Удобно сайт https://Wodolei.ru
Чочара
Роман
итал.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
.Хорошие то были времена, когда я вышла замуж и переехала из своей родной деревни в Рим. Знаете, как в песне поется:
Когда чочара выходит замуж,
одному отдает веревку, другому — чочи .
Но я все отдала своему мужу — и веревку, и чочи,— потому что, во-первых, он был мне мужем, а во-вторых, увез меня в Рим, чему я очень радовалась, не зная, что именно в Риме ждет меня беда. Лицо у меня тогда было круглое, глаза большие, черные и такие живые, волосы тоже черные, заплетенные в две тугие, как канаты, косы, и росли они чуть ли не от самых глаз. Губы у меня были красные, как кораллы, а когда я смеялась, видно было два ряда белых, маленьких и ровных зубов. Я была сильная и могла носить на голове враз по пятьдесят кило, положив ношу на круглую головную накладку. Мои родители были крестьяне, но приданое мне дали, как настоящей синьоре,— по тридцать штук всякого белья: тридцать простынь, тридцать наволочек, тридцать носовых платков, тридцать сорочек, тридцать пар панталон. И все добротного льняного полотна домашней работы: моя мать сама ткала его на ручном станке,— а некоторые простыни были украшены по краю такой красивой вышивкои. Были у меня и кораллы, темно-красные, из самых дорогих: коралловое ожерелье, золотые серьги с кораллами, золотое кольцо с кораллом и даже красивая брошка из золота и кораллов. Кроме кораллов, были у меня еще всякие семейные золотые вещицы и красивый медальон с камеей, на которой был изображен пастушок с овечками.
Муж мой держал лавочку в Трастевере, в переулке дель Чинкве; квартиру он снял в том же доме, прямо над самой лавкой — высунешься из окна спальни и достанешь рукой до вывески темно-красного цвета, на которой было написано «Хлеб и макароны». Два окна нашей квартиры выходили во двор и два на улицу, было у нас две комнаты, маленькие и низкие, кухня и передняя, но обставила я квартиру хорошо: кое-какие вещи у нас уже были, остальные мы купили на Кампо ди Фиори. Мебель в спальне была вся новая: железная двуспальная кровать, выкрашенная под дерево, с цветочками и гирляндами на спинках; в столовой я поставила красивый диван с завитками из дерева, покрытый цветастой материей, и два кресла, тоже с завитками, обтянутые такой же материей, круглый обеденный стол и буфет, в котором стояли тарелки из тонкого фарфора с золотым ободком и нарисованными на дне цветами и фруктами. Мой муж уходил рано утром в лавку, а я убирала квартиру: подметала, смахивала пыль, протирала и чистила каждый уголок, каждую вещичку. Когда я кончала уборку, вся квартира блестела, как зеркало, сквозь белоснежные занавески на окнах проникал спокойный и нежный свет; любо-дорого смотреть было — чистота, блеск и порядок. Хорошо иметь свою квартиру, куда никто не может войти без спроса и до которой никому нет дела! Всю жизнь можно прожить так, убирая ее и приводя в порядок. Покончив с уборкой, я принаряжалась, причесывалась, брала кошелку и шла на рынок за покупками. Рынок был совсем близко от нашего дома, и я больше часу бродила между лотками, не столько покупая, сколько рассматривая товары, потому что у нас у самих в лавке были почти все продукты. Я ходила между лотками и смотрела глазами хозяйки на фрукты, овощи, мясо, рыбу, яйца, про себя назначая цены, прикидывая, сколько прибыли получает торговец, оценивая товар, уличая продавцов в жульничестве; я была не прочь и поторговаться — взвесишь, бывало, на руке продукты, положишь их обратно, отойдешь, потом вернешься, опять поторгуешься и в конце концов уйдешь, ничего не купив. Некоторые продавцы пытались ухаживать за мной, намекали, что отдадут мне товар даром, если я пойду на уступки; но по моим ответам они сразу понимали, что я не из таких. Я была гордая, кровь сразу ударяла мне в голову, я свирепела; хорошо еще, что женщины не носят с собой ножа, как мужчины, потому что я была способна убить человека. Однажды я схватила большую булавку и бросилась на одного продавца, который приставал ко мне больше других, лез там со всякими своими глупостями и хотел заставить меня принимать от него подарки; на мое счастье, вмешались полицейские, не то я обязательно всадила бы ему булавку в спину.
