https://wodolei.ru/catalog/unitazy/v-stile-retro/
Парень завел мотор, и грузовик помчался по дороге.
Вначале мы все молчали, а потом, знаете как это бывает, начали рассказывать каждый о себе. О нас с Розеттой я рассказала ему совсем мало, но он был страшный болтун и все рассказал нам о себе. Он был здешний и, когда заключили перемирие, дезертировал и скрывался в лесах, но потом попал в облаву, и его схватили немцы; какой-то немецкий капитан почувствовал к нему симпатию, и вместо рытья окопов он попал на кухню, где и работал все время, пока здесь были немцы, никогда в своей жизни он не ел так много и вкусно; за продукты он получал от женщин все что угодно — время-то было голодное.
— Много красивых девушек приходило тогда ко мне просить чего-нибудь поесть. Я им давал, что они просили, но и они, конечно, должны были давать мне кое- что в обмен. Вы мне можете не поверить, но мне не попадалось ни одной, которая отказалась бы от такого обмена. Голод не тетка, от голода даже самые несговорчивые становились уступчивыми.
Чтобы переменить разговор, я спросила у него, чем он занимается теперь, и он мне ответил, что вместе со своими друзьями развозит на грузовике беженцев, же
лающих вернуться домой, за это он берет с них хорошие деньги.
— С вас я ничего не возьму,— сказал он и покосился на Розетту.
Голос у него был хриплый и грубый; на толстую шею спускались мелкие белокурые завитки, отчего его голова походила на козлиную; а когда он смотрел на Розетту, вернее, впивался глазами в ее грудь, то становился еще больше похож на козла. Он сообщил нам, что его зовут Клориндо, и спросил у Розетты ее имя. Розетта назвала ему себя, и он сказал ей:
— Жалко, очень жалко, что голодные времена уже кончились. Но я уверен, что мы с тобой все равно договоримся. Ты любишь шелковые чулки? А как насчет отреза на костюм? Или, может, хочешь красивые шевровые туфли?
К моему удивлению Розетта, помолчав немного, вдруг ответила:
— Кто же откажется от таких вещей?
Он засмеялся и повторил:
— В общем мы с тобой договоримся.
Я вся затряслась от возмущения и крикнула:
— Заткни глотку... Как ты смеешь?
Он посмотрел на меня искоса и сказал:
— Вот злюка. Да я просто предлагаю свою помощь двум беженкам, которые в этой помощи нуждаются.
В общем он был веселый малый, только больно уж грубый и бесстыжий. Так мы болтали о том о сем, пока не доехали до перевала, за которым дорога до самого моря идет под гору; тогда Клориндо выключил мотор и помчался вниз без тормозов, не замедляя даже на крутых поворотах и распевая во все горло какую-то похабную песенку. Ясное дело, ему было весело: день стоял чудесный, в самом воздухе чувствовалась свобода, которая пришла к нам после стольких месяцев рабства, и люди теперь могли делать, что хотели; вот Клориндо и пользовался свободой; только его свобода была свободой негодяя, не желающего уважать никого и ничего, а для нас с Розеттой свобода была в том, что мы могли вернуться в Рим и зажить прежней жизнью. На крутом повороте меня бросило на него, и я увидела, что он правит одной рукой, а другой сжимает руку Розетты. Розетта позволяла ему жать руку, а я, ее мать, не протестовала против этого; а ведь что было бы несколько дней назад!.. Это его свобода, подумала я, и тут я ничего не могу поделать: уж если мадонна не смогла совершить чудо и помешать марокканцам изнасиловать мою Розетту у своего алтаря, то где уж мне, слабой женщине, помешать Клориндо держать Розетту за руку.
