https://wodolei.ru/catalog/accessories/derzhatel-tualetnoj-bumagi/
Возможно, два месяца тюрьма исчерпали его силы. Он не мог больше сопротивляться страху перед неизбежным наказанием, противостоять соблазну обрести свободу, заплатив за это нравственным осуждением демонстрации, открытым раскаянием в том, что пришел, чтобы в ней участвовать.
Когда я впервые увидела Делонэ, совсем мальчика, красивого, интеллигентного и раздавленного той ролью, которую ему предстояло сыграть в суде, у меня не достало духа осудить его, хотя все его последующие показания создавали тяжелый фон в обвинении Буковского. Не осудило его тогда и общественное мнение. Но суд его собственной совести оказался более суровым и непримиримым. И я уверена, что в значительной мере именно потребность самореабилитации, потребность вернуть себе право на самоуважение привели его 25 августа 1968 года на Красную площадь и толкнули на участие в демонстрации протеста против вторжения советских войск в Чехословакию. Вадим заслужил право на самоуважение тем спокойным мужеством, с которым держал себя во время суда в 1968 году. Именно это заставило меня назвать его имя, имя человека, тюрьмой, лагерем и вынужденной эмиграцией полностью искупившего ту давнюю вину, которую многим другим безоговорочно и легко прощали. Вину, которую многие легко прощали сами себе.
16 марта 1967 года Делонэ обратился к следователю с «Заявлением о чистосердечном раскаянии».
В этом заявлении были все те слова, которыми люди обычно осуждают свое поведение и поступки. Сожаление о прошлом, обещания на будущее. Не удивило меня и то, что этим «сожалениям» была придана строгая правовая форма. Следователи часто подсказывают такие формулировки обвиняемым. Это делается тогда, когда целью следствия перестает быть проверка доказательств. Это случается тогда, когда все усилия следствия направлены на то, чтобы добиться раскаяния.
В деле о демонстрации раскаяние следствию было необходимо. Властям нужно было организовать судебный процесс над людьми поверженными. Я думаю, что передача, вопреки закону, дела из прокуратуры в КГБ преследовала эту цель. Здесь действовал фактор устрашения. И не только за счет «солидности фирмы», но и потому, что передача дела КГБ – свидетельство большей тяжести преступления, большей опасности его для общества.
Но когда одного устрашения мало, его обычно подкрепляют обещанием свободы. Вот почему следователь не ограничился тем, что просто записал в протокол допроса Делонэ: «Я раскаиваюсь, я сожалею о содеянном». Ему нужно было, с одной стороны, закрепить это раскаяние так, чтобы от него нельзя было отказаться. С другой – облечь это раскаяние в такую форму, которая дала бы суду основание применить к Вадиму меру наказания, не связанную с лишением свободы. Ведь когда следователь говорил Делонэ, что в случае чистосердечного раскаяния наказание, которое изберет суд, не будет суровым, он не обманывал его. Он знал, что суд несомненно согласится с предложениями о мере наказания, которые будут исходить от такого мощного органа, как КГБ.
Так появился в деле документ, названный «Явка с повинной». Итак, «Явка с повинной» (том II, лист дела 60).
Буковский очень сильно воздействовал на меня.
Буковский считал, что можно добиться чего-то только демонстрациями, а иначе нас просто танками раздавят.
Далеко идущие планы Буковского, которые зиждутся на его глубокой неприязни, если не сказать – ненависти – к коммунизму, меня отнюдь не устраивали.
А вот и то, ради чего обвиняемый все это писал:
Я пишу это потому, что, если мое дело не передадут в суд или мерой наказания будет не заключение, я приложу все силы к исправлению своих ошибок и предостерегу других. А это будет небесполезно.
Этот документ, обеспечивающий обвиняемому бесспорное снисхождение суда, открывал новый этап следствия.
А 31 мая 1967 года появляются самые тяжелые из показаний Делонэ против Буковского (том III, лист дела 107):
Буковский лидер молодежного подполья.
Буковский политик со сложившимися убеждениями, что при существующем государственном строе демократические преобразования невозможны. Мечта Буковского – создание в нашей стране многопартийной системы. Я понимал, что его позиция близка к антисоветчине. Я понимал, что мне с ним не по пути.
