Выбор супер, цена того стоит
Я пошатнулся, а он, ухватившись обеими руками за пулемет, поднял его.
Я быстро схватил карабин, дослал патрон и направил дуло на Шмитца. Он с ужасом посмотрел на меня.
— Да что ты, что ты... — забормотал он.
Я не шелохнулся и молча продолжал держать его на прицеле. Он медленно поставил назад пулемет, присел рядом и отвернулся.
Я опустил карабин на колени — дуло по-прежнему было направлено на него — и вставил в пулемет новую ленту. Шмитц посмотрел на меня, его фарфоровые глаза моргнули несколько раз, затем, не произнеся ни слова, он прижался своей пухлой щекой к пулемету и открыл огонь. Прошло несколько секунд, и снаряды снова начали падать вокруг, осыпая нас песком. Ствол пулемета накалился, и я сказал:
— Стой!
Шмитц перестал стрелять. Не выпуская из правой руки карабин, левой я взял свою флягу, отвернул зубами пробку и вылил воду на пулемет. Падая на раскаленный металл, вода, шипя, превращалась в пар. Неприятель прекратил обстрел. Шмитц сидел, сгорбившись, и молча следил за мной. Пот медленно стекал по его лицу.
Он нерешительно попросил:
— Дай мне уйти.
Я мотнул головой. Он облизал пересохшие губы, отвернулся и почти беззвучно произнес:
— Я оставлю тебе пулемет. Дай мне уйти.
— Можешь идти, если хочешь. Но без карабина.
От удивления он даже рот открыл.
— С ума сошел! Тогда-то уж меня наверняка расстреляют!
Я ничего не ответил, и он спросил:
— Зачем тебе мой карабин?
— Я не хочу, чтобы ты выстрелил мне в спину и потом забрал пулемет.
Он повернулся ко мне:
— Клянусь, у меня этого и в мыслях не было. — И, потупившись, тихо добавил, жалобно, как ребенок: — Дай мне уйти.
Я вставил новую ленту в пулемет, щелкнул затвором. Шмитц поднял голову, взглянул на меня, молча прижался щекой к пулемету и начал стрелять. Вокруг нас снова стали падать снаряды. Они с сухим треском рвались позади, и каждый раз нас обдавало песком.
Вдруг Шмитц сказал совсем обычным голосом:
— Мне неудобно сидеть.
Он поднял голову, немного привстал, затем вдруг, как марионетка, взмахнул руками и повалился на меня. Я перевернул его. У него на груди зияла черная дыра, и я весь вымазался в его крови.
Шмитц был большой и тяжелый. Мне стоило немалого труда оттащить его назад. Справившись с этим, я взял его фляжку, а также фляжку Беккера, облил пулемет водой и стал ждать. Пулемет слишком накалился, стрелять было нельзя. Я посмотрел на Шмитца — он лежал на спине. Веки его были прикрыты неплотно, и от этого он походил на куклу, которая открывает глаза, когда ее сажают.
Я оттащил пулемет метров на двести, в маленький, но более глубокий окопчик, установил его и приник к стволу. Я остался один с поблескивавшим в моих руках пулеметом, и меня охватило чувство глубокого удовлетворения.
Неожиданно метрах в восьмистах от себя я увидел индусов, подымающихся с земли с какой-то, как мне показалось, смешной медлительностью. Они растянулись цепью и начали продвигаться перебежками почти параллельно моему окопчику. Мне хорошо было видно, как они ступают своими тонкими ногами. За первой поднялась вторая цепь, затем третья. Теперь я мог открыть по ним фланкирующий огонь. Я навел пулемет несколько впереди первой цепи и нажал гашетку. Продолжая стрелять, медленно перенес огонь назад, потом снова вперед, потом снова назад. После этого прекратил стрельбу.