Ну, хватит об этом. Возвращалась я домой довольная, ставила на огонь воду для супа, клала в кастрюлю кусок мяса с косточкой и коренья и спускалась в лавку. Там я тоже чувствовала себя счастливой. Торговали мы всем понемногу: макаронами, хлебом, рисом, сухими овощами, вином, оливковым маслом, консервами. Приколов на груди медальон с камеей и засучив до локтя рукава, я стояла за прилавком, как королева, доставала нужные продукты, взвешивала их, быстро-быстро считала, записывая цифры на клочке оберточной бумаги, завертывала, подавала покупателю. Муж мой был не такой расторопный. Да, я совсем забыла сказать, что он был уже немолодой, когда я вышла за него; некоторые даже говорили, что я позарилась на его деньги. Не скрою, я никогда не была в него влюблена, но, клянусь богом, была ему всегда верной женой, хотя он и не был мне верным мужем. За ним водились странности. Вот он, к примеру, был убежден, что нравится женщинам, хотя это было совсем не так. Он был толстый, страдал ожирением, черные глаза были налиты кровью, лицо желтое и все покрыто какими-то пятнами. Был он желчный, замкнутый, грубый и не терпел никаких возражений. Он часто отлучался из лавки,
и я знала, что он ходит к бабам, но они, конечно, подпускали его к себе только за деньги. Известное дело» деньгами всего можно добиться, за деньги даже молодуха задерет юбку. Я сразу догадывалась, когда его любовные дела шли хорошо, потому что он веселел и даже становился такой любезный со мной. Если же он не имел успеха у женщин, то ходил мрачный, был грубый, а иногда даже колотил меня. Один раз я ему сказала:
— Можешь ходить к своим потаскухам сколько тебе вздумается, но меня не смей трогать, не то я уйду от тебя и вернусь к своим родителям.
Я не хотела заводить себе ухажеров, хотя многие, как я уже говорила, увивались за мной; я думала о доме и лавке, а когда у меня родилась дочь, то всю свою любовь отдала ей. Мужчины вызывали теперь во мне почти отвращение: может, потому, что, кроме своего старого, некрасивого мужа, я не знала мужчин,— только любовь их была мне не нужна. Я желала одного: спокойной жизни в достатке. И вообще, женщина должна быть верной женой даже тогда, когда муж ей изменяет.
Годы шли, и мой муж все реже находил женщин, которые соглашались бы удовлетворять его похоть даже за деньги. Характер у него стал совсем невыносимый. Я уже давно не жила с ним, как жена, но вдруг — может, потому, что он не находил себе других женщин,— он стал опять приставать ко мне и хотел заставить меня жить с ним, но не как это делается между мужем и женой, просто и обыкновенно, а как любятся потаскушки со своими хахалями. Он хватал меня за волосы и пытался принудить к таким непотребностям, на которые я не соглашалась даже тогда, когда еще приехала с ним в Рим и была так счастлива, что мне почти казалось, будто я в него влюблена. Я сказала ему, чтобы он отстал от меня, что я не желаю быть ни его женой, ни потаскушкой. Сначала он меня поколотил, да так, что у меня даже кровь потекла из носу, потом, поняв, что я не собираюсь ему уступать, оставил в покое, но с тех пор возненавидел меня и стал по-всякому издеваться. Я терпела, но в глубине души тоже возненавидела его, просто тошно смотреть на него было. Я даже
рассказала об этом патеру на исповеди, намекнув ему, что все это может очень плохо кончиться; но патер, как истый священнослужитель, напомнил мне о страданиях мадонны и посоветовал терпеть. В это время я взяла себе в дом служанку Биче; ей было всего пятнадцать лет, и родственники поручили ее мне, потому что она была почти совсем еще девочкой. И вот мой муж стал волочиться за ней; стоило мне заняться с покупателями, как он исчезал из лавки, быстро поднимался по лестнице прямехонько в кухню и, как голодный волк, набрасывался на Биче. На этот раз я заупрямилась и велела ему оставить Биче в покое, но он продолжал приставать к ней, и я ее рассчитала. Тогда он еще больше возненавидел меня и стал называть ослицей: — Ослица уже вернулась? Где ослица?
