https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/Sunerzha/
Я заставил их сбросить одежду. Они прошли еще немного по кругу, и наконец их вытолкали на середину, передо мной... Я сидел в каске и сапогах, подтянутый, и курил сигарету. Между ног у меня был зажат начищенный до блеска пулемет, и когда дьяволы подходили ко мне совсем близко, я осенял себя крестом и начинал стрелять. Брызгала кровь, с дикими воплями они падали, молили о пощаде, подползая ко мне на своих дряблых животах, а я бил их прямо в лицо сапогом и все стрелял, стрелял. Появлялись все новые и новые дьяволы, тысячи и тысячи, я косил их без устали из пулемета, они тоже падали с криком, кровь текла ручьями, гора трупов росла передо мной, а я продолжал стрелять. Наконец все было кончено — ни одного дьявола не осталось в живых. Я встал и коротко приказал своим людям убрать эту падаль. Затем, натянув перчатки, подтянутый, аккуратный, я пошел в офицерское собрание выпить стаканчик коньяка. Я был одинок, я чувствовал себя жестоким, но справедливым, на правой руке у меня была тоненькая золотая цепочка.
На вокзале меня теперь хорошо знали, я работал помощником санитара и носил нарукавную повязку.
Весной 1915 года я не выдержал. От платформы отходил очередной воинский эшелон, и я вскочил на подножку вагона. Меня подхватили, втащили внутрь, и только когда я оказался среди солдат, им пришло в голову спросить меня, что мне нужно. Я ответил, что хочу отправиться с ними на фронт. Они поинтересовались, сколько мне лет. Я ответил — «пятнадцать». Тогда они развеселились и стали хлопать меня по спине. В конце концов солдат, которого все называли Стариком, сказал, что все равно, когда мы прибудем на фронт, меня задержат и вернут домой, но пока мне, пожалуй, небесполезно пожить жизнью солдата и «посмотреть, чем это пахнет». Солдаты потеснились, освобождая для меня местечко, а один из них протянул мне ломоть хлеба. Хлеб был черный, довольно скверный, но Старик, смеясь, заметил: «Лучше уж такой дерьмовый хлеб, чем никакой». Я съел этот хлеб с наслаждением. Солдаты начали петь, и их громкая мужественная песня стрелой проникла в мое сердце.
Наступила ночь, солдаты сняли портупеи, расстегнули воротники и легли. Во влажной тьме вагона я с жадностью вдыхал шедший от них запах кожи и пота.
В начале марта 1916 года я снова попробовал удрать. Эта попытка увенчалась не большим успехом, чем первая. По прибытии на фронт меня арестовали, допросили и вернули домой. После этого мне закрыли доступ на вокзал, госпиталь не посылал меня больше на разгрузку санитарных поездов, и я стал работать в палатах.
1916 год
Я прошел мимо шестой палаты, повернул направо, миновал аптеку, еще раз повернул направо — палаты офицеров находились здесь. Я замедлил шаг. Дверь ротмистра Гюнтера была, как всегда, открыта. Я знал, что он сидит, забинтованный с головы до пят, опираясь на подушки, и взгляд его устремлен в коридор.
Я прошел мимо двери и посмотрел в его сторону. Он крикнул громовым голосом.
— Эй, малый!
Сердце у меня дрогнуло.
— Иди сюда.
Я оставил ведро и тряпки в коридоре и вошел в его палату.
— Зажги мне сигарету.
— Я, господин ротмистр?
— Конечно ты, дурак. Разве здесь есть еще кто-нибудь?
Он приподнял обе руки и показал мне, что они забинтованы. Я сказал:
— Слушаюсь, господин ротмистр!
Я вложил сигарету ему в рот и поднес огня. Он затянулся, не переводя дыхания, раза два или три и коротко приказал:
— Вынь!
Я осторожно вытащил сигарету из его рта и стал ждать. Ротмистр, улыбаясь, смотрел в пространство. Насколько позволяли судить бинты, которыми он был обмотан, это был очень красивый мужчина. Во взгляде его, в улыбке светилось что-то дерзостное, и это напоминало мне дядю Франца.
