https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s_tropicheskim_dushem/
— Сбавь немножко, говорю тебе, их было не больше пяти или шести человек.
И так далее. Брюнет врал без зазрения совести, нахально и уверенно, блондин возражал ему неохотно и вяло. Наконец, брюнет рассказал нам, что он делал в день перемирия, когда итальянская армия разбрелась кто куда.
— Я был прикомандирован к интендантству у нас в деревне; военный магазин ломился от всякой всячины. Как только я узнал, что война кончена, я, не теряя ни минуты, погрузил на грузовую машину все, что смог: консервы, сыр, муку, другие продукты,— и отвез все это прямо к себе домой, в дом моей матери.
Он смеялся, очень довольный своей находчивостью, сверкая своими белыми и ровными зубами; тогда Микеле, до сих пор молчавший, сказал ему сухо:
— Короче говоря, вы украли.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что за минуту до этого вы были офицером итальянской армии, а минутой позже стали вором.
— Дорогой синьор, я не знаю, кто вы, ни как вас зовут, но я мог бы...
— Что?
— Кто сказал, что я украл?.. Я сделал только то, что делали все, если бы я не взял эти запасы, их взял бы кто-нибудь другой.
— Может быть, но украли их вы.
— Заткните глотку, иначе я могу...
— Посмотрим, что вы можете.
Блондин сказал, посмеиваясь, брюнету:
— Мне очень жаль, Кармело, но ты сам должен признать, что этот синьор положил тебя на обе лопатки.
Брюнет пожал плечами и сказал Микеле:
— Мне вас просто жалко, с таким человеком, как вы, я даже не хочу терять время на споры.
— Ну что ж,— поучающим тоном начал Микеле,— я сам скажу, почему вы вели себя, как вор... почему вы не только украли, но и хвастаетесь этим... Вам кажется, что вы поступили очень умно... если бы вы стыдились того, что сделали, то можно было бы подумать, что вас толкнула на это нужда... или что вы были увлечены безумием толпы... но вы хвастаетесь, показывая этим, что вы не отдаете себе отчета в том, что вы сделали, и что вы готовы сделать это опять.
Брюнет, выведенный из себя тоном Микеле, вскочил на ноги, схватил толстый сук и, размахивая им, крикнул:
— Или вы замолчите, или...
Микеле не успел ответить: блондин усмирил своего друга, сказав с ехидной улыбочкой:
— А ведь он тебя опять задел, а?
Ярость Кармело обратилась на Луиджи:
— Ты молчи, ты сам брал продукты со мной, что? Разве мы не были вместе?
— Я не соглашался, но мне пришлось послушаться... ты был моим начальником. Ну что, опять ты задет?
Завтрак мы закончили в молчанье, брюнет был страшно сердит, блондин посмеивался.
После завтрака мы еще некоторое время молчали. Но Кармело не мог успокоиться, что его назвали вором, и опять вызывающе обратился к Микеле:
— Можно узнать, кто вы такой, что так легко высказываете суждения и называете вором человека, гораздо более высоко стоящего, чем вы? Я могу назвать себя: я — Кармело Али, офицер, землевладелец, имею диплом юриста, имею медаль за храбрость, я — кавалер короны Италии. А вы кто?
Блондин, усмехнувшись, заметил:
— Забываешь сказать, что ты еще секретарь фашистской организации у нас в деревне. Почему ты не говоришь этого?
Кармело недовольно ответил ему:
— Фашистская организация больше не существует, поэтому я и не сказал... но ты знаешь, что и в качестве секретаря фашистской организации я всегда вел себя безупречно.
Блондин, посмеиваясь, поправил его:
— Да, разве только, пользуясь своим положением, таскал к себе всех красивых крестьянок, приходивших к тебе с разными просьбами... Ведь ты же известный донжуан.
Кармело был польщен этим обвинением и ничего не возразил, а только слегка улыбнулся; потом он опять обернулся к Микеле, продолжая настаивать:
— Одним словом, дорогой синьор, назовите мне ваш титул, диплом, награды и ордена, что-нибудь, из чего я мог бы понять, с каким правом вы критикуете других.
Микеле пристально посмотрел на него сквозь толстые стекла очков и наконец спросил:
— Зачем вам знать мое имя?..
— У вас есть диплом?
— Есть... но если бы даже у меня не было высшего образования, это не изменило бы ничего.
—- То есть как?
— Так, мы оба — вы и я — люди, и нас, как людей, надо расценивать по нашим поступкам, а не по дипломам и орденам... а ваши слова и поступки показывают, что вы очень несерьезный человек и что ваша совесть очень эластична... вот и все.
— Вот ты и еще раз задет,— сказал, опять посмеиваясь, блондин.
Брюнет на этот раз решил не обращать внимания; вскочив вдруг на ноги, он сказал:
— С моей стороны просто глупо унижаться, разговаривая с вами... Идем, Луиджи, уже поздно, а нам сегодня надо еще пройти порядочно. Спасибо за хлеб, и можете быть уверены, что, если придете ко мне, я отдам вам его сторицей.