Одним словом, это был для меня тяжелый крест, и когда муж серьезно заболел, я, должна сознаться, почувствовала облегчение. Но все-таки я любовно ухаживала за ним, как и полагается ухаживать за больным мужем; все соседи знают, что я совсем забросила лавку, проводила все время возле него, не спала ночами. Наконец он умер, и я опять почувствовала себя почти счастливой. У меня была лавка, квартира, была дочь — настоящий ангел; больше мне ничего не надо было.
Это были самые счастливые годы моей жизни: тысяча девятьсот сороковой, сорок первый, сорок второй, сорок третий. Шла война, но я ничего знать не знала о ней: сыновей у меня не было,— и плевать я хотела на войну. Пусть себе убивают друг друга сколько хотят с самолетов, танками, бомбами — у меня была своя квартира и лавка, и я чувствовала себя вполне счастливой. Война меня не интересовала. Хотя я умею считать и даже могу поставить свою подпись на открытке с приветом, читаю я, прямо скажем, неважно. В газетах я читала только описание преступлений в уголовной хронике, вернее, я не сама читала, а заставляла читать Розетту. Разные там немцы, англичане, американцы, русские были для меня все на один лад—чуждое племя.
— Пока торговля у меня идет хорошо, все хорошо,— отвечала я военным, которые заходили в мою
лавку и хвалились, что они-де победят там-то, пойдут туда-то, сделают то-то.
А торговля и вправду шла хорошо, хотя и были эти карточки и нам с Розеттой приходилось целый день орудовать ножницами, как будто мы были не торговки, а портнихи. Торговля шла хорошо не только потому, что я была ловкой женщиной и умела обвешивать, но еще и потому, что были введены карточки и мы с дочкой промышляли на черном рынке. Иногда я запирала лавку и вместе с Розеттой отправлялась в свою родную деревню или куда-нибудь поближе. Уезжали мы с двумя пустыми огромными чемоданами из фибры, а возвращались с битком набитыми всяким добром: мукой, окороками, яйцами, картошкой. С полицейскими я договорилась — им ведь тоже есть было нечего,— и торговля у меня шла больше из-под прилавка, чем в открытую. Но вот один полицейский вздумал подсидеть меня, пришел и заявляет, что донесет на меня, если я не отдамся ему. А я ему на это спокойно:
— Хорошо... зайди попозже ко мне на квартиру.
Он покраснел как рак и ушел, не проронив ни слова, а когда явился в назначенное время, я провела его в кухню, вытащила из ящика нож, приставила его к горлу полицейского и говорю:
— Доноси, если хочешь, но сначала я тебя зарежу.
Он испугался и заявил, что я сошла с ума, он, мол,
только пошутил, а потом добавил:
— Ты что, не из того теста сделана, что другие женщины? Тебе не нравятся мужчины?
А я в ответ:
— Рассказывай это другим... Я вдова, у меня есть лавка, и я думаю только о торговле... Для меня любви не существует, вбей это себе в башку раз и навсегда.
Он не поверил мне сразу и долго еще продолжал волочиться за мной, но уже с должным уважением. А ведь я ему сказала чистую правду. После рождения Розетты любовь перестала для меня существовать, да и до того она меня не очень-то интересовала. Такой уж у меня характер — не люблю, чтобы меня трогали, и никогда не любила. Если бы мои родители не выдали меня тогда замуж, то я и до сегодняшнего дня оставалась бы такой, как меня мать на свет родила.
Однако наружность моя вводит в заблуждение. Я нравлюсь мужчинам, хоть роста я невысокого и с годами сильно раздалась в ширину, но лицо у меня гладкое, без единой морщины, глаза черные, зубы белые. В эти самые счастливые, как я уже сказала, годы моей жизни многие хотели на мне жениться, клялись в любви. Но они просто метили в хозяева моей лавки и квартиры. Может, они и сами не знали, что для них лавка и квартира важнее меня, и были со мной искренни, но я рассудила так: я бы променяла на лавку и квартиру любого мужчину, а они что — не такие, как я?.. Все мы сделаны из одного теста. Если бы еще это были богатые или хотя бы мало-мальски обеспеченные люди, а то ведь всякая шантрапа лезла — за версту видно, что они хотят просто пристроиться. Один неаполитанец, служивший в полиции, особенно увивался за мной; он льстил мне, говорил всякие хорошие слова, называл на неаполитанский лад «донна Чезира», но я ему сказала напрямик:
— А если бы у меня не было ни лавки, ни квартиры, ты бы мне говорил то же самое?
