском, греческом. Самые сложные тексты, самые запутанные, спорные случаи. Уже в этом возрасте он играл в шахматы сильнее, чем я в лучшие свои годы. Поразительная память на записи. Записанную игру он читал только раз и после этого восстанавливал на доске и в голове. Потом Мендель подрос, на игру не оставалось много времени, и он работал с партиями в голове. Наизусть помнил три-четыре сотни партий, которые ему больше нравились.
– То же самое я слышал о Мелеке Гейстике, – вставил Ландсман. – Подобный же склад ума.
– Мелек Гейстик… – скривил губы Цимбалист. – Мелек Гейстик был чокнутый. Он и играл-то не по-человечески, так люди не играют. У Гейстика был настрой гусеницы на листе тутовника. Ему бы жрать да жрать, он играл, чтобы тебя съесть. Грубо играл. Грязно. Подло. А Менделе совсем другой. Он для сестренок игрушки делал, куколок из тряпочек и булавок, кукольный домик из коробки из-под хлопьев. Пальцы в клею, в кармане булавка с кукольной головкой… Я ему огрызки бечевки для волос давал. Восемь сестренок маленьких души в нем не чаяли. Ручная утка за ним бегала, как собачонка. – Уголки губ Цимбалиста поползли вверх. – Верьте или нет, но я однажды устроил матч между Менделем и Мелеком Гейстиком. Ничего сложного, Гейстик всегда в долгах, за деньги сыграл бы и против пьяного медведя. Менделе двенадцать, Гейстику двадцать шесть. Как раз перед тем, как он стал чемпионом в Ленинграде. Они сыграли три партии в задней комнате моего заведения, на Рингельбаум-авеню. Ты помнишь мой тамошний лабаз, Берко. Я предложил Гейстику пять тысяч баксов за матч. Менделе выиграл в первой и в третьей. Вторую он играл черными и свел вничью. Гейстик, конечно, не возражал, чтобы о матче никто не узнал.
– Почему? – живо заинтересовался Ландсман. – Почему надо было держать все в секрете?
– Из-за парня. Из-за этого парня, которые погиб в отеле на улице Макса Нордау. Не слишком хороший отель, полагаю.
– Ночлежка, – бросил Ландсман раздраженно.
– Кололся?
Ландсман кивнул, и секунды через три Цимбалист кивнул тоже.
– Да… Да, конечно… Причина, по которой о матче следовало помалкивать… Причина в том, что парню не разрешалось играть с посторонними. Но отец его все же пронюхал об этой встрече. Для меня радость несказанная. Мой бизнес – его хаскама, его личное разрешение. Несмотря на то что жена моя приходится ему родственницей, он чуть было не слопал меня живьем.
– Отец, профессор… Его отец – Хескел Шпильман, – вмешался Берко. – Вы это не упомянули. Этот убитый на фото – сын вербоверского ребе.
Ландсман вслушался в тишину заснеженного острова Вербова, в тишину уходящего дня и уходящей суетной недели, готовой погрузиться в пламя пары зажженных субботних свеч.
– Да, Мендель Шпильман, – открыл рот Цимбалист после продолжительного молчания. – Единственный сын Хескела. Близнец его родился мертвым. Потом это истолковали как знамение.
– Знамение чего? – спросил Ландсман. – Что он вундеркинд? Что он умрет в задрипанной унтер-штатской ночлежке?
– Нет-нет… Кто мог такое вообразить…
– Слышал я… Говорили… – начал Берко и тут же замолк, глянув на Ландсмана, как будто опасаясь его неадекватной реакции. – Мендель Шпильман… Бог ты мой… Сложно было кое-чего не услышать.
– Да, болтают многое, – подтвердил Цимбалист. – Чего только ни болтали, пока ему не исполнилось двадцать лет.
– Да – что такое болтают? – вскинулся Ландсман, переводя взгляд с одного на другого. – О чем вы слышали? Раскалывайтесь, черт бы вас побрал!
14
И Цимбалист раскололся.
Он рассказал о женщине, своей знакомой, умиравшей от рака в городской больнице Ситки в 1973 году. Женщина эта дважды овдовела. Первого ее мужа, игрока, карточного шулера, пристрелили штаркеры в Германии, еще до войны. Второй супруг ее служил у Цимбалиста проволочной шестеркой: ставил столбы и натягивал провода. Проводом его и убило, оголенным, некстати порвавшимся проводом линии электропередачи. Цимбалист выделил кое-какие средства для поддержки семьи погибшего, при передаче которых с вдовой и познакомился. Что ж странного, что они почувствовали слабость друг к другу… Оба уже вышли из возраста дурацких эмоциональных всплесков, так что всплески их выражались вполне разумно, незаметно. Она – стройная брюнетка, привыкшая умерять свои аппетиты. Связь осталась секретом почти для всех окружающих, главное – для мадам Цимбалист.
Чтобы посещать свою пассию в больнице, Цимбалист прибегнул к уловкам, взяткам, подкупу персонала. Он спал на полотенце под ее кроватью, смачивал ее растрескавшиеся губы и горячий лоб, вслушивался в бормотанье часов на стене палаты, минутная стрелка которых беспокоилась, дергалась, рубила в лапшу остаток жизни. Утром Цимбалист уползал в свой лабаз на Рингельблюм-авеню, а жене рассказывал, что там и заночевал, чтобы не беспокоить ее храпом. Там он дожидался прихода парня.
Почти каждое утро после молитвы и учебных занятий Мендель Шпильман приходил, чтобы сыграть в шахматы. Шахматы дозволялись, хотя вербоверский раббинат и, следовательно, община рассматривали их как пустую трату времени. Чем старше становился Мендель, чем ярче развивались его дарования, тем больше ворчали старшие. Нет, вы только посмотрите на мальца! Дело не только в его феноменальной памяти, рассудительности, чутье на прецедент, ощущении истории. Уже ребенком Мендель Шпильман чуял, видел кровоток поколений, вязкую тягомотину булькающей человеческой мешанины, текущей в неопределенном направлении, определяющей своим течением закон и требующей от него определения своих потоков, устройства для них русел и шлюзов, препятствий, которые непременно следует преодолевать. Страх, сомнения, похоть, обман, любовь и ненависть, воровство и убийство, неуверенность и жульничество в истолковании намерений людей и самого… да-да, самого Г-да Б-га Творца Всевышнего… Малец проникал в эти дрязги не только при чтении арамейских источников, но и в повседневности, в доме отца, внимая сочным звукам родного языка из уст родных, близких, знакомых и незнакомых. Если в сознании Менделя и шла какая-то борьба, возникали какие-то неразрешимые конфликты относительно законов, которые он изучал под руководством махрового вербоверского придворного жулья, он этого никогда не проявлял, ни в юном возрасте, ни позже, когда повернулся ко всему этому спиной. Его ум рассматривал противоречия, не теряя уравновешенности, чувства баланса.
Вследствие гордости талантами своего сына, юного ученого, надежды общины, Шпильманы мирились с пристрастием Менделе к шахматам. Мальчика вообще не слишком стесняли, он устраивал представления с участием своих сестер, теток и ручной утки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49