И в тот же момент я почувствовал сильный удар в левое плечо. Я упал, но сразу же поднялся и взглянул на плечо — оно было в крови. Боли никакой я не чувствовал, но рукой пошевелить не мог. Достав правой рукой перевязочный пакет, я разорвал его зубами и подложил марлю под рубашку. Даже трогая плечо, я не ощущал боли. Я обдумал положение и решил, что пора отходить и уносить пулемет.
Отходя, я заметил возле купы пальм четверых или пятерых индусских кавалеристов. Их тонкие прямые пики четко вырисовывались на прозрачном небе. Я установил пулемет и скосил их.
После этого я прополз еще несколько сот метров по направлению к нашим позициям, но, немного не добравшись до них, по-видимому, потерял сознание. Во всяком случае, я так думаю, потому что больше ничего не помню.
Когда я выздоровел, меня наградили Железным крестом и послали на Палестинский фронт, в Бирсебу. Но там я пробыл недолго, так как заболел малярией и меня эвакуировали в Дамаск. В дамасском госпитале я некоторое время пролежал в беспамятстве. Мое первое отчетливое впечатление — склонившаяся надо мной светловолосая головка.
— Тебе лучше, мальчик? — спросил веселый голос.
— Да, фрейлейн.
— Не фрейлейн, — отвечал голос, — а Вера. Для немецких солдат я Вера. А теперь осторожно!
Две прохладные и сильные руки подхватили меня и приподняли.
Все происходило словно в тумане: какая-то женщина несла меня, я слышал ее тяжелое дыхание и совсем близко перед глазами видел две крупные капли пота, стекавшие по ее шее. Потом почувствовал, как меня опустили на кровать.
— Ну вот! — прозвучал веселый голос. — Мы воспользуемся тем, что у ребенка спал жар, и вымоем его.
Я почувствовал, что меня разделают, мохнатая влажная рукавица прошлась по всему моему телу, растирая его. Я отдыхал, посвежевший, лежа с полузакрытыми глазами на подушках. Медленно, превозмогая боль в шее, я повернул голову и увидел, что нахожусь в маленькой комнате.
— Ну как, мальчик! Хорошо?
— Да, фрейлейн.
— Вера. Для немецких солдат — Вера.
Раскрасневшаяся рука приподняла меня, взбила подушки и тихонько опустила мою голову на прохладную наволочку.
— Ничего, что ты будешь лежать один в этой комнате? Знаешь, почему тебя сюда положили?
— Нет, не знаю, Вера.
— Потому что ночью в бреду ты так кричишь, что мешаешь соседям спать.
Она засмеялась и наклонилась, чтобы подоткнуть одеяло. Кожа у нее на шее была пунцовой, будто она только что из бани, светлые волосы зачесаны назад и заплетены в косы. От нее приятно пахло туалетным мылом.
— Как тебя зовут?
— Рудольф Ланг.
— Хорошо. Я буду звать тебя Рудольф. Господин драгун разрешает?
— Пожалуйста, Вера.
— Ты очень вежливый для драгуна, Рудольф! Сколько тебе лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Боже мой! Шестнадцать лет!
— С половиной.
Она засмеялась.
— Ну как же можно забыть половину, Рудольф! Самое главное — половина!
Она смотрела на меня, улыбаясь.
— Откуда ты?
— Из Баварии.
— Из Баварии? О, у баварцев крепкие головы! А у тебя крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю.
Она снова засмеялась и провела тыльной стороной ладони по моей щеке. Затем она серьезно посмотрела на меня и со вздохом сказала:
— Шестнадцать лет, три ранения, малярия... Ты уверен, что у тебя не крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю, Вера.
Она улыбнулась.
— Это хорошо. Это очень хорошо, что ты так отвечаешь: «Не знаю, Вера». Ты не знаешь, вот ты и говоришь: «Не знаю, Вера». Если бы ты знал, ты бы сказал: «да, Вера» или «нет, Вера». Не правда ли?
— Да, Вера.
Она расхохоталась.
— «Да, Вера»! Ладно, тебе нельзя много разговаривать. Похоже, что у тебя снова начинается жар. Ты стал весь красный, Рудольф. До вечера, мой мальчик.