Этот по крайней мере был откровенный и ответил мне смеясь:
— Но ведь у тебя есть и лавка и квартира.
Правда, таким откровенным он стал после того, как
потерял всякую надежду жениться на мне.
Война все продолжалась, но меня это не трогало, когда по радио после песенок начинали передавать сводку, я говорила Розетте:
— Выключи-ка радио... Чтоб они сдохли, все эти сукины дети!.. Пусть себе грызутся, сколько им вздумается, я не хочу об этом слушать. Какое нам дело до их войны? Они начинают войну, не спрашивая простых людей, которые на эту войну должны идти, и мы, простые люди, имеем право не интересоваться их войной.
Но, с другой стороны, война была выгодна для меня: я спекулировала все больше, запрашивала за товар все более высокие цены и все меньше продавала в лавке товаров по твердым ценам. Когда начали бомбить Неаполь и другие города, люди приходили ко мне и говорили:
— Надо удирать, не то нас здесь всех убьют.
А я отвечала:
— В Рим они не прилетят, потому что в Риме живет папа... А кроме того, на кого же я оставлю лавку, если уеду?
Мои родители в письмах звали нас к себе, в деревню, но я отказалась поехать к ним. Мы с Розеттой частенько ездили по деревням, привозили оттуда в Рим полные чемоданы всяких продуктов: в деревне всего было завались, но правительство платило слишком мало, и крестьяне не хотели продавать по твердым ценам, а ждали нас, спекулянтов, и продавали нам по рыночным ценам. Мы набивали продуктами чемоданы, а что не влезало, прятали у себя под одеждой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Роман
итал.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
.Хорошие то были времена, когда я вышла замуж и переехала из своей родной деревни в Рим. Знаете, как в песне поется:
Когда чочара выходит замуж,
одному отдает веревку, другому — чочи .
Но я все отдала своему мужу — и веревку, и чочи,— потому что, во-первых, он был мне мужем, а во-вторых, увез меня в Рим, чему я очень радовалась, не зная, что именно в Риме ждет меня беда. Лицо у меня тогда было круглое, глаза большие, черные и такие живые, волосы тоже черные, заплетенные в две тугие, как канаты, косы, и росли они чуть ли не от самых глаз. Губы у меня были красные, как кораллы, а когда я смеялась, видно было два ряда белых, маленьких и ровных зубов. Я была сильная и могла носить на голове враз по пятьдесят кило, положив ношу на круглую головную накладку. Мои родители были крестьяне, но приданое мне дали, как настоящей синьоре,— по тридцать штук всякого белья: тридцать простынь, тридцать наволочек, тридцать носовых платков, тридцать сорочек, тридцать пар панталон. И все добротного льняного полотна домашней работы: моя мать сама ткала его на ручном станке,— а некоторые простыни были украшены по краю такой красивой вышивкои. Были у меня и кораллы, темно-красные, из самых дорогих: коралловое ожерелье, золотые серьги с кораллами, золотое кольцо с кораллом и даже красивая брошка из золота и кораллов. Кроме кораллов, были у меня еще всякие семейные золотые вещицы и красивый медальон с камеей, на которой был изображен пастушок с овечками.