— Давай, — приказал ротмистр.
Я снова вложил сигарету ему в рот, он затянулся.
— Вынь!
Я повиновался. Он молча, внимательно оглядел меня, затем спросил:
— Как тебя зовут?
— Рудольф, господин ротмистр.
— Так вот, Рудольф, — весело произнес он, — я вижу, ты все же не так глуп, как Пауль. Эта свинья, когда зажигает мне сигарету, умудряется сжечь по крайней мере половину ее, да и потом его никогда не дозовешься.
Он сделал мне знак вложить ему в рот сигарету, затянулся и скомандовал:
— Вынь!
Потом взглянул на меня.
— Где это они тебя нашли, щенок?
— В школе.
— Так, значит, ты умеешь писать?
— Так точно, господин ротмистр.
— Садись, я продиктую тебе письмо к моим драгунам. Ты знаешь, где находятся мои драгуны? — добавил он.
— В восьмой палате, господин ротмистр.
— Так, — удовлетворенно сказал он. — Садись.
Я сел за столик. Он начал мне диктовать, я стал писать. Когда он кончил, я показал ему письмо, он прочел его, кивая головой с довольным видом, потом приказал мне снова сесть и добавить постскриптум.
— Рудольф, — послышался за моей спиной голос старшей медсестры, — что ты тут делаешь?
Я вскочил. Она стояла на пороге, высокая, прямая, ее светлые волосы были зачесаны назад, руки скрещены на груди, вид у нее был строгий, чопорный.
— Рудольф, — сказал ротмистр Гюнтер, вызывающе глядя на медсестру, — работает на меня.
— Рудольф, — не взглянув на него, проговорила медсестра, — я тебе велела убрать двенадцатую палату. Здесь распоряжаюсь я и никто другой.
Ротмистр Гюнтер усмехнулся.
— Сударыня, — сказал он с вызывающей вежливостью, — Рудольф не будет убирать двенадцатую палату ни сегодня, ни завтра.
— Ах, так! — воскликнула медсестра, резко поворачиваясь к нему. — Могу я спросить почему, господин ротмистр?
— Потому что начиная с сегодняшнего дня он переходит в услужение ко мне и моим драгунам. А вот Пауль, если вам угодно, сударыня, может убирать двенадцатую палату.
Медсестра еще больше выпрямилась и сухо спросила:
— Вы имеете что-нибудь против Пауля, господин ротмистр?
— Конечно, сударыня, еще как имею. У Пауля руки как у свиньи, а у Рудольфа чистые. Пауль зажигает сигарету как свинья, а Рудольф зажигает ее аккуратно. Пауль и пишет как свинья, а Рудольф пишет очень хорошо. По всем этим причинам, сударыня, и вдобавок еще потому, что этого Пауля никогда не дозовешься, он может дать себя повесить, а Рудольф с сегодняшнего дня поступает в мое распоряжение.
Глаза медсестры сверкнули.
— А позволено будет спросить, господин ротмистр, кто это так распорядился?
— Я.
— Господин ротмистр, — грудь медсестры в волнении вздымалась и опускалась. — я хотела бы, чтобы вы раз и навсегда поняли, что служащими здесь распоряжаюсь я.
— Так... — сказал ротмистр Гюнтер и с невероятно наглой усмешкой не спеша окинул взглядом медсестру, словно раздевая ее.
— Рудольф! — крикнула она дрожащим от ярости голосом. — Идем! Немедленно идем!
— Рудольф, — спокойно произнес ротмистр Гюнтер, — сядь.
Я посмотрел на одного, на другую и целую секунду был в нерешительности.
— Рудольф! — крикнула медсестра.
Ротмистр ничего не говорил, он усмехался. Он очень был похож на дядю Франца.
— Рудольф! — гневно повторила медсестра.
Я сел.
Она повернулась на каблуках и вышла из комнаты.
— Хотел бы я знать, — воскликнул ротмистр громовым голосом, — чего стоит эта светловолосая дылда в постели! Наверно, ничего! А ты как думаешь, Рудольф?