Она сделала несколько шагов к двери, затем обернулась, улыбаясь.
— Скажи-ка, Рудольф, кому это ты сломал ногу?
Я приподнялся на постели. Сердце у меня бешено заколотилось, и я с ужасом посмотрел на нее.
— Что с тобой? — с испугом проговорила она, поспешно возвращаясь к моей кровати. — Ну-ка, ложись! Ты сам об этом все время говоришь в бреду... Ложись же, Рудольф!
Она взяла меня за плечи и заставила лечь. Потом кто-то сел на мою постель и положил мне руку на лоб.
— Ну, — послышался голос. — Лучше тебе? Мне-то что, пусть ты переломал ноги хоть десяти тысячам человек...
Комната перестала кружиться, и я увидел, что это Вера сидит у моего изголовья, Вера, раскрасневшаяся, с зачесанными назад волосами, пахнущая туалетным мылом. Я повернул голову, чтобы лучше ее видеть. Но она внезапно исчезла в каком-то красноватом тумане.
— Вера!
— Да?
— Это вы?
— Да, это я. Конечно же, дрянной мальчишка, это я. Это я — Вера. Ложись.
— Сломанная нога... Вера, это снег виноват... это не я...
— Знаю, знаю, ты столько раз повторял. Успокойся же.
Я почувствовал, как ее большие прохладные руки сжали мои запястья.
— Довольно об этом! У тебя подымется жар.
— Я не виноват, Вера.
— Я знаю, знаю.
Я почувствовал, как ее свежие губы приблизились к моему уху.
— Это не твоя вина, — прошептала она. — Слышишь?
— Да.
Кто-то положил руку мне на лоб и долго не отнимал ее.
— А теперь спи, Рудольф.
Потом мне показалось, будто чья-то рука ухватилась за спинку моей кровати и трясет ее.
— Ну! — сказал чей-то голос, и я открыл глаза.
— Это вы, Вера?
— Да, да. Теперь молчи.
— Кто-то трясет мою кровать.
— Это ничего.
— А зачем трясут мою кровать?
Светловолосая голова склонилась надо мной, и я снова почувствовал запах туалетного мыла.
— Это вы, Вера?
— Да, я, малыш.
— Останьтесь, пожалуйста, еще немножко, Вера.
Я услышал звонкий смех, мрак окутал меня, меня обдало холодом, и я начал падать с какой-то головокружительной высоты.
— Вера! Вера! Вера!
Откуда-то издалека донесся голос:
— Да, мальчик?
— Я не виноват.
— Нет же, нет, малыш. Ты не виноват... А теперь довольно об этом!
У самого моего уха прозвучало громко, как приказ:
— Довольно, довольно об этом!
И я с непередаваемым удовлетворением подумал: «Это приказ».
Передо мной появилась какая-то тень, я услышал невнятное бормотание, и, когда я открыл глаза, комната была погружена в полный мрак и кто-то, кого я никак не мог различить, стоя у меня в ногах, все время тряс кровать. Я крикнул во весь голос:
— Не трясите кровать!
Наступила полная тишина, затем у моего изголовья вырос отец. Весь в черном, он смотрел на меня своими глубоко запавшими сверкающими глазами.
— Рудольф! — произнес он отрывисто. — Встань... и идем... как ты есть.
Затем он со страшной быстротой стал удаляться от меня, но сам при этом как бы не делал ни одного движения, и вскоре я уже различал лишь его силуэт, возвышающийся над другими похожими на него силуэтами. Потом его ноги вытянулись и стали тонкими — теперь это был индус. Он бежал вместе с другими индусами, а я сидел на постели, сжав пулемет коленями, и стрелял по бегущим. Пулемет прыгал на матраце, и я подумал: «Не удивительно, что кровать трясется».
Я открыл глаза и увидел перед собой Веру. Солнце заливало комнату. Я сказал:
— Должно быть, я немного поспал?