Муж мой держал лавочку в Трастевере, в переулке дель Чинкве; квартиру он снял в том же доме, прямо над самой лавкой — высунешься из окна спальни и достанешь рукой до вывески темно-красного цвета, на которой было написано «Хлеб и макароны». Два окна нашей квартиры выходили во двор и два на улицу, было у нас две комнаты, маленькие и низкие, кухня и передняя, но обставила я квартиру хорошо: кое-какие вещи у нас уже были, остальные мы купили на Кампо ди Фиори. Мебель в спальне была вся новая: железная двуспальная кровать, выкрашенная под дерево, с цветочками и гирляндами на спинках; в столовой я поставила красивый диван с завитками из дерева, покрытый цветастой материей, и два кресла, тоже с завитками, обтянутые такой же материей, круглый обеденный стол и буфет, в котором стояли тарелки из тонкого фарфора с золотым ободком и нарисованными на дне цветами и фруктами. Мой муж уходил рано утром в лавку, а я убирала квартиру: подметала, смахивала пыль, протирала и чистила каждый уголок, каждую вещичку. Когда я кончала уборку, вся квартира блестела, как зеркало, сквозь белоснежные занавески на окнах проникал спокойный и нежный свет; любо-дорого смотреть было — чистота, блеск и порядок. Хорошо иметь свою квартиру, куда никто не может войти без спроса и до которой никому нет дела! Всю жизнь можно прожить так, убирая ее и приводя в порядок. Покончив с уборкой, я принаряжалась, причесывалась, брала кошелку и шла на рынок за покупками. Рынок был совсем близко от нашего дома, и я больше часу бродила между лотками, не столько покупая, сколько рассматривая товары, потому что у нас у самих в лавке были почти все продукты. Я ходила между лотками и смотрела глазами хозяйки на фрукты, овощи, мясо, рыбу, яйца, про себя назначая цены, прикидывая, сколько прибыли получает торговец, оценивая товар, уличая продавцов в жульничестве; я была не прочь и поторговаться — взвесишь, бывало, на руке продукты, положишь их обратно, отойдешь, потом вернешься, опять поторгуешься и в конце концов уйдешь, ничего не купив. Некоторые продавцы пытались ухаживать за мной, намекали, что отдадут мне товар даром, если я пойду на уступки; но по моим ответам они сразу понимали, что я не из таких. Я была гордая, кровь сразу ударяла мне в голову, я свирепела; хорошо еще, что женщины не носят с собой ножа, как мужчины, потому что я была способна убить человека. Однажды я схватила большую булавку и бросилась на одного продавца, который приставал ко мне больше других, лез там со всякими своими глупостями и хотел заставить меня принимать от него подарки; на мое счастье, вмешались полицейские, не то я обязательно всадила бы ему булавку в спину.
Ну, хватит об этом. Возвращалась я домой довольная, ставила на огонь воду для супа, клала в кастрюлю кусок мяса с косточкой и коренья и спускалась в лавку. Там я тоже чувствовала себя счастливой. Торговали мы всем понемногу: макаронами, хлебом, рисом, сухими овощами, вином, оливковым маслом, консервами. Приколов на груди медальон с камеей и засучив до локтя рукава, я стояла за прилавком, как королева, доставала нужные продукты, взвешивала их, быстро-быстро считала, записывая цифры на клочке оберточной бумаги, завертывала, подавала покупателю. Муж мой был не такой расторопный. Да, я совсем забыла сказать, что он был уже немолодой, когда я вышла за него; некоторые даже говорили, что я позарилась на его деньги. Не скрою, я никогда не была в него влюблена, но, клянусь богом, была ему всегда верной женой, хотя он и не был мне верным мужем. За ним водились странности. Вот он, к примеру, был убежден, что нравится женщинам, хотя это было совсем не так. Он был толстый, страдал ожирением, черные глаза были налиты кровью, лицо желтое и все покрыто какими-то пятнами. Был он желчный, замкнутый, грубый и не терпел никаких возражений. Он часто отлучался из лавки,
и я знала, что он ходит к бабам, но они, конечно, подпускали его к себе только за деньги. Известное дело» деньгами всего можно добиться, за деньги даже молодуха задерет юбку. Я сразу догадывалась, когда его любовные дела шли хорошо, потому что он веселел и даже становился такой любезный со мной. Если же он не имел успеха у женщин, то ходил мрачный, был грубый, а иногда даже колотил меня. Один раз я ему сказала:
— Можешь ходить к своим потаскухам сколько тебе вздумается, но меня не смей трогать, не то я уйду от тебя и вернусь к своим родителям.