Мы мчались вниз и очень скоро выехали на знакомое мне шоссе: с одной стороны стояли высокие горы, а с другой — тянулись апельсиновые сады. Последний раз, когда я была здесь, дорога кишела солдатами, беженцами, автомобилями и танками, и меня поразила тишина, сменившая теперь весь этот шум и гвалт. Если бы не солнце и не зеленые деревья в цвету, склонившиеся над дорогой, то я бы подумала, что вернулась зима, а вместе с ней худшие дни немецкой оккупации, когда ужас загонял людей в норы. На дороге не было никого, разве только изредка попадался нам навстречу крестьянин со своим ослом; и нигде не было слышно ни звука. Мы быстро проехали по шоссе и свернули в Фонди. Улицы были пустые и тихие, дома разрушены бомбежкой, кругом одни развалины и большие лужи гнилой воды. Люди, бродившие по этим улицам, казались такими же оборванными и голодными, как месяц тому назад, когда здесь еще были немцы. Я сказала об этом Клориндо, и он мне весело ответил:
— Говорили, что англичане принесут изобилие. Они его и приносят, но только на два или три дня, когда останавливаются, прежде чем двигаться вперед. Тогда они раздают леденцы, сигареты, муку, одежду. Потом они идут дальше, изобилию приходит конец, а люди продолжают жить, как раньше, даже хуже, чем раньше, потому что им уже не на что надеяться.
Я поняла, что он прав; так оно и было: союзники со своей армией задерживались на день или два в тех местах, из которых они выбивали немцев, и их армия вносила немного жизни в истерзанные города и селения. Потом они уходили, и все становилось опять таким, как было раньше. Я сказала Клориндо:
— Что же нам делать? Нельзя же оставаться в этом проклятом богом месте. У нас ничего нет. Мы должны вернуться в Рим.
На это Клориндо, ведя автомобиль среди развалин, ответил:
— Рим еще не освободили. Вам лучше остаться пока здесь.
— А что мы будем здесь делать?
Он ответил нехотя:
— Я позабочусь о вас обеих.
Тон его показался мне странным, но я ничего не сказала. Мы выехали из города и свернули на проселочную дорогу, которая шла среди апельсиновых садов.
— В этих садах живут мои знакомые,— спокойно сказал он, как будто речь шла о каких-то пустяках.— Вы поживете у них, пока союзники не освободят Рим. Как только будет возможно, я сам отвезу вас туда на грузовике.
Я опять промолчала; он развернул грузовик, остановил его и сказал, что к дому его друзей можно пройти только пешком. Мы пошли по тропинке среди апельсиновых деревьев. Место это мне показалось знакомым; хотя апельсиновые сады были везде и тропинки- ничем не отличались друг от друга, но по некоторым признакам я видела, что уже проходила по этой тропинке среди этих самых садов. Минут через десять тропинка вывела нас на опушку, и я сразу узнала это место: перед нами стоял розовый дом Кончетты, той самой Кончетты, у которой мы жили первые дни, как только приехали в Фонди. Я заявила решительно:
— Здесь я не хочу жить.
— Это почему?
— Мы уже жили здесь несколько месяцев назад, и нам пришлось бежать отсюда, потому что это семья разбойников, а Кончетта хотела, чтобы Розетта стала потаскушкой у фашистов.
Клориндо весело засмеялся:
— Дела минувших дней... теперь фашистов уже нет, и сыновья Кончетты не разбойники, а мои дружки, ты можешь быть уверена, что они будут обращаться с вами очень почтительно. А кто старое помянет, тому глаз вон.
Я хотела ответить ему, что ни за что на свете не буду жить у Кончетты, но не успела этого сделать, потому что Кончетта уже выбежала из дома нам навстречу, все такая же веселая, радостная, возбужденная.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! Человек с человеком всегда сойдется. Правда, вы удрали отсюда, не сказав нам даже «сдохни», не заплатив своего долга. Но вы сделали хорошо, что удрали в горы, вскоре после вас моим сыновьям тоже пришлось смыться отсюда: эти негодяи немцы то и дело устраивали облавы. Вы очень хорошо сделали, вы оказались умнее нас, а уж мы чего только не натерпелись. Добро пожаловать, добро пожаловать! Я так рада, что вы здоровы: здоровье ведь самое главное в жизни. Пожалуйте, пожалуйте, Винченцо и сыновья будут очень рады вас видеть. Ну, а кроме того, вы пришли с Клориндо, а это все равно, как если бы вас привел мой родной сын. Клориндо у нас прямо член семьи. Проходите, проходите, будьте как дома.