Трудно сказать, ограничивались ли намерения КГБ в этот период расследования только задачей психологического воздействия на Буковского, желанием добиться компромиссного соглашения с ним, надеждой на то, что под угрозой привлечения по статье 70 Уголовного кодекса он согласится покаяться в суде, осудить сам факт демонстрации и свою роль в ее организации. Или действительно было намерение дополнительно предъявить ему обвинение в антисоветской агитации и пропаганде. Бесспорно одно – запугать, деморализовать Владимира им не удалось.
И опять говорит Владимир Буковский.
Показания 5 мая 1967 г. (том III, лист дела 157).
Свои политические убеждения не скрываю и привык говорить о них открыто. Мои политические убеждения как противника коммунизма сложились к 1960 году и с тех пор почти не претерпели изменений.
Я противник монопольной роли коммунистической партии в осуществлении демократических свобод. Считаю, что демократическим и правовым государство будет только тогда, когда обеспечит гражданам демократические свободы. Изменять свои убеждения или отказываться от них я не собираюсь.
Этими словами закончил Буковский в том – 1967-м – году свой разговор с КГБ. Больше ему вопросов не задавали.
Наверное, никогда раньше, до защиты Владимира, я не испытывала такого страстного желания помочь человеку, желания, соединенного с пониманием того, что передо мной стена, прошибить которую не могу ни логическими рассуждениями, ни ссылками на закон.
(Потом, в последующих политических делах оба этих чувства возвращались всегда. Они не ослабевали со временем, не становились менее мучительными.)
Дни и часы я проводила за изучением этого, такого несложного по своей фабуле, по правовой структуре, но такого необычного для советской жизни дела. Для меня было уже совершенно ясно, что я буду ставить вопрос об отсутствии состава преступления и об оправдании Владимира. Сказала я об этом и ему.
Так из «предполагаемого» защитника я превратилась в защитника, которому он начал доверять.
Помогло этому и то, что я не последовала совету моих товарищей по защите и не заявила ходатайства о проведении повторной стационарной судебно-психиатрической экспертизы. Мои коллеги были тут, собственно, передаточным звеном. Инициатива, как я поняла, исходила от руководства Следственного управления КГБ.
Такое ходатайство открывало новый, казавшийся моим товарищам выгодным путь для разрешения всего дела: «Буковского направят на экспертизу, и дело будет приостановлено. Это даст возможность оттянуть слушание дела до празднования пятидесятилетия советской власти, а следовательно, до амнистии. При любом заключении экспертизы Буковский выигрывает. Если он будет признан здоровым, он, как и наши подзащитные, подпадет под действие Указа об амнистии. Если же, вопреки ожиданиям, его признают душевнобольным, то принудительное лечение в психиатрической больнице все равно лучше, чем суд и лагерь». Мои коллеги были совершенно искренни, давая такой совет. В те годы никто из нас даже отдаленно не мог предположить, что психиатрия станет средством борьбы с инакомыслием, способом самой чудовищной, антигуманной расправы с ним.
Дело Буковского было первым в моей практике, породившим такие подозрения.
О том, что Владимир уже несколько раз подвергался психиатрическому обследованию и даже принудительному лечению в специализированной больнице, я знала еще до встречи с ним, как знала до встречи с ним о его детстве, обстановке в семье. Знала о его вкусах и склонностях, интересах, особенностях его характера.
Его мать – Нина Ивановна Буковская – очень быстро почувствовала ко мне доверие. Поняла, что я спрашиваю ее обо всем этом не из любопытства, что это часть моей подготовки к защите. А я, в свою очередь, радовалась, что она человек умный, наблюдательный и очень объективный в своих оценках. Но когда она сказала, что Владимира признавали невменяемым, направляли на принудительное лечение, долгое время держали в сумасшедшем доме только за его политические взгляды, что он совершенно здоровый человек, – я ей не поверила.
Нина Ивановна прекрасно знала, что надежды на то, что Владимира после суда отпустят домой, нет. Она знала, что его ждет лишение свободы. Я видела, чего ей стоило быть всегда выдержанной, держаться с достоинством. Но когда нам приходилось говорить о времени, которое Владимир провел в психиатрической больнице, она теряла самообладание. Она никогда не плакала, но лицо ее покрывалось сплошным красным пятном. Я видела, что она боится больницы для Владимира гораздо больше, чем лагеря.
И все же я не могла поверить в то, что она рассказывала. Не могла допустить, что в сумасшедший дом сознательно помещали здорового человека. И, естественно, считала, что не могу руководствоваться ее мнением и противопоставить его мнению профессионалов. Сомнения появились и все более увеличивались после встречи с Владимиром. Его ясный ум, способность логически мыслить и четко формулировать мысль, отсутствие всякой нервозности, взвинченности удивительно противоречили моему хотя и непрофессиональному, но и не совсем дилетантскому представлению о душевнобольном человеке.