— Да, немного! — ответила Вера, и спросила: — Есть хочешь?
— Да, Вера.
— Хорошо! Значит, жар спал. Ты опять бредил всю ночь, мальчик.
— Ночь уже прошла?
Она засмеялась.
— Да нет, не прошла. Это просто солнце ошиблось.
Она смотрела, как я ем, и, когда я кончил, убрала тарелки и наклонилась надо мной поправить одеяло. Я увидел ее зачесанные назад светлые волосы, нежно-розовую шею и вдохнул запах мыла. Когда Вера наклонилась совсем низко, я обнял ее руками за шею.
Она не пыталась высвободиться. Она повернула ко мне лицо и взглянула на меня.
— Вот они драгунские манеры!
Я замер. Она все смотрела на меня, потом улыбка сошла с ее лица, и она тихо, с упреком сказала:
— И ты, мальчик?
И сразу вид у нее стал грустный и усталый. Я почувствовал, что она сейчас заговорит и что мне придется отвечать ей, и тотчас отпустил ее.
Она погладила меня по щеке и сказала, покачав головой:
— Естественно... — Затем тихим голосом добавила: — Попозже, — печально улыбнулась и ушла.
Я проводил ее взглядом. Я был удивлен своим поступком. Но дело сделано, поздно идти на попятный. И я никак не мог понять, рад я этому или нет.
После полудня Вера принесла мне газеты и письма из Германии. Одно из писем было от доктора Фогеля. Оно шло ко мне три месяца. В нем сообщалось о смерти моей матери. Об этом же писали в своих коротеньких письмах Берта и Герда. Письма их были написаны неряшливо и со множеством ошибок.
Доктор Фогель оповещал меня также, что теперь он стал нашим опекуном. Он поручил заботу о моих сестрах жене дяди Франца, а лавку сдал в аренду. Что касается меня, то он, конечно, понимает причины патриотического характера, побудившие меня вступить добровольцем в армию, но тем не менее обращает мое внимание на то, что мое поспешное бегство очень расстроило мою бедную мать. Должно быть, это бегство или, точнее, это дезертирство, привело к ухудшению ее здоровья и, возможно, даже ускорило ее смерть. Он надеется во всяком случае, что на фронте я выполню свой долг, но напоминает, что по окончании войны меня ожидают другие обязанности.
Я аккуратно сложил письма и спрятал их в бумажник. Затем я развернул газеты и прочел все сообщения о войне во Франции. Кончив читать, я снова свернул газеты, надел на них бандероли и положил на стул рядом с кроватью. Потом я скрестил руки на груди и стал смотреть в окно. Уходящее солнце освещало плоские крыши.
Наступил вечер, и я спал с Верой.
Я вернулся на Палестинский фронт. Меня снова ранили и снова представили к награде. Когда я смог вернуться в строй, меня, несмотря на юный возраст, произвели в унтер-офицеры. Через некоторое время отряд Гюнтера присоединили к 3-й кавалерийской дивизии под командованием турецкого полковника Эссад-бея, и мы приняли участие в контрнаступлении на деревушку Эс-Сальт, которую арабы предательски сдали англичанам.
Сражение было изнурительным; мы то отступали, то снова продвигались вперед и после сорокавосьмичасового боя заняли наконец деревушку.
На следующий день меня разбудили какие-то глухие удары. Я вышел из лагеря. Солнце ослепило меня, я прислонился к какой-то стене и прищурился. Я увидел сверкающую белизной толпу — арабы стояли плотной стеной, молчаливые и неподвижные, глаза их были устремлены вверх. Я тоже поднял голову и увидел в ярких солнечных лучах, падавших сзади, человек сорок арабов с склоненными на плечо головами; они как-то странно перебирали в воздухе босыми ногами, словно танцевали над головами зрителей. Постепенно движения их замедлились, но они все еще продолжали пританцовывать, поворачиваясь на месте то лицом, то боком к толпе. Я отступил на несколько шагов. Тень от дома, падая на ослепительно сверкавшую землю, образовала на ней темный квадрат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Я быстро схватил карабин, дослал патрон и направил дуло на Шмитца. Он с ужасом посмотрел на меня.