На следующий день старшая медсестра перешла в другое отделение, а меня передали в распоряжение ротмистра Гюнтера и его драгун.
Однажды, когда я убирал палату ротмистра, за моей спиной раздался его голос:
— А я узнал о твоих проделках!
Я обернулся, он строго посмотрел на меня, и комок подступил у меня к горлу.
— Иди-ка сюда!
Я подошел к его кровати. Он повернулся на своих подушках, чтобы видеть мое лицо.
— Я слышал, что ты воспользовался работой на вокзале и дважды в воинском эшелоне удирал на фронт. Правда это?
— Да, господин ротмистр.
Он некоторое время молча, со строгим видом изучал меня.
— Садись.
Я никогда еще не садился в присутствии ротмистра, за исключением тех случаев, когда писал его драгунам письма, и поэтому заколебался.
— Садись, дурак!
Я подвинул к его кровати стул и с замирающим сердцем сел.
— Возьми сигарету.
Я взял сигарету и протянул ему. Жестом он отказался.
— Это тебе.
Волна гордости захлестнула меня. Я взял сигарету в зубы, зажег ее, затянулся несколько раз и закашлялся. Ротмистр засмеялся.
— Рудольф, — сказал он, сразу становясь серьезным. — Я за тобой все время наблюдал. Ты мал ростом, не очень-то видный собою, неразговорчив, но ты не глуп, образован, и все, что ты делаешь, ты выполняешь так, как это должен делать хороший немец, — основательно.
Он произнес это тем же тоном, что и мой отец, и мне даже показалось — его голосом.
— И при этом ты не трус и сознаешь свой долг перед родиной.
— Да, господин ротмистр.
Я закашлялся. Он смотрел на меня, улыбаясь.
— Можешь бросить сигарету, если хочешь, Рудольф.
— Спасибо, господин ротмистр, — я положил сигарету в пепельницу, стоявшую на ночном столике, затем снова взял ее и аккуратно затушил. Ротмистр молча наблюдал за мной. Потом он поднял свою забинтованную руку и сказал:
— Рудольф!
— Да, господин ротмистр.
— Это хорошо, что в пятнадцать лет ты хотел сражаться.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что после первой неудачи ты снова попытался сделать это.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что ты работаешь здесь.
— Да, господин ротмистр.
— Но еще лучше быть драгуном.
Я вскочил, совершенно ошарашенный.
— Мне? Драгуном? Господин ротмистр!
— Садись! — громовым голосом крикнул он. — Никто не отдавал приказа встать!
Я вытянулся в струнку, отчеканил:
— Слушаюсь, господин ротмистр! — и сел.
— Так вот, — сказал он немного погодя, — что ты об этом думаешь?
Я ответил дрожащим голосом.
— Разрешите, господин ротмистр... Я думаю, что это было бы просто великолепно!
Он взглянул на меня сияющим, исполненным гордости взглядом, кивнул головой, два или три раза, словно про себя, повторил «просто великолепно», а затем серьезно и тихо сказал:
— Хорошо, Рудольф, хорошо.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Наступило молчание, потом ротмистр продолжал:
— Вот заживут эти царапины, Рудольф... и я начну формировать отряд... для одного из фронтов... У меня есть приказ... Когда я буду выписываться отсюда, я оставлю тебе адрес, и ты явишься ко мне. Я все улажу.
— Слушаюсь, господин ротмистр! — ответил я, дрожа всем телом. Но тотчас же у меня мелькнула ужасная мысль. — Господин ротмистр, — пробормотал я, — меня ведь не допустят — мне нет еще шестнадцати.
— Ах, вот что! — сказал, смеясь, ротмистр. — Только и всего? В шестнадцать лет человек уже достаточно взрослый, чтобы драться! Ох уж эти идиотские законы! Ничего, будь спокоен, Рудольф, я все устрою.
Вдруг глаза его загорелись, он приподнялся на подушках и крикнул в сторону двери:
— Здравствуй, золотце!