Микеле, очень щепетильный, ответил спокойно:
— Лишь бы этот хлеб не был сделан из муки, которую вы украли у итальянской армии.
Кармело уже отошел от нас и ограничился тем, что пожал плечами:
— Катитесь к черту и вы, и итальянская армия
Мы еще услыхали, как блондин сказал со смехом:
— Задет.
Потом они повернули за скалу и скрылись из наших глаз.
Один раз мы увидели издалека, что по тропинке вдоль склона горы приближалась к нам целая процессия людей, идущих цепочкой. Они прошли через перевал, человек тридцать: мужчины были одеты в праздничные костюмы, по большей части черные, женщины в национальных костюмах — длинных юбках, блузках и шалях. Женщины несли, балансируя, на голове свертки или корзины, а на руках — малышей, детей постарше вели за руку мужчины. Эти несчастные люди рассказали нам, что все они жили в маленькой деревне, оказавшейся на самой линии фронта. Однажды утром немцы разбудили их на рассвете, когда они еще спали, и дали им всего полчаса времени, чтобы собрать самые необходимые вещи. Потом их всех посадили на грузовики и
отвезли в концентрационный лагерь около Фрозиноне. Но через несколько дней им удалось бежать из лагеря, и теперь они пробирались горами в свою деревню, чтобы поселиться в оставленных ими домах и продолжать привычную жизнь. Микеле разговорился с их предводителем, красивым пожилым человеком, с большими седеющими усами, и этот человек простодушно сказал:
— Нам надо вернуться хотя бы из-за скота. Кто позаботится о скоте без нас? Может быть, немцы?
У Микеле не хватило духа сказать им, что они, вернувшись в свою деревню, уже не найдут там ни домов, ни скота, вообще ничего. А они, отдохнув немного, снова пустились в путь. Я почувствовала большую симпатию к этим несчастным, таким спокойным и уверенным в своей правоте; симпатия эта возникла, может быть, потому, что судьба этих людей походила отчасти на нашу: мою и Розетты,— их тоже сорвала с места война, и им, как и нам, пришлось бродить по горам, не имея ни крыши над головой, ни имущества, как цыганам. Через несколько дней я узнала, что немцы снова поймали их и опять отвезли в концентрационный лагерь вблизи Фрозиноне. Больше я ничего о них не слышала.
Около двух недель мы поднимались каждое утро на перевал, возвращаясь вечером домой; потом стало очевидным, что немцы прекратили облавы, по крайней мере по эту сторону гор, и мы перестали ходить на перевал, возвратившись к нашим обычным занятиям. А в сердце у меня сохранилась грусть, что никогда больше не вернутся эти прекрасные дни, проведенные мною на вершине горы наедине с природой. Там, наверху, не было беженцев и крестьян, без конца говоривших о войне, об англичанах, о немцах и голоде; не надо было мучиться, готовить в темном шалаше на огне из зеленых веток скудную и невкусную пищу, и, кроме нескольких встреч, о которых я рассказала, там не было ничего, что напоминало бы нам с Розеттой о нашем тяжелом положении. Можно было вообразить, что мы с Розеттой и Микеле просто ходили каждый день на экскурсию — вот и все. Зимнее солнце припекало так сильно, что казалось, будто наступил май, и эта зеленая лужайка, с одной стороны которой виднелись горы Чочарии, покрытые снегом, а с другой стороны за равниной Фонди сверкало море, походила действительно на заколдованное место, где мог находиться клад, как мне это рассказывали в детстве. Но я знала, что в земле клада нет. И вдруг, к моему глубокому изумлению, я нашла этот клад, откопала его своими руками в себе самой; клад этот заключался в глубоком спокойствии, в полном отсутствии страха и волнений, в вере в себя и в окружающее — все это созрело и выросло в моей душе в дни, когда я в полном одиночестве гуляла по заколдованной лужайке. В течение многих лет потом я вспоминала об этом времени, как о самых счастливых днях своей жизни, хотя никогда я не была так бедна, лишена самого необходимого: пищей моей был хлеб с сыром, постелью служила луговая трава, у меня даже не было хижины, где я могла бы укрыться, и я больше походила на дикое животное, чем на человека.