Кончетта ни капельки не изменилась; сердце у меня сжалось в груди — ведь мы удрали тогда от Кончетты, чтобы избежать той самой беды, которая произошла в моей родной деревне. Но этой ненавистной женщине я ничего не сказала; она обняла и поцеловала сначала меня, потом Розетту, которая даже не шевельнулась — ей было теперь все равно. Тем временем из дома вышел Винченцо, черный ворон; он похудел еще больше, нос его превратился в вороний клюв, а глаза пуще прежнего сверкали из-под густых бровей, которые тоже стали еще гуще с тех пор, как я его видела в последний раз. Винченцо что-то пробормотал, беря меня за руку, и у Кончетты хватило нахальства сказать мне:
— Винченцо говорил мне, что видел вас у Фестов в Сант Еуфемии. Бедные Фесты, для них это тоже была ужасная зима. Сначала мы поддались искушению, позарились на его добро, замурованное у нас в стенке, а потом еще несчастье с сыном. Бедняжки! Мы вернули им все вещи, кроме тех, конечно, которые уже продали; мы — люди честные, и чужое имущество для нас священно. Но кто вернет им, бедняжкам, сына?
Она просто, мимоходом говорила такие жестокие слова, я вдруг почувствовала, что кровь отливает у меня от сердца, я вся похолодела и стала белая, как мертвец. Собравшись с силами, я спросила ее:
— Разве с Микеле случилось что-нибудь?
А она так радостно, как будто сообщала нам добрые вести, ответила:
— А неужто вы не знаете? Его убили немцы.
Мы все еще стояли на поляне, и я вдруг почувствовала, что ноги у меня подкрашиваются: ведь Микеле был для меня как сын родной; я села на стул у двери и закрыла лицо руками. А Кончетта весело продолжала свой рассказ:
— Да, немцы его убили уже во время отступления. Они вроде бы взяли его с собой, чтобы он указал им дорогу. И вот, значит, они шли через горы, пока не попали в глухое место, там жила одна крестьянская семья, Микеле не знал дальше дороги, вот немцы и спросили у крестьян, где враг. Они, конечно, хотели спросить, где англичане, потому что для них враги — англичане. А крестьяне, бедняжки, думали, что враг — это немец, все мы, итальянцы всегда считали немцев врагами, поэтому они и ответили, что враг убежал в сторону Фрозиноне. Как немцы услышали, что крестьяне зовут их врагами, рассердились — кому это понравится, чтобы его называли врагом,— и хотели убить крестьян. Тогда Микеле загородил собою крестьян и закричал: «Не стреляйте в них, они не виноваты!» Ну, его и убили вместе с другими. Всю семью убили тогда, известное дело, война, всех подряд убивают — мужчин, женщин, детей; Микеле лежал сверху, а грудь, что решето, вся в пулях, которыми стреляли в него, когда он заступился за крестьян. Мы узнали об этом, потому что одна девочка спряталась на сеновале, а потом пришла в долину и рассказала все. Неужто вы этого не знали? Весь Фонди только и говорит об этом. Известное дело: война — это война.
Значит, Микеле умер. Я сидела неподвижно, закрыв лицо руками, и вдруг почувствовала, что пальцы у меня стали совсем мокрыми от слез, я глубоко вздохнула и начала приглушенно рыдать. Мне казалось, что я плачу обо всех: о Микеле, которого любила, как сына, о Розетте, потому что, может, было бы лучше, если бы и она умерла, как Микеле, о самой себе, потому что рухнули все надежды, которыми я жила целый год. Я слышала, как Кончетта говорила мне:
— Плачь, плачь, легче станет. Я тоже плакала, когда моим сыновьям пришлось бежать в горы, уж столько плакала, и мне становилось легче. Плачь, плачь, значит, у тебя доброе сердце, и ты правильно делаешь, что плачешь, потому что Микеле, бедняжка, был настоящим святым, а потом он был такой образованный, что если бы не умер, то обязательно стал бы министром. Это все война, на этой войне все потеряли что-нибудь. Но Фесты потеряли больше всех. У кого пропали вещи, тот может их снова нажить, но сына не наживешь, нет, не наживешь. Плачь, плачь, это тебя успокоит.