Я обернулся. Там стояла маленькая светловолосая медсестра, ухаживавшая за ним. Я подошел к умывальнику, ополоснул руки и стал помогать ей снимать с ротмистра бинты. Мучительная операция продолжалась довольно долго, но ротмистр держался великолепно, словно он и не чувствовал боли. Он не переставал смеяться и шутить. Потом сестра принялась снова забинтовывать его, как мумию. Он взял ее за подбородок уже забинтованной рукой и спросил полушутливым, полусерьезным тоном, когда она наконец решится переспать с ним.
— Ах нет! Я не хочу этого, господин ротмистр! — ответила сестра.
— Почему же? — спросил он, насмешливо глядя на нее. — Разве я вам не нравлюсь?
— Что вы, что вы, господин ротмистр! — смеясь, ответила она. — Вы очень красивый мужчина!
Затем другим, уже серьезным тоном добавила:
— Ведь это грех!
— Ах, вот оно что! — сказал он раздраженно. — Грех! Какая чепуха!
До самого ее ухода он не проронил больше ни слова. Когда она вышла, он повернулся ко мне с сердитым видом.
— Слышал, Рудольф? Вот дурочка! С такими красивыми грудками — и верить в грех! Господи, что за дурость — грех! Это все попы забивают им головы! Грех! И вот так обманывают хороших немцев! Свиньи попы наделяют немцев грехами, а наши добрые немцы отдают им за это свои деньги! И чем больше эти вши сосут из них кровь, тем больше радуются наши дураки. Они вши, Рудольф, вши! Хуже евреев! Попадись они мне в руки, попрыгали бы они у меня четверть часика! Грех!.. Только родился — и уже грешен!... Уже на тебе грех! С рождения на коленях! Вот как оболванивают наших добрых немцев! Страхом берут, а эти несчастные делаются такими трусами, что не смеют даже поцеловаться с кем-нибудь! Вместо этого они ползают на коленях, эти болваны, и бьют себя в грудь: господи, помилуй, господи, помилуй!..
И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
— Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство — делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
— Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
— Здесь? В госпитале?
— Да, дуралей! В госпитале. Ты как думаешь, где ты находишься?
Я напряг память, стараясь вспомнить все, что о нем говорили.
— Они говорят, что вы настоящий немецкий герой, господин ротмистр.
— Вот как! Они так говорят? Ну, а еще что?
— Они говорят, что вы чудной, господин ротмистр.
— А еще?
— Женщины говорят, что вы...
— Что я...
— Должен ли я повторить их слова, господин ротмистр?
— Конечно, дуралей.
— Они говорят, что вы шельма.
— Вот как! Они не ошиблись! Я им еще покажу!
— И потом они говорят, что вы страшный человек.
— А еще что?
— Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
— Вздор! Что за вздор!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
На вокзале меня теперь хорошо знали, я работал помощником санитара и носил нарукавную повязку.
Весной 1915 года я не выдержал. От платформы отходил очередной воинский эшелон, и я вскочил на подножку вагона. Меня подхватили, втащили внутрь, и только когда я оказался среди солдат, им пришло в голову спросить меня, что мне нужно. Я ответил, что хочу отправиться с ними на фронт. Они поинтересовались, сколько мне лет. Я ответил — «пятнадцать». Тогда они развеселились и стали хлопать меня по спине. В конце концов солдат, которого все называли Стариком, сказал, что все равно, когда мы прибудем на фронт, меня задержат и вернут домой, но пока мне, пожалуй, небесполезно пожить жизнью солдата и «посмотреть, чем это пахнет». Солдаты потеснились, освобождая для меня местечко, а один из них протянул мне ломоть хлеба. Хлеб был черный, довольно скверный, но Старик, смеясь, заметил: «Лучше уж такой дерьмовый хлеб, чем никакой». Я съел этот хлеб с наслаждением. Солдаты начали петь, и их громкая мужественная песня стрелой проникла в мое сердце.
Наступила ночь, солдаты сняли портупеи, расстегнули воротники и легли. Во влажной тьме вагона я с жадностью вдыхал шедший от них запах кожи и пота.
В начале марта 1916 года я снова попробовал удрать. Эта попытка увенчалась не большим успехом, чем первая. По прибытии на фронт меня арестовали, допросили и вернули домой. После этого мне закрыли доступ на вокзал, госпиталь не посылал меня больше на разгрузку санитарных поездов, и я стал работать в палатах.