Я не хотела заводить себе ухажеров, хотя многие, как я уже говорила, увивались за мной; я думала о доме и лавке, а когда у меня родилась дочь, то всю свою любовь отдала ей. Мужчины вызывали теперь во мне почти отвращение: может, потому, что, кроме своего старого, некрасивого мужа, я не знала мужчин,— только любовь их была мне не нужна. Я желала одного: спокойной жизни в достатке. И вообще, женщина должна быть верной женой даже тогда, когда муж ей изменяет.
Годы шли, и мой муж все реже находил женщин, которые соглашались бы удовлетворять его похоть даже за деньги. Характер у него стал совсем невыносимый. Я уже давно не жила с ним, как жена, но вдруг — может, потому, что он не находил себе других женщин,— он стал опять приставать ко мне и хотел заставить меня жить с ним, но не как это делается между мужем и женой, просто и обыкновенно, а как любятся потаскушки со своими хахалями. Он хватал меня за волосы и пытался принудить к таким непотребностям, на которые я не соглашалась даже тогда, когда еще приехала с ним в Рим и была так счастлива, что мне почти казалось, будто я в него влюблена. Я сказала ему, чтобы он отстал от меня, что я не желаю быть ни его женой, ни потаскушкой. Сначала он меня поколотил, да так, что у меня даже кровь потекла из носу, потом, поняв, что я не собираюсь ему уступать, оставил в покое, но с тех пор возненавидел меня и стал по-всякому издеваться. Я терпела, но в глубине души тоже возненавидела его, просто тошно смотреть на него было. Я даже
рассказала об этом патеру на исповеди, намекнув ему, что все это может очень плохо кончиться; но патер, как истый священнослужитель, напомнил мне о страданиях мадонны и посоветовал терпеть. В это время я взяла себе в дом служанку Биче; ей было всего пятнадцать лет, и родственники поручили ее мне, потому что она была почти совсем еще девочкой. И вот мой муж стал волочиться за ней; стоило мне заняться с покупателями, как он исчезал из лавки, быстро поднимался по лестнице прямехонько в кухню и, как голодный волк, набрасывался на Биче. На этот раз я заупрямилась и велела ему оставить Биче в покое, но он продолжал приставать к ней, и я ее рассчитала. Тогда он еще больше возненавидел меня и стал называть ослицей: — Ослица уже вернулась? Где ослица?
Одним словом, это был для меня тяжелый крест, и когда муж серьезно заболел, я, должна сознаться, почувствовала облегчение. Но все-таки я любовно ухаживала за ним, как и полагается ухаживать за больным мужем; все соседи знают, что я совсем забросила лавку, проводила все время возле него, не спала ночами. Наконец он умер, и я опять почувствовала себя почти счастливой. У меня была лавка, квартира, была дочь — настоящий ангел; больше мне ничего не надо было.
Это были самые счастливые годы моей жизни: тысяча девятьсот сороковой, сорок первый, сорок второй, сорок третий. Шла война, но я ничего знать не знала о ней: сыновей у меня не было,— и плевать я хотела на войну. Пусть себе убивают друг друга сколько хотят с самолетов, танками, бомбами — у меня была своя квартира и лавка, и я чувствовала себя вполне счастливой. Война меня не интересовала. Хотя я умею считать и даже могу поставить свою подпись на открытке с приветом, читаю я, прямо скажем, неважно. В газетах я читала только описание преступлений в уголовной хронике, вернее, я не сама читала, а заставляла читать Розетту. Разные там немцы, англичане, американцы, русские были для меня все на один лад—чуждое племя.
— Пока торговля у меня идет хорошо, все хорошо,— отвечала я военным, которые заходили в мою
лавку и хвалились, что они-де победят там-то, пойдут туда-то, сделают то-то.
А торговля и вправду шла хорошо, хотя и были эти карточки и нам с Розеттой приходилось целый день орудовать ножницами, как будто мы были не торговки, а портнихи. Торговля шла хорошо не только потому, что я была ловкой женщиной и умела обвешивать, но еще и потому, что были введены карточки и мы с дочкой промышляли на черном рынке. Иногда я запирала лавку и вместе с Розеттой отправлялась в свою родную деревню или куда-нибудь поближе. Уезжали мы с двумя пустыми огромными чемоданами из фибры, а возвращались с битком набитыми всяким добром: мукой, окороками, яйцами, картошкой. С полицейскими я договорилась — им ведь тоже есть было нечего,— и торговля у меня шла больше из-под прилавка, чем в открытую. Но вот один полицейский вздумал подсидеть меня, пришел и заявляет, что донесет на меня, если я не отдамся ему. А я ему на это спокойно:
— Хорошо... зайди попозже ко мне на квартиру.