Я долго еще плакала, а вокруг меня на поляне люди говорили о своих делах. Когда я наконец подняла голову, то увидела, что Кончетта, Винченцо и Клориндо в конце поляны спорят о какой-то муке, а Розетта на другом конце стоит неподвижно и ждет, когда я кончу плакать. Я посмотрела на нее, и опять меня жуть взяла: лицо у нее было такое спокойное, а глаза совсем сухие, как будто ей было все равно или как будто она никогда раньше и знать не знала никакого Микеле. Я подумала, что с Розеттой случилось то же самое, как бывает, знаете, когда обожжешься сильно и на месте ожога образуется мозоль, и потом уже можно класть руку на горящие угли — и ничего не чувствуешь. Когда я увидела сухие глаза и спокойное лицо Розетты, еще пуще загоревала я о Микеле, потому что Микеле любил Розетту и один мог повлиять на нее, но он умер, и больше ничего нельзя сделать. Скажу правду, поведение Розетты, когда она узнала о смерти Микеле, огорчило меня чуть ли не больше самого известия о его смерти. Кончетта была права: мы жили в военное время и сами стали частью этой войны и вели себя так, как будто война, а не мир была нормальным состоянием для людей.
Наконец я поднялась со стула, и Клориндо сказал:
— Теперь пойдем посмотрим, как вы устроитесь здесь.
Мы пошли вслед за Кончеттой к нашему старому сеновалу. Но вместо сена в сеновале теперь стояли три кровати с матрацами и одеялами. И Кончетта сказала:
— Эти кровати принадлежат хозяину гостиницы в Фонди; бедняжке не повезло, у него все растащили, в гостинице пусто, хоть шаром покати, даже ночные горшки — и те украли. А мы на этих кроватях немного заработали зимой. Беженцев приходило много, и все такие ободранные, бедняжки, как цыгане, а нам они платили с койки за ночь, и мы скопили немного денег. А хозяев гостиницы больше здесь нет, убежали куда- то: кто говорит, что в Рим, а кто — что в Неаполь. Когда они вернутся, мы, конечно, вернем им кровати, мы — люди честные, ну а пока мы на этих кроватях заработаем немного деньжонок, конечно, совсем немного. Да, война — это война.
Тут Клориндо прервал ее:
— С этих двух синьор ты ничего не будешь брать, слышишь, Кончетта?
А она:
— Ну, конечно, зачем мне с них брать? Мы ведь все одна семья.
Клориндо добавил:
— Столоваться они тоже будут у тебя, потом я с тобой рассчитаюсь.
А она:
— Конечно, они будут есть вместе с нами, еда у нас, правда, простая, деревенская, но уж не взыщите, известно, какая она, деревенская еда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Вначале мы все молчали, а потом, знаете как это бывает, начали рассказывать каждый о себе. О нас с Розеттой я рассказала ему совсем мало, но он был страшный болтун и все рассказал нам о себе. Он был здешний и, когда заключили перемирие, дезертировал и скрывался в лесах, но потом попал в облаву, и его схватили немцы; какой-то немецкий капитан почувствовал к нему симпатию, и вместо рытья окопов он попал на кухню, где и работал все время, пока здесь были немцы, никогда в своей жизни он не ел так много и вкусно; за продукты он получал от женщин все что угодно — время-то было голодное.
— Много красивых девушек приходило тогда ко мне просить чего-нибудь поесть. Я им давал, что они просили, но и они, конечно, должны были давать мне кое- что в обмен. Вы мне можете не поверить, но мне не попадалось ни одной, которая отказалась бы от такого обмена. Голод не тетка, от голода даже самые несговорчивые становились уступчивыми.
Чтобы переменить разговор, я спросила у него, чем он занимается теперь, и он мне ответил, что вместе со своими друзьями развозит на грузовике беженцев, же
лающих вернуться домой, за это он берет с них хорошие деньги.
— С вас я ничего не возьму,— сказал он и покосился на Розетту.
Голос у него был хриплый и грубый; на толстую шею спускались мелкие белокурые завитки, отчего его голова походила на козлиную; а когда он смотрел на Розетту, вернее, впивался глазами в ее грудь, то становился еще больше похож на козла. Он сообщил нам, что его зовут Клориндо, и спросил у Розетты ее имя. Розетта назвала ему себя, и он сказал ей:
— Жалко, очень жалко, что голодные времена уже кончились. Но я уверен, что мы с тобой все равно договоримся. Ты любишь шелковые чулки? А как насчет отреза на костюм? Или, может, хочешь красивые шевровые туфли?
К моему удивлению Розетта, помолчав немного, вдруг ответила:
— Кто же откажется от таких вещей?
Он засмеялся и повторил:
— В общем мы с тобой договоримся.
Я вся затряслась от возмущения и крикнула:
— Заткни глотку... Как ты смеешь?