1916 год
Я прошел мимо шестой палаты, повернул направо, миновал аптеку, еще раз повернул направо — палаты офицеров находились здесь. Я замедлил шаг. Дверь ротмистра Гюнтера была, как всегда, открыта. Я знал, что он сидит, забинтованный с головы до пят, опираясь на подушки, и взгляд его устремлен в коридор.
Я прошел мимо двери и посмотрел в его сторону. Он крикнул громовым голосом.
— Эй, малый!
Сердце у меня дрогнуло.
— Иди сюда.
Я оставил ведро и тряпки в коридоре и вошел в его палату.
— Зажги мне сигарету.
— Я, господин ротмистр?
— Конечно ты, дурак. Разве здесь есть еще кто-нибудь?
Он приподнял обе руки и показал мне, что они забинтованы. Я сказал:
— Слушаюсь, господин ротмистр!
Я вложил сигарету ему в рот и поднес огня. Он затянулся, не переводя дыхания, раза два или три и коротко приказал:
— Вынь!
Я осторожно вытащил сигарету из его рта и стал ждать. Ротмистр, улыбаясь, смотрел в пространство. Насколько позволяли судить бинты, которыми он был обмотан, это был очень красивый мужчина. Во взгляде его, в улыбке светилось что-то дерзостное, и это напоминало мне дядю Франца.
— Давай, — приказал ротмистр.
Я снова вложил сигарету ему в рот, он затянулся.
— Вынь!
Я повиновался. Он молча, внимательно оглядел меня, затем спросил:
— Как тебя зовут?
— Рудольф, господин ротмистр.
— Так вот, Рудольф, — весело произнес он, — я вижу, ты все же не так глуп, как Пауль. Эта свинья, когда зажигает мне сигарету, умудряется сжечь по крайней мере половину ее, да и потом его никогда не дозовешься.
Он сделал мне знак вложить ему в рот сигарету, затянулся и скомандовал:
— Вынь!
Потом взглянул на меня.
— Где это они тебя нашли, щенок?
— В школе.
— Так, значит, ты умеешь писать?
— Так точно, господин ротмистр.
— Садись, я продиктую тебе письмо к моим драгунам. Ты знаешь, где находятся мои драгуны? — добавил он.
— В восьмой палате, господин ротмистр.
— Так, — удовлетворенно сказал он. — Садись.
Я сел за столик. Он начал мне диктовать, я стал писать. Когда он кончил, я показал ему письмо, он прочел его, кивая головой с довольным видом, потом приказал мне снова сесть и добавить постскриптум.
— Рудольф, — послышался за моей спиной голос старшей медсестры, — что ты тут делаешь?
Я вскочил. Она стояла на пороге, высокая, прямая, ее светлые волосы были зачесаны назад, руки скрещены на груди, вид у нее был строгий, чопорный.
— Рудольф, — сказал ротмистр Гюнтер, вызывающе глядя на медсестру, — работает на меня.
— Рудольф, — не взглянув на него, проговорила медсестра, — я тебе велела убрать двенадцатую палату. Здесь распоряжаюсь я и никто другой.
Ротмистр Гюнтер усмехнулся.
— Сударыня, — сказал он с вызывающей вежливостью, — Рудольф не будет убирать двенадцатую палату ни сегодня, ни завтра.
— Ах, так! — воскликнула медсестра, резко поворачиваясь к нему. — Могу я спросить почему, господин ротмистр?
— Потому что начиная с сегодняшнего дня он переходит в услужение ко мне и моим драгунам. А вот Пауль, если вам угодно, сударыня, может убирать двенадцатую палату.
Медсестра еще больше выпрямилась и сухо спросила:
— Вы имеете что-нибудь против Пауля, господин ротмистр?
— Конечно, сударыня, еще как имею. У Пауля руки как у свиньи, а у Рудольфа чистые. Пауль зажигает сигарету как свинья, а Рудольф зажигает ее аккуратно. Пауль и пишет как свинья, а Рудольф пишет очень хорошо. По всем этим причинам, сударыня, и вдобавок еще потому, что этого Пауля никогда не дозовешься, он может дать себя повесить, а Рудольф с сегодняшнего дня поступает в мое распоряжение.