Приближался конец декабря, и как раз на рождество к нам пришли англичане. Это были не те англичане, которые держали фронт возле Гарильяно, а двое военных, бежавших, как и многие другие, через горы и оказавшихся у нас, в Сант Еуфемии, как раз утром 25 декабря. Погода все стояла чудесная — холодная, сухая и ясная, и вот утром, выйдя из своей хижины, я увидела, что беженцы и крестьяне окружили двух молодых иностранцев: один из них был маленький блондин с голубыми глазами, прямым и тонким носом, красными губами и острой русой бородкой; другой — высокий и худой, с синими глазами и черными волосами. Маленький блондин немного говорил по-итальяноки и рассказал нам, что они англичане, что он офицер, а другой — простой матрос, что их высадили у Остии, вблизи Рима, чтобы взорвать динамитом кое-какие из принадлежащих нам, итальянцам-беднякам, сооружений, что они и сделали, но, когда вернулись на берег, корабля не было, и им, как многим другим, пришлось бежать и скрываться. Дождливые дни они провели в доме у крестьянина возле Сермонеты, но теперь, в хорошую погоду, хотели попытаться перейти линию фронта и добраться до Неаполя, где находилось их командование. Вслед за этими объяснениями последовали бесконечные вопросы и ответы. И беженцы и крестьяне хотели услышать, как идет война и скоро ли она кончится. Но эти люди знали не
больше нас: несколько месяцев они провели в горах среди неграмотных крестьян, едва ли слышавших, что вообще где-то идет война. Когда беженцы убедились, что эти двое ничего не знают, но нуждаются в помощи, все понемногу рассеялись, повторяя друг другу, что эти люди — англичане и поэтому опасно иметь с ними дело, кто-нибудь может донести и, если до немцев дойдет, что здесь были англичане, может случиться что-нибудь нехорошее. В конце концов англичане остались одни посреди мачеры в ярком солнечном свете, одетые в лохмотья, небритые, с растерянными лицами.
Надо сознаться, что и я немного побаивалась общаться с ними — не столько из-за себя, сколько из-за Розетты, но именно Розетта заставила меня устыдиться этого, сказав:
— У бедняжек такой растерянный вид, мама... сегодня ведь рождество, а им нечего есть; им, вероятно, хотелось бы провести этот день с семьями, но они не могут сделать этого... Пригласим их пообедать с нами?
Мне стало стыдно, и я подумала, что Розетта праша: как я могу презирать беженцев, если веду себя так же, как они. Поэтому мы объяснили англичанам, что приглашаем их на рождественский обед, и они с большим удовольствием приняли наше приглашение.
Мне очень хотелось отпраздновать рождество как следует, главным образом из-за Розетты — ведь до того она праздновала этот день лучше, чем дочь синьоров,— и я мобилизовала для праздничного обеда все свои ресурсы. Я купила у Париде курицу и зажарила ее в печке вместе с картошкой. Затем приготовила домашнее тесто, хотя у меня оставалось уже совсем мало муки, и сделала из него пельмени. У меня было еще несколько сосисок, и я нарезала их тоненькими ломтиками, украсив крутыми яйцами. Приготовила я и сладкое: за неимением ничего лучшего, я измельчила в порошок несколько сладких рожков, смешала полученный порошок с мукой, изюмом, кедровыми орешками и сахаром и испекла в печке лепешку, оказавшуюся хотя и твердой, но вкусной. Вино я тоже купила у Париде, и еще была у меня бутылка марсалы, которую мне продал один из беженцев. Фруктов у нас было много: в Фонди деревья ломились от апельсинов, и они стоили поэтому очень
дешево, за несколько дней до рождества я купила пятьдесят килограммов, и мы целыми днями ели апельсины. Я подумала, что надо пригласить и Микеле, и сказала ему об этом, когда он направлялся к дому своего отца. Он сразу согласился, и мне показалось, что он сделал это главным образом из антипатии к своей семье. Но Микеле сказал мне:
— Дорогая Чезира, сегодня ты поступила очень хорошо... если бы ты не пригласила этих двух англичан, я перестал бы уважать тебя.
Микеле снизу позвал своего отца и, когда тот выглянул в окно, сказал ему, что мы пригласили его обедать и что он согласился. Филиппо, понизив голос, чтобы его не услышали англичане, начал умолять Микеле не делать этого:
— Не ходи туда, ведь эти англичане — беглецы, если немцы узнают об этом, нам несдобровать.
Микеле пожал плечами и, не слушая отца, пошел к нашему домику.
Мы покрыли рождественский стол тяжелой льняной скатертью, которую нам дали взаймы крестьяне. Розетта украсила стол зелеными листьями с красными ягодами, похожими на те, которые продают на праздниках в Риме. На одной тарелке лежала курица — немного маловато на пять человек,— в других тарелках была колбаса, яйца, сыр, апельсины и сладкое. Я испекла к этому дню хлеб, поэтому он был совсем свежий, даже еще горячий; хлебцы я разрезала на пять частей, дав каждому по куску. Во время обеда дверь оставалась открытой, потому что в хижине не было окон и свет проникал только через дверь. За дверью сиял солнечный день, был виден Фонди, залитый солнцем, и вся долина, до самого моря, сверкавшего в солнечных лучах. Покончив с пельменями, Микеле завязал с англичанами разговор о войне. Он высказывал свое мнение вполне откровенно и говорил как равный с равными; англичане были несколько удивлены:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48