Он посмотрел на меня искоса и сказал:
— Вот злюка. Да я просто предлагаю свою помощь двум беженкам, которые в этой помощи нуждаются.
В общем он был веселый малый, только больно уж грубый и бесстыжий. Так мы болтали о том о сем, пока не доехали до перевала, за которым дорога до самого моря идет под гору; тогда Клориндо выключил мотор и помчался вниз без тормозов, не замедляя даже на крутых поворотах и распевая во все горло какую-то похабную песенку. Ясное дело, ему было весело: день стоял чудесный, в самом воздухе чувствовалась свобода, которая пришла к нам после стольких месяцев рабства, и люди теперь могли делать, что хотели; вот Клориндо и пользовался свободой; только его свобода была свободой негодяя, не желающего уважать никого и ничего, а для нас с Розеттой свобода была в том, что мы могли вернуться в Рим и зажить прежней жизнью. На крутом повороте меня бросило на него, и я увидела, что он правит одной рукой, а другой сжимает руку Розетты. Розетта позволяла ему жать руку, а я, ее мать, не протестовала против этого; а ведь что было бы несколько дней назад!.. Это его свобода, подумала я, и тут я ничего не могу поделать: уж если мадонна не смогла совершить чудо и помешать марокканцам изнасиловать мою Розетту у своего алтаря, то где уж мне, слабой женщине, помешать Клориндо держать Розетту за руку.
Мы мчались вниз и очень скоро выехали на знакомое мне шоссе: с одной стороны стояли высокие горы, а с другой — тянулись апельсиновые сады. Последний раз, когда я была здесь, дорога кишела солдатами, беженцами, автомобилями и танками, и меня поразила тишина, сменившая теперь весь этот шум и гвалт. Если бы не солнце и не зеленые деревья в цвету, склонившиеся над дорогой, то я бы подумала, что вернулась зима, а вместе с ней худшие дни немецкой оккупации, когда ужас загонял людей в норы. На дороге не было никого, разве только изредка попадался нам навстречу крестьянин со своим ослом; и нигде не было слышно ни звука. Мы быстро проехали по шоссе и свернули в Фонди. Улицы были пустые и тихие, дома разрушены бомбежкой, кругом одни развалины и большие лужи гнилой воды. Люди, бродившие по этим улицам, казались такими же оборванными и голодными, как месяц тому назад, когда здесь еще были немцы. Я сказала об этом Клориндо, и он мне весело ответил:
— Говорили, что англичане принесут изобилие. Они его и приносят, но только на два или три дня, когда останавливаются, прежде чем двигаться вперед. Тогда они раздают леденцы, сигареты, муку, одежду. Потом они идут дальше, изобилию приходит конец, а люди продолжают жить, как раньше, даже хуже, чем раньше, потому что им уже не на что надеяться.
Я поняла, что он прав; так оно и было: союзники со своей армией задерживались на день или два в тех местах, из которых они выбивали немцев, и их армия вносила немного жизни в истерзанные города и селения. Потом они уходили, и все становилось опять таким, как было раньше. Я сказала Клориндо:
— Что же нам делать? Нельзя же оставаться в этом проклятом богом месте. У нас ничего нет. Мы должны вернуться в Рим.
На это Клориндо, ведя автомобиль среди развалин, ответил:
— Рим еще не освободили. Вам лучше остаться пока здесь.
— А что мы будем здесь делать?
Он ответил нехотя:
— Я позабочусь о вас обеих.
Тон его показался мне странным, но я ничего не сказала. Мы выехали из города и свернули на проселочную дорогу, которая шла среди апельсиновых садов.
— В этих садах живут мои знакомые,— спокойно сказал он, как будто речь шла о каких-то пустяках.— Вы поживете у них, пока союзники не освободят Рим. Как только будет возможно, я сам отвезу вас туда на грузовике.
Я опять промолчала; он развернул грузовик, остановил его и сказал, что к дому его друзей можно пройти только пешком. Мы пошли по тропинке среди апельсиновых деревьев. Место это мне показалось знакомым; хотя апельсиновые сады были везде и тропинки- ничем не отличались друг от друга, но по некоторым признакам я видела, что уже проходила по этой тропинке среди этих самых садов. Минут через десять тропинка вывела нас на опушку, и я сразу узнала это место: перед нами стоял розовый дом Кончетты, той самой Кончетты, у которой мы жили первые дни, как только приехали в Фонди. Я заявила решительно:
— Здесь я не хочу жить.
