https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/s-nizkim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мол, допрос был закончен, следователь не успел все записать и потому вновь уточнял какие-то второстепенные детали.
Как договорились, начала уточнять отдельные формулировки из заключений экспертиз, даты некоторых документов. То есть все то, что определяется формальным требованием, – в речи можно ссылаться только на то, что проверено и удостоверено судом.
И вот:
Я: В протоколе очной ставки между Буровым и Кабановым в томе третьем на листе дела 129 имеется следующая запись: «…»
Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет наличие следующей записи в протоколе очной ставки в томе третьем на листе дела 129.»
Я: В стенограмме этой же очной ставки по этому же вопросу имеется следующая запись: «…» (опять цитата).
Я привожу запись, в которой никаких существенных расхождений нет. Оба текста почти дословно совпадают.
Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет…»
Так еще две цитаты с очень небольшими расхождениями. А потом:
Прошу удостоверить. В томе третьем на листе дела 86 в протоколе допроса Бурова записано: «Марина вырвала левую руку, и я сильнее стал держать ее. У Марины были еще плавки. Плавки с нее снял Сашка».
Карева: Суд удостоверяет.
Я: Прошу удостоверить, что в стенограмме эта запись отсутствует. Никакого упоминания о плавках и о том, кто их снимал, в ней нет.
И пауза. Та самая, которая так невыразительно выглядит в книге и которая почти как взрыв там, в суде.
Карева: Товарищ адвокат, что вы хотите этим сказать?
Я: Я хочу сказать, товарищ председательствующий, что в томе третьем на листе дела 86 имеется запись, которую вы уже удостоверили. Я также хочу сказать, что в стенограмме такая запись отсутствует. Прошу вас проверить и в соответствии с законом удостоверить правильность моего утверждения.
И опять пауза. А потом Карева медленно произносит:
Товарищ секретарь, суд удостоверяет, что такая запись в стенограмме отсутствует.
Я: Прошу удостоверить, что в рукописном протоколе допроса подсудимого Кабанова в томе третьем на листе дела 96 записано: «Я бросил кофту Марины недалеко от забора руслановской дачи».
В магнитофонной записи эти его показания зафиксированы: «Кто из нас прятал кофту Марины и где – не помню».
Хорошо помню, как вскочила Волошина с криком: – Этого не может быть! Наверное, есть уточнение в конце протокола!
Но я спокойна. Ни в начале, ни в конце представленной самим прокурором расшифровки этого нет.
И опять:
Карева: Товарищ секретарь, суд удостоверяет.
Еще одно такое сопоставление, и взрывается Карева:
Товарищ адвокат, суд вновь предлагает вам аргументировать ваше ходатайство. Объясните, для чего вы заставляете нас делать эту работу?
Я: Пожалуйста, товарищ председатель. Основанием моего ходатайства является статья 294 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Она обязывает меня просить вас об удостоверении тех материалов дела, которые имеют значение для защиты. Поскольку протоколы допросов моего подзащитного и его очных ставок несомненно являются доказательством по делу, а стенограмма вами уже приобщена, я и прошу вас об удостоверении отдельных выдержек из них.
Карева: Это все, что вы можете сказать в обоснование вашей просьбы?
Я впервые вижу Кареву такой. Все ее лицо покрыто красными пятнами. Она с трудом сдерживает не волнение даже, а бешенство. Бешенство от впервые ощущаемого ею собственного бессилия – у нее нет возможности отказать мне. Она вынуждена каждый раз произносить:
– Удостоверяю.
Говорю спокойно, каким-то, как мне казалось, даже скучным голосом. Только почему-то не могу остановить дрожь в коленях, скрытых от всех адвокатской трибуной. Но это не потому, что боюсь и волнуюсь. Это от необходимости сдерживать презрение к ней, судье – «объективному и беспристрастному избраннику народа».
Уже потом, в перерыве, Юдович и Чайковская сказали, что ни разу в процессе не видели у меня такого лица. Лица, полностью лишенного всякого выражения.
Так продолжалось около часа. А потом Карева сделала еще одну попытку остановить меня:
– Товарищ адвокат, по плану работы суда мы должны сегодня закончить судебное следствие. Мы слушаем вас достаточно долго. У суда нет времени целый день тратить на такую работу.
– Вы ошибаетесь, товарищ председательствующий. У суда всегда есть время, чтобы проверить материалы дела так, как этого требует закон. Вы знаете, что не можете отказать мне в осуществлении моего права на защиту из-за отсутствия на то времени.
И так было до конца. Пока все 26 пунктов нашего списка не были внесены в протокол.
Так закончилось судебное следствие в Московском городском суде.
Прения сторон – заключительная часть судебного процесса. После речей обвинителя и защиты только последние слова подсудимых и. приговор.
Подсудимые ждут этого дня почти с таким же волнением, как дня приговора. Большинство из них твердо уверено – как скажет прокурор, так и будет. Может быть, только год или два суд сбросит.
В том, что Волошина будет просить признать мальчиков виновными, сомнений ни у кого из нас не было. Понимали это Алик и Саша. Понимали это и их родители.
И все же мы не только предполагали, мы были почти уверены, что нас ожидает во время прений сторон нечто необычное. И что это необычное прозвучит с трибуны обвинения. Так это и случилось.
Первый раз слова «вина не доказана» и «прошу оправдать» в деле мальчиков произнесли не мы, адвокаты. Этими словами закончила свою речь общественный обвинитель Сара Бабенышева.
Передо мной и сейчас лицо Сары, ее смущенная улыбка, когда прозвучало: «Слово для поддержания обвинения предоставляется общественному обвинителю товарищу Бабенышевой».
Ее первый, чуть растерянный, даже испуганный взгляд. Помню, как медленно она встала, слышу ее негромкий голос. Кажется, она начала так: «Я шла в суд с чувством глубокого сочувствия горю матери, трагически потерявшей своего ребенка. Я шла с чувством ужаса перед совершенным преступлением и негодованием против тех, кто виновен в гибели Марины. Я сохранила эти чувства и сейчас. Так же, как и тогда, я готова просить суд наказать убийц Марины. Но сегодня я не знаю, кто они».
Сара рассказывала (именно рассказывала) в своей речи, как она постепенно, слушая показания Саши и Алика, теряла ту непоколебимую уверенность, с которой шла в суд, согласившись быть обвинителем. Как зарождались у нее сомнения в правдивости показаний мальчиков.
То, что произошло у нас в процессе, было просто уникально. Такой самостоятельности и независимости, думаю, не продемонстрировал ни один из общественных обвинителей.
Но помимо этого общего значения речь Сары Бабенышевой была очень интересна и самим анализом доказательств. Особенно в той ее части, которая относилась к показаниям свидетельницы Марченковой.
Много раз, думая о том, как родились эти показания, впервые прозвучавшие на кладбище над могилой, я ощущала их истеричность. Про себя я называла Марченкову кликушей, не находя для нее более точного определения. Бабенышева назвала ее «плакальщицей». Читая показания этой свидетельницы, записанные следователем, Бабенышева сумела ощутить в них традиционный народный ритуал обрядного «плача» над могилой усопшего. И, произнося свою речь, цитируя эти показания, произнося их чуть нараспев, Сара заставила всех нас увидеть и почувствовать это. Она сумела показать, что само построение показаний Марченковой точно укладывается в законы фольклорного жанра. Сначала сожаление о погибшей, неутешность горя о ней. Потом восхваление ее достоинств: «умница», «красавица». Вина живых в том, что недоглядели, не уберегли: «Прости, Мариночка, деточка, прости меня, старую. Отпусти меня. Зачем снишься мне каждую ноченьку. Не уберегла тебя, не спасла тебя» и т. д.
Сара говорила, что содержание посмертного оплакивания, в котором единственное достоверное – смерть оплакиваемого, следствие сделало краеугольным камнем обвинения. Придало силу свидетельского показания литературному вымыслу.
Я хорошо помню, что Юдович произнес в тот день блестящую защитительную речь. Но вспомнить сейчас, через многие годы, отдельные куски его речи, строй его аргументов я не могу. Я помню сейчас свою речь только потому, что привезла с собой ее стенограмму. Я помню куски из речи прокурора Волошиной, но именно те куски, которые цитирую или на которые отвечаю в своей речи.
Это не потому, что мы, адвокаты, произнесли плохие, неинтересные речи. Отнюдь нет. Стенографические записи наших речей были предметом специального изучения и обсуждения на заседании криминалистического общества Московской коллегии адвокатов.
Обсуждались и изучались наши речи и на специально посвященных этому производственных совещаниях в юридических консультациях.
Но эти речи, при всей непохожести стиля, манеры изложения, все же оставались традиционными судебными речами. Это не слабость? Это закон профессии. Речь Бабенышевой так запомнилась именно в силу ее абсолютной нетрадиционности, необычности для суда. В этом была особая сила эмоционального ее воздействия.
Речь прокурора Волошиной, как мы и ожидали, была дословным повторением того, что записано в обвинительном заключении. И хотя прокурор вынуждена была признать, что следователь Юсов допустил нарушения закона при производстве расследования, закончила она свою речь так: «Я не могу не признать, что Буров и Кабанов были хорошими мальчиками. Ничто в их поведении не свидетельствует о том, что у них были преступные наклонности. Если бы они не отказались от признания своей вины, они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой. Но они от этого признания отказались. Я считаю их вину доказанной и прошу суд приговорить их по статье 102 Уголовного кодекса РСФСР к 10 годам лишения свободы каждого».
Мне казалось тогда, да и сейчас я придерживаюсь этого мнения, что ничто лучше не выражает психологическое пристрастие к «признанию», его гипнотическую силу, чем эти слова: «Они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой».
Слова, произнесенные в отношении тех, кого сама прокурор считала виновными в совершении одного из самых тяжких и самых безнравственных преступлений.
Прения сторон по делу мальчиков длились два дня. Я произносила речь на второй день. После моей речи был объявлен обеденный перерыв.
Мы стояли в длинной очереди в столовой Городского суда между судьями, прокурорами, адвокатами. Некоторые из них слушали наши речи. Левину – вчера, мою – сегодня. Нам обоим довелось тогда выслушать много лестных слов в наш адрес. И то, что это говорили судьи и прокуроры, было не только приятно. Это вселяло и некоторую надежду. Нам казалось, что если они, судьи, так безоговорочно признают убедительность наших доводов, если они соглашаются с тем, что мы опровергли достоверность признания, то ведь и Карева такая же судья, как и они. Может быть, и она, несмотря на свою предубежденность, спокойно оценит все «за» и «против».
Именно в этот момент, когда мы со Львом обменивались этими словами, вошла Карева и, обращаясь ко мне, громко сказала:
– Товарищ Каминская, я не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что вы сегодня произнесли замечательную речь.
А я стояла подавленная, понимая, что надеяться не на что. Что Карева никогда не сказала бы так в присутствии своих и моих коллег, если бы не решила безоговорочно, что мальчиков она осудит.
А через три дня – 23 ноября 1967 года – мы, стоя в зале Московского городского суда, слушали приговор. С волнением, когда кажется, что сердце замирает, ждали, когда же услышим те главные слова, ради которых работали столько месяцев. Ради которых действительно не спали ночами. Ради которых вкладывали в эту работу не просто умение и добросовестность, но и кусок своей жизни.
И вот они звучат, эти слова.
Именем Российской Социалистической Федеративной Республики. Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда приговорила: признать Бурова и Кабанова виновными в предъявленном им обвинении по статье 102 Уголовного кодекса. И определить им наказание в виде 10 лет лишения свободы каждому.
Как мы ни были к этому готовы, каким тяжким, как будто непредвиденным грузом ложатся эти слова. И так всегда. Во всех делах, где уверен в своей правоте. Как бы ни понимала умом, что осудят, все равно абсолютно иррационально надежда продолжает жить до этой последней минуты.
Я, как, наверное, и все адвокаты мира, немного волнуюсь перед речью. Мне, как и всем, хочется сказать ее хорошо. Здесь и чувство профессиональной чести, наверное, и немного тщеславия. Кому неприятно услышать после речи похвалу?.. Но я никогда не сравню интенсивность этого волнения с той, которую испытываю в день вынесения приговора. И когда меня товарищи спрашивали: «Когда ты больше волнуешься – перед речью или после нее?» – я всегда отвечала:
– Больше всего, несравнимо больше волнуюсь, ожидая приговор и во время его чтения.
Суд очень утомляет. Часто, приходя домой вечером, я от усталости не хотела и не могла ни с кем разговаривать. Молча ела обед, молча, не читая, не глядя на телевизор, сидела потом у себя в кабинете.
После обвинительного приговора это была уже не просто усталость, а изнеможение. Ощущение такой слабости, когда трудно и лень протянуть руку, сделать лишний шаг.
В день вынесения приговора Саше и Алику, бессонной ночью, я думала: «Проклятая работа. Я ненавижу эту профессию. Лучше стать дворником, прислугой – кем угодно, но не участвовать в этой гнусной комедии».
И я действительно в эти часы ненавидела свою профессию – ту, которую называю профессией моей жизни.
Карева вынесла не только обвинительный приговор. Она вынесла еще частное определение, утверждая, что Саша отказался от тех показаний, где признавал себя виновным, под влиянием адвоката Козополянской. Карева не нашла ничего предосудительного во всех тех беззакониях, которые творил Юсов. Она не только не вынесла частного определения в его адрес, но и в самих формулировках приговора обошла все то, что бесспорно было установлено в суде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я