Заключения психиатров усилили мои сомнения.
За сравнительно короткий срок (с 1963 года) Владимир успел пройти два стационарных обследования в Московском институте имени Сербского, два года находился в специальной Ленинградской психиатрической больнице, затем в такой же больнице в подмосковном городе Люблино, потом в психиатрической больнице «Столбовой».
В период следствия по нашему делу его вновь подвергли психиатрической экспертизе и на этот раз признали вменяемым.
Сколько врачей его смотрели за это время, а выводы оказывались совершенно разные, взаимоисключающие: «вялотекущая форма шизофрении», вывод – «невменяем»; «психопатическое развитие личности», вывод – душевным заболеванием не страдает, вменяем, ответственен за свои действия.
Я не могла отнести противоречивость выводов за счет сложности диагностики, неясности клинической картины или существенных изменений в его состоянии – развитии или компенсации заболевания, так как в описательной части каждого из актов экспертизы перечислялись одни и те же симптомы. Я впервые столкнулась с медицинскими документами, в которых независимость политических суждений и критика советского образа жизни открыто признавались признаками душевного заболевания.
Я обратилась за консультацией к двум крупным психиатрам – клиницистам с многолетним опытом работы в психиатрических больницах. Оба моих консультанта, независимо друг от друга, пришли к абсолютно совпадающим выводам. Они отказались дать категорическое заключение о психическом состоянии человека, которого не видели, но утверждали, что приведенная в документах симптоматика не давала оснований для признания его душевнобольным.
Помню, как один из них все никак не мог поверить, что я показываю ему точную копию заключения экспертизы.
– Вы уверены, что переписали все, ничего не упустили? Не может быть, чтобы только по таким симптомам врач позволил себе констатировать болезнь. Это было бы чудовищно!
Когда мои коллеги пришли ко мне с предложением заявить ходатайство о направлении Владимира на экспертизу, я уже прошла весь этот путь от сомнений до уверенности. Я считала, что не обязана, пользуясь противоречиями в заключениях, настаивать на повторном обследовании. А право на то, чтобы использовать эти противоречия для «облегчения» участи Владимира, принадлежит не мне, а ему. Я считала, что только он может решить, действительно ли это облегчение и хочет ли он этим облегчением воспользоваться. Вот почему я отказалась заявить ходатайство.
Не согласился на этот путь, на это «облегчение», и Владимир. Именно тогда, по собственному его признанию, он окончательно поверил в то, что у него «честный» адвокат.
Мы привыкли друг к другу в долгие часы и дни ознакомления с делом; и все же настоящей слаженности в работе, которая была у меня потом с Павлом Литвиновым и Ларисой Богораз (Даниэль), не получилось.
Частично это можно объяснить несовпадением задачи, которую каждый из нас ставил перед собой. Моей задачей было защищать, то есть применительно к этому делу дать правовой анализ статьи 190-3 Уголовного кодекса, статьи 125 Конституции и тех материалов дела, которые непосредственно относились к самой демонстрации. Владимир же ждал суда как открытой трибуны, которая впервые даст ему возможность высказать «все». Защита правомерности демонстрации была для него лишь частью общей задачи. Он хотел втиснуть в рамки последнего слова все свои политические взгляды и убеждения. Я стремилась помочь ему, чтобы его выступление было очень четким, концентрированным, чтобы он не загромождал его несущественными деталями.
Главным препятствием, как это ни покажется странным, оказались познания Буковского в уголовно-процессуальном законодательстве.
Время содержания под стражей до суда он использовал для изучения процессуальных законов и пришел на свидание со мной с ощущением первооткрывателя. Его цепкая память действительно вобрала, наверное, все 420 статей российского процессуального кодекса. Но от этого он не стал юристом, не обрел способности отбора. Его знания были знаниями дилетанта, уверенного в том, что он один является обладателем этого богатства.
Интересно, что тогда, во время нашей беседы в тюрьме, буквально засыпая меня номерами статей Уголовно-процессуального кодекса, которые не были соблюдены следствием, он ни разу не заговорил о действительно серьезном нарушении закона.
В самом начале расследования дела о демонстрации из него были выделены все материалы об одном из ее участников (Хаустове), и дело в отношении его рассматривалось судом отдельно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64