Он покраснел как рак и ушел, не проронив ни слова, а когда явился в назначенное время, я провела его в кухню, вытащила из ящика нож, приставила его к горлу полицейского и говорю:
— Доноси, если хочешь, но сначала я тебя зарежу.
Он испугался и заявил, что я сошла с ума, он, мол,
только пошутил, а потом добавил:
— Ты что, не из того теста сделана, что другие женщины? Тебе не нравятся мужчины?
А я в ответ:
— Рассказывай это другим... Я вдова, у меня есть лавка, и я думаю только о торговле... Для меня любви не существует, вбей это себе в башку раз и навсегда.
Он не поверил мне сразу и долго еще продолжал волочиться за мной, но уже с должным уважением. А ведь я ему сказала чистую правду. После рождения Розетты любовь перестала для меня существовать, да и до того она меня не очень-то интересовала. Такой уж у меня характер — не люблю, чтобы меня трогали, и никогда не любила. Если бы мои родители не выдали меня тогда замуж, то я и до сегодняшнего дня оставалась бы такой, как меня мать на свет родила.
Однако наружность моя вводит в заблуждение. Я нравлюсь мужчинам, хоть роста я невысокого и с годами сильно раздалась в ширину, но лицо у меня гладкое, без единой морщины, глаза черные, зубы белые. В эти самые счастливые, как я уже сказала, годы моей жизни многие хотели на мне жениться, клялись в любви. Но они просто метили в хозяева моей лавки и квартиры. Может, они и сами не знали, что для них лавка и квартира важнее меня, и были со мной искренни, но я рассудила так: я бы променяла на лавку и квартиру любого мужчину, а они что — не такие, как я?.. Все мы сделаны из одного теста. Если бы еще это были богатые или хотя бы мало-мальски обеспеченные люди, а то ведь всякая шантрапа лезла — за версту видно, что они хотят просто пристроиться. Один неаполитанец, служивший в полиции, особенно увивался за мной; он льстил мне, говорил всякие хорошие слова, называл на неаполитанский лад «донна Чезира», но я ему сказала напрямик:
— А если бы у меня не было ни лавки, ни квартиры, ты бы мне говорил то же самое?
Этот по крайней мере был откровенный и ответил мне смеясь:
— Но ведь у тебя есть и лавка и квартира.
Правда, таким откровенным он стал после того, как
потерял всякую надежду жениться на мне.
Война все продолжалась, но меня это не трогало, когда по радио после песенок начинали передавать сводку, я говорила Розетте:
— Выключи-ка радио... Чтоб они сдохли, все эти сукины дети!.. Пусть себе грызутся, сколько им вздумается, я не хочу об этом слушать. Какое нам дело до их войны? Они начинают войну, не спрашивая простых людей, которые на эту войну должны идти, и мы, простые люди, имеем право не интересоваться их войной.
Но, с другой стороны, война была выгодна для меня: я спекулировала все больше, запрашивала за товар все более высокие цены и все меньше продавала в лавке товаров по твердым ценам. Когда начали бомбить Неаполь и другие города, люди приходили ко мне и говорили:
— Надо удирать, не то нас здесь всех убьют.
А я отвечала:
— В Рим они не прилетят, потому что в Риме живет папа... А кроме того, на кого же я оставлю лавку, если уеду?
Мои родители в письмах звали нас к себе, в деревню, но я отказалась поехать к ним. Мы с Розеттой частенько ездили по деревням, привозили оттуда в Рим полные чемоданы всяких продуктов: в деревне всего было завались, но правительство платило слишком мало, и крестьяне не хотели продавать по твердым ценам, а ждали нас, спекулянтов, и продавали нам по рыночным ценам. Мы набивали продуктами чемоданы, а что не влезало, прятали у себя под одеждой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48