— Да что ты, что ты... — забормотал он.
Я не шелохнулся и молча продолжал держать его на прицеле. Он медленно поставил назад пулемет, присел рядом и отвернулся.
Я опустил карабин на колени — дуло по-прежнему было направлено на него — и вставил в пулемет новую ленту. Шмитц посмотрел на меня, его фарфоровые глаза моргнули несколько раз, затем, не произнеся ни слова, он прижался своей пухлой щекой к пулемету и открыл огонь. Прошло несколько секунд, и снаряды снова начали падать вокруг, осыпая нас песком. Ствол пулемета накалился, и я сказал:
— Стой!
Шмитц перестал стрелять. Не выпуская из правой руки карабин, левой я взял свою флягу, отвернул зубами пробку и вылил воду на пулемет. Падая на раскаленный металл, вода, шипя, превращалась в пар. Неприятель прекратил обстрел. Шмитц сидел, сгорбившись, и молча следил за мной. Пот медленно стекал по его лицу.
Он нерешительно попросил:
— Дай мне уйти.
Я мотнул головой. Он облизал пересохшие губы, отвернулся и почти беззвучно произнес:
— Я оставлю тебе пулемет. Дай мне уйти.
— Можешь идти, если хочешь. Но без карабина.
От удивления он даже рот открыл.
— С ума сошел! Тогда-то уж меня наверняка расстреляют!
Я ничего не ответил, и он спросил:
— Зачем тебе мой карабин?
— Я не хочу, чтобы ты выстрелил мне в спину и потом забрал пулемет.
Он повернулся ко мне:
— Клянусь, у меня этого и в мыслях не было. — И, потупившись, тихо добавил, жалобно, как ребенок: — Дай мне уйти.
Я вставил новую ленту в пулемет, щелкнул затвором. Шмитц поднял голову, взглянул на меня, молча прижался щекой к пулемету и начал стрелять. Вокруг нас снова стали падать снаряды. Они с сухим треском рвались позади, и каждый раз нас обдавало песком.
Вдруг Шмитц сказал совсем обычным голосом:
— Мне неудобно сидеть.
Он поднял голову, немного привстал, затем вдруг, как марионетка, взмахнул руками и повалился на меня. Я перевернул его. У него на груди зияла черная дыра, и я весь вымазался в его крови.
Шмитц был большой и тяжелый. Мне стоило немалого труда оттащить его назад. Справившись с этим, я взял его фляжку, а также фляжку Беккера, облил пулемет водой и стал ждать. Пулемет слишком накалился, стрелять было нельзя. Я посмотрел на Шмитца — он лежал на спине. Веки его были прикрыты неплотно, и от этого он походил на куклу, которая открывает глаза, когда ее сажают.
Я оттащил пулемет метров на двести, в маленький, но более глубокий окопчик, установил его и приник к стволу. Я остался один с поблескивавшим в моих руках пулеметом, и меня охватило чувство глубокого удовлетворения.
Неожиданно метрах в восьмистах от себя я увидел индусов, подымающихся с земли с какой-то, как мне показалось, смешной медлительностью. Они растянулись цепью и начали продвигаться перебежками почти параллельно моему окопчику. Мне хорошо было видно, как они ступают своими тонкими ногами. За первой поднялась вторая цепь, затем третья. Теперь я мог открыть по ним фланкирующий огонь. Я навел пулемет несколько впереди первой цепи и нажал гашетку. Продолжая стрелять, медленно перенес огонь назад, потом снова вперед, потом снова назад. После этого прекратил стрельбу.
И в тот же момент я почувствовал сильный удар в левое плечо. Я упал, но сразу же поднялся и взглянул на плечо — оно было в крови. Боли никакой я не чувствовал, но рукой пошевелить не мог. Достав правой рукой перевязочный пакет, я разорвал его зубами и подложил марлю под рубашку. Даже трогая плечо, я не ощущал боли. Я обдумал положение и решил, что пора отходить и уносить пулемет.