— Это почему?
— Мы уже жили здесь несколько месяцев назад, и нам пришлось бежать отсюда, потому что это семья разбойников, а Кончетта хотела, чтобы Розетта стала потаскушкой у фашистов.
Клориндо весело засмеялся:
— Дела минувших дней... теперь фашистов уже нет, и сыновья Кончетты не разбойники, а мои дружки, ты можешь быть уверена, что они будут обращаться с вами очень почтительно. А кто старое помянет, тому глаз вон.
Я хотела ответить ему, что ни за что на свете не буду жить у Кончетты, но не успела этого сделать, потому что Кончетта уже выбежала из дома нам навстречу, все такая же веселая, радостная, возбужденная.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! Человек с человеком всегда сойдется. Правда, вы удрали отсюда, не сказав нам даже «сдохни», не заплатив своего долга. Но вы сделали хорошо, что удрали в горы, вскоре после вас моим сыновьям тоже пришлось смыться отсюда: эти негодяи немцы то и дело устраивали облавы. Вы очень хорошо сделали, вы оказались умнее нас, а уж мы чего только не натерпелись. Добро пожаловать, добро пожаловать! Я так рада, что вы здоровы: здоровье ведь самое главное в жизни. Пожалуйте, пожалуйте, Винченцо и сыновья будут очень рады вас видеть. Ну, а кроме того, вы пришли с Клориндо, а это все равно, как если бы вас привел мой родной сын. Клориндо у нас прямо член семьи. Проходите, проходите, будьте как дома.
Кончетта ни капельки не изменилась; сердце у меня сжалось в груди — ведь мы удрали тогда от Кончетты, чтобы избежать той самой беды, которая произошла в моей родной деревне. Но этой ненавистной женщине я ничего не сказала; она обняла и поцеловала сначала меня, потом Розетту, которая даже не шевельнулась — ей было теперь все равно. Тем временем из дома вышел Винченцо, черный ворон; он похудел еще больше, нос его превратился в вороний клюв, а глаза пуще прежнего сверкали из-под густых бровей, которые тоже стали еще гуще с тех пор, как я его видела в последний раз. Винченцо что-то пробормотал, беря меня за руку, и у Кончетты хватило нахальства сказать мне:
— Винченцо говорил мне, что видел вас у Фестов в Сант Еуфемии. Бедные Фесты, для них это тоже была ужасная зима. Сначала мы поддались искушению, позарились на его добро, замурованное у нас в стенке, а потом еще несчастье с сыном. Бедняжки! Мы вернули им все вещи, кроме тех, конечно, которые уже продали; мы — люди честные, и чужое имущество для нас священно. Но кто вернет им, бедняжкам, сына?
Она просто, мимоходом говорила такие жестокие слова, я вдруг почувствовала, что кровь отливает у меня от сердца, я вся похолодела и стала белая, как мертвец. Собравшись с силами, я спросила ее:
— Разве с Микеле случилось что-нибудь?
А она так радостно, как будто сообщала нам добрые вести, ответила:
— А неужто вы не знаете? Его убили немцы.
Мы все еще стояли на поляне, и я вдруг почувствовала, что ноги у меня подкрашиваются: ведь Микеле был для меня как сын родной; я села на стул у двери и закрыла лицо руками. А Кончетта весело продолжала свой рассказ:
— Да, немцы его убили уже во время отступления. Они вроде бы взяли его с собой, чтобы он указал им дорогу. И вот, значит, они шли через горы, пока не попали в глухое место, там жила одна крестьянская семья, Микеле не знал дальше дороги, вот немцы и спросили у крестьян, где враг. Они, конечно, хотели спросить, где англичане, потому что для них враги — англичане. А крестьяне, бедняжки, думали, что враг — это немец, все мы, итальянцы всегда считали немцев врагами, поэтому они и ответили, что враг убежал в сторону Фрозиноне. Как немцы услышали, что крестьяне зовут их врагами, рассердились — кому это понравится, чтобы его называли врагом,— и хотели убить крестьян. Тогда Микеле загородил собою крестьян и закричал: «Не стреляйте в них, они не виноваты!» Ну, его и убили вместе с другими. Всю семью убили тогда, известное дело, война, всех подряд убивают — мужчин, женщин, детей; Микеле лежал сверху, а грудь, что решето, вся в пулях, которыми стреляли в него, когда он заступился за крестьян. Мы узнали об этом, потому что одна девочка спряталась на сеновале, а потом пришла в долину и рассказала все. Неужто вы этого не знали? Весь Фонди только и говорит об этом. Известное дело: война — это война.