Глаза медсестры сверкнули.
— А позволено будет спросить, господин ротмистр, кто это так распорядился?
— Я.
— Господин ротмистр, — грудь медсестры в волнении вздымалась и опускалась. — я хотела бы, чтобы вы раз и навсегда поняли, что служащими здесь распоряжаюсь я.
— Так... — сказал ротмистр Гюнтер и с невероятно наглой усмешкой не спеша окинул взглядом медсестру, словно раздевая ее.
— Рудольф! — крикнула она дрожащим от ярости голосом. — Идем! Немедленно идем!
— Рудольф, — спокойно произнес ротмистр Гюнтер, — сядь.
Я посмотрел на одного, на другую и целую секунду был в нерешительности.
— Рудольф! — крикнула медсестра.
Ротмистр ничего не говорил, он усмехался. Он очень был похож на дядю Франца.
— Рудольф! — гневно повторила медсестра.
Я сел.
Она повернулась на каблуках и вышла из комнаты.
— Хотел бы я знать, — воскликнул ротмистр громовым голосом, — чего стоит эта светловолосая дылда в постели! Наверно, ничего! А ты как думаешь, Рудольф?
На следующий день старшая медсестра перешла в другое отделение, а меня передали в распоряжение ротмистра Гюнтера и его драгун.
Однажды, когда я убирал палату ротмистра, за моей спиной раздался его голос:
— А я узнал о твоих проделках!
Я обернулся, он строго посмотрел на меня, и комок подступил у меня к горлу.
— Иди-ка сюда!
Я подошел к его кровати. Он повернулся на своих подушках, чтобы видеть мое лицо.
— Я слышал, что ты воспользовался работой на вокзале и дважды в воинском эшелоне удирал на фронт. Правда это?
— Да, господин ротмистр.
Он некоторое время молча, со строгим видом изучал меня.
— Садись.
Я никогда еще не садился в присутствии ротмистра, за исключением тех случаев, когда писал его драгунам письма, и поэтому заколебался.
— Садись, дурак!
Я подвинул к его кровати стул и с замирающим сердцем сел.
— Возьми сигарету.
Я взял сигарету и протянул ему. Жестом он отказался.
— Это тебе.
Волна гордости захлестнула меня. Я взял сигарету в зубы, зажег ее, затянулся несколько раз и закашлялся. Ротмистр засмеялся.
— Рудольф, — сказал он, сразу становясь серьезным. — Я за тобой все время наблюдал. Ты мал ростом, не очень-то видный собою, неразговорчив, но ты не глуп, образован, и все, что ты делаешь, ты выполняешь так, как это должен делать хороший немец, — основательно.
Он произнес это тем же тоном, что и мой отец, и мне даже показалось — его голосом.
— И при этом ты не трус и сознаешь свой долг перед родиной.
— Да, господин ротмистр.
Я закашлялся. Он смотрел на меня, улыбаясь.
— Можешь бросить сигарету, если хочешь, Рудольф.
— Спасибо, господин ротмистр, — я положил сигарету в пепельницу, стоявшую на ночном столике, затем снова взял ее и аккуратно затушил. Ротмистр молча наблюдал за мной. Потом он поднял свою забинтованную руку и сказал:
— Рудольф!
— Да, господин ротмистр.
— Это хорошо, что в пятнадцать лет ты хотел сражаться.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что после первой неудачи ты снова попытался сделать это.
— Да, господин ротмистр.
— Хорошо, что ты работаешь здесь.
— Да, господин ротмистр.
— Но еще лучше быть драгуном.
Я вскочил, совершенно ошарашенный.
— Мне? Драгуном? Господин ротмистр!
— Садись! — громовым голосом крикнул он. — Никто не отдавал приказа встать!
Я вытянулся в струнку, отчеканил:
— Слушаюсь, господин ротмистр! — и сел.