Отходя, я заметил возле купы пальм четверых или пятерых индусских кавалеристов. Их тонкие прямые пики четко вырисовывались на прозрачном небе. Я установил пулемет и скосил их.
После этого я прополз еще несколько сот метров по направлению к нашим позициям, но, немного не добравшись до них, по-видимому, потерял сознание. Во всяком случае, я так думаю, потому что больше ничего не помню.
Когда я выздоровел, меня наградили Железным крестом и послали на Палестинский фронт, в Бирсебу. Но там я пробыл недолго, так как заболел малярией и меня эвакуировали в Дамаск. В дамасском госпитале я некоторое время пролежал в беспамятстве. Мое первое отчетливое впечатление — склонившаяся надо мной светловолосая головка.
— Тебе лучше, мальчик? — спросил веселый голос.
— Да, фрейлейн.
— Не фрейлейн, — отвечал голос, — а Вера. Для немецких солдат я Вера. А теперь осторожно!
Две прохладные и сильные руки подхватили меня и приподняли.
Все происходило словно в тумане: какая-то женщина несла меня, я слышал ее тяжелое дыхание и совсем близко перед глазами видел две крупные капли пота, стекавшие по ее шее. Потом почувствовал, как меня опустили на кровать.
— Ну вот! — прозвучал веселый голос. — Мы воспользуемся тем, что у ребенка спал жар, и вымоем его.
Я почувствовал, что меня разделают, мохнатая влажная рукавица прошлась по всему моему телу, растирая его. Я отдыхал, посвежевший, лежа с полузакрытыми глазами на подушках. Медленно, превозмогая боль в шее, я повернул голову и увидел, что нахожусь в маленькой комнате.
— Ну как, мальчик! Хорошо?
— Да, фрейлейн.
— Вера. Для немецких солдат — Вера.
Раскрасневшаяся рука приподняла меня, взбила подушки и тихонько опустила мою голову на прохладную наволочку.
— Ничего, что ты будешь лежать один в этой комнате? Знаешь, почему тебя сюда положили?
— Нет, не знаю, Вера.
— Потому что ночью в бреду ты так кричишь, что мешаешь соседям спать.
Она засмеялась и наклонилась, чтобы подоткнуть одеяло. Кожа у нее на шее была пунцовой, будто она только что из бани, светлые волосы зачесаны назад и заплетены в косы. От нее приятно пахло туалетным мылом.
— Как тебя зовут?
— Рудольф Ланг.
— Хорошо. Я буду звать тебя Рудольф. Господин драгун разрешает?
— Пожалуйста, Вера.
— Ты очень вежливый для драгуна, Рудольф! Сколько тебе лет?
— Шестнадцать с половиной.
— Боже мой! Шестнадцать лет!
— С половиной.
Она засмеялась.
— Ну как же можно забыть половину, Рудольф! Самое главное — половина!
Она смотрела на меня, улыбаясь.
— Откуда ты?
— Из Баварии.
— Из Баварии? О, у баварцев крепкие головы! А у тебя крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю.
Она снова засмеялась и провела тыльной стороной ладони по моей щеке. Затем она серьезно посмотрела на меня и со вздохом сказала:
— Шестнадцать лет, три ранения, малярия... Ты уверен, что у тебя не крепкая голова, Рудольф?
— Не знаю, Вера.
Она улыбнулась.
— Это хорошо. Это очень хорошо, что ты так отвечаешь: «Не знаю, Вера». Ты не знаешь, вот ты и говоришь: «Не знаю, Вера». Если бы ты знал, ты бы сказал: «да, Вера» или «нет, Вера». Не правда ли?
— Да, Вера.
Она расхохоталась.
— «Да, Вера»! Ладно, тебе нельзя много разговаривать. Похоже, что у тебя снова начинается жар. Ты стал весь красный, Рудольф. До вечера, мой мальчик.
Она сделала несколько шагов к двери, затем обернулась, улыбаясь.
— Скажи-ка, Рудольф, кому это ты сломал ногу?
Я приподнялся на постели. Сердце у меня бешено заколотилось, и я с ужасом посмотрел на нее.
— Что с тобой? — с испугом проговорила она, поспешно возвращаясь к моей кровати. — Ну-ка, ложись! Ты сам об этом все время говоришь в бреду... Ложись же, Рудольф!
Она взяла меня за плечи и заставила лечь. Потом кто-то сел на мою постель и положил мне руку на лоб.
— Ну, — послышался голос. — Лучше тебе? Мне-то что, пусть ты переломал ноги хоть десяти тысячам человек...
Комната перестала кружиться, и я увидел, что это Вера сидит у моего изголовья, Вера, раскрасневшаяся, с зачесанными назад волосами, пахнущая туалетным мылом. Я повернул голову, чтобы лучше ее видеть. Но она внезапно исчезла в каком-то красноватом тумане.
— Вера!
— Да?
— Это вы?
— Да, это я. Конечно же, дрянной мальчишка, это я. Это я — Вера. Ложись.
— Сломанная нога... Вера, это снег виноват... это не я...
— Знаю, знаю, ты столько раз повторял. Успокойся же.
Я почувствовал, как ее большие прохладные руки сжали мои запястья.
— Довольно об этом! У тебя подымется жар.
— Я не виноват, Вера.
— Я знаю, знаю.
Я почувствовал, как ее свежие губы приблизились к моему уху.
— Это не твоя вина, — прошептала она. — Слышишь?
— Да.
Кто-то положил руку мне на лоб и долго не отнимал ее.
— А теперь спи, Рудольф.
Потом мне показалось, будто чья-то рука ухватилась за спинку моей кровати и трясет ее.
— Ну! — сказал чей-то голос, и я открыл глаза.
— Это вы, Вера?
— Да, да. Теперь молчи.
— Кто-то трясет мою кровать.
— Это ничего.
— А зачем трясут мою кровать?
Светловолосая голова склонилась надо мной, и я снова почувствовал запах туалетного мыла.
— Это вы, Вера?
— Да, я, малыш.
— Останьтесь, пожалуйста, еще немножко, Вера.
Я услышал звонкий смех, мрак окутал меня, меня обдало холодом, и я начал падать с какой-то головокружительной высоты.
— Вера! Вера! Вера!
Откуда-то издалека донесся голос:
— Да, мальчик?
— Я не виноват.
— Нет же, нет, малыш. Ты не виноват... А теперь довольно об этом!
У самого моего уха прозвучало громко, как приказ:
— Довольно, довольно об этом!
И я с непередаваемым удовлетворением подумал: «Это приказ».
Передо мной появилась какая-то тень, я услышал невнятное бормотание, и, когда я открыл глаза, комната была погружена в полный мрак и кто-то, кого я никак не мог различить, стоя у меня в ногах, все время тряс кровать. Я крикнул во весь голос:
— Не трясите кровать!
Наступила полная тишина, затем у моего изголовья вырос отец. Весь в черном, он смотрел на меня своими глубоко запавшими сверкающими глазами.
— Рудольф! — произнес он отрывисто. — Встань... и идем... как ты есть.
Затем он со страшной быстротой стал удаляться от меня, но сам при этом как бы не делал ни одного движения, и вскоре я уже различал лишь его силуэт, возвышающийся над другими похожими на него силуэтами. Потом его ноги вытянулись и стали тонкими — теперь это был индус. Он бежал вместе с другими индусами, а я сидел на постели, сжав пулемет коленями, и стрелял по бегущим. Пулемет прыгал на матраце, и я подумал: «Не удивительно, что кровать трясется».
Я открыл глаза и увидел перед собой Веру. Солнце заливало комнату. Я сказал:
— Должно быть, я