Значит, Микеле умер. Я сидела неподвижно, закрыв лицо руками, и вдруг почувствовала, что пальцы у меня стали совсем мокрыми от слез, я глубоко вздохнула и начала приглушенно рыдать. Мне казалось, что я плачу обо всех: о Микеле, которого любила, как сына, о Розетте, потому что, может, было бы лучше, если бы и она умерла, как Микеле, о самой себе, потому что рухнули все надежды, которыми я жила целый год. Я слышала, как Кончетта говорила мне:
— Плачь, плачь, легче станет. Я тоже плакала, когда моим сыновьям пришлось бежать в горы, уж столько плакала, и мне становилось легче. Плачь, плачь, значит, у тебя доброе сердце, и ты правильно делаешь, что плачешь, потому что Микеле, бедняжка, был настоящим святым, а потом он был такой образованный, что если бы не умер, то обязательно стал бы министром. Это все война, на этой войне все потеряли что-нибудь. Но Фесты потеряли больше всех. У кого пропали вещи, тот может их снова нажить, но сына не наживешь, нет, не наживешь. Плачь, плачь, это тебя успокоит.
Я долго еще плакала, а вокруг меня на поляне люди говорили о своих делах. Когда я наконец подняла голову, то увидела, что Кончетта, Винченцо и Клориндо в конце поляны спорят о какой-то муке, а Розетта на другом конце стоит неподвижно и ждет, когда я кончу плакать. Я посмотрела на нее, и опять меня жуть взяла: лицо у нее было такое спокойное, а глаза совсем сухие, как будто ей было все равно или как будто она никогда раньше и знать не знала никакого Микеле. Я подумала, что с Розеттой случилось то же самое, как бывает, знаете, когда обожжешься сильно и на месте ожога образуется мозоль, и потом уже можно класть руку на горящие угли — и ничего не чувствуешь. Когда я увидела сухие глаза и спокойное лицо Розетты, еще пуще загоревала я о Микеле, потому что Микеле любил Розетту и один мог повлиять на нее, но он умер, и больше ничего нельзя сделать. Скажу правду, поведение Розетты, когда она узнала о смерти Микеле, огорчило меня чуть ли не больше самого известия о его смерти. Кончетта была права: мы жили в военное время и сами стали частью этой войны и вели себя так, как будто война, а не мир была нормальным состоянием для людей.
Наконец я поднялась со стула, и Клориндо сказал:
— Теперь пойдем посмотрим, как вы устроитесь здесь.
Мы пошли вслед за Кончеттой к нашему старому сеновалу. Но вместо сена в сеновале теперь стояли три кровати с матрацами и одеялами. И Кончетта сказала:
— Эти кровати принадлежат хозяину гостиницы в Фонди; бедняжке не повезло, у него все растащили, в гостинице пусто, хоть шаром покати, даже ночные горшки — и те украли. А мы на этих кроватях немного заработали зимой. Беженцев приходило много, и все такие ободранные, бедняжки, как цыгане, а нам они платили с койки за ночь, и мы скопили немного денег. А хозяев гостиницы больше здесь нет, убежали куда- то: кто говорит, что в Рим, а кто — что в Неаполь. Когда они вернутся, мы, конечно, вернем им кровати, мы — люди честные, ну а пока мы на этих кроватях заработаем немного деньжонок, конечно, совсем немного. Да, война — это война.
Тут Клориндо прервал ее:
— С этих двух синьор ты ничего не будешь брать, слышишь, Кончетта?
А она:
— Ну, конечно, зачем мне с них брать? Мы ведь все одна семья.
Клориндо добавил:
— Столоваться они тоже будут у тебя, потом я с тобой рассчитаюсь.
А она:
— Конечно, они будут есть вместе с нами, еда у нас, правда, простая, деревенская, но уж не взыщите, известно, какая она, деревенская еда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48