— Так вот, — сказал он немного погодя, — что ты об этом думаешь?
Я ответил дрожащим голосом.
— Разрешите, господин ротмистр... Я думаю, что это было бы просто великолепно!
Он взглянул на меня сияющим, исполненным гордости взглядом, кивнул головой, два или три раза, словно про себя, повторил «просто великолепно», а затем серьезно и тихо сказал:
— Хорошо, Рудольф, хорошо.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Наступило молчание, потом ротмистр продолжал:
— Вот заживут эти царапины, Рудольф... и я начну формировать отряд... для одного из фронтов... У меня есть приказ... Когда я буду выписываться отсюда, я оставлю тебе адрес, и ты явишься ко мне. Я все улажу.
— Слушаюсь, господин ротмистр! — ответил я, дрожа всем телом. Но тотчас же у меня мелькнула ужасная мысль. — Господин ротмистр, — пробормотал я, — меня ведь не допустят — мне нет еще шестнадцати.
— Ах, вот что! — сказал, смеясь, ротмистр. — Только и всего? В шестнадцать лет человек уже достаточно взрослый, чтобы драться! Ох уж эти идиотские законы! Ничего, будь спокоен, Рудольф, я все устрою.
Вдруг глаза его загорелись, он приподнялся на подушках и крикнул в сторону двери:
— Здравствуй, золотце!
Я обернулся. Там стояла маленькая светловолосая медсестра, ухаживавшая за ним. Я подошел к умывальнику, ополоснул руки и стал помогать ей снимать с ротмистра бинты. Мучительная операция продолжалась довольно долго, но ротмистр держался великолепно, словно он и не чувствовал боли. Он не переставал смеяться и шутить. Потом сестра принялась снова забинтовывать его, как мумию. Он взял ее за подбородок уже забинтованной рукой и спросил полушутливым, полусерьезным тоном, когда она наконец решится переспать с ним.
— Ах нет! Я не хочу этого, господин ротмистр! — ответила сестра.
— Почему же? — спросил он, насмешливо глядя на нее. — Разве я вам не нравлюсь?
— Что вы, что вы, господин ротмистр! — смеясь, ответила она. — Вы очень красивый мужчина!
Затем другим, уже серьезным тоном добавила:
— Ведь это грех!
— Ах, вот оно что! — сказал он раздраженно. — Грех! Какая чепуха!
До самого ее ухода он не проронил больше ни слова. Когда она вышла, он повернулся ко мне с сердитым видом.
— Слышал, Рудольф? Вот дурочка! С такими красивыми грудками — и верить в грех! Господи, что за дурость — грех! Это все попы забивают им головы! Грех! И вот так обманывают хороших немцев! Свиньи попы наделяют немцев грехами, а наши добрые немцы отдают им за это свои деньги! И чем больше эти вши сосут из них кровь, тем больше радуются наши дураки. Они вши, Рудольф, вши! Хуже евреев! Попадись они мне в руки, попрыгали бы они у меня четверть часика! Грех!.. Только родился — и уже грешен!... Уже на тебе грех! С рождения на коленях! Вот как оболванивают наших добрых немцев! Страхом берут, а эти несчастные делаются такими трусами, что не смеют даже поцеловаться с кем-нибудь! Вместо этого они ползают на коленях, эти болваны, и бьют себя в грудь: господи, помилуй, господи, помилуй!..
И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
— Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство — делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
— Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
— Здесь? В госпитале?
— Да, дуралей! В госпитале. Ты как думаешь, где ты находишься?
Я напряг память, стараясь вспомнить все, что о нем говорили.
— Они говорят, что вы настоящий немецкий герой, господин ротмистр.
— Вот как! Они так говорят? Ну, а еще что?
— Они говорят, что вы чудной, господин ротмистр.
— А еще?
— Женщины говорят, что вы...
— Что я...
— Должен ли я повторить их слова, господин ротмистр?
— Конечно, дуралей.
— Они говорят, что вы шельма.
— Вот как! Они не ошиблись! Я им еще покажу!
— И потом они говорят, что вы страшный человек.
— А еще что?
— Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
— Вздор! Что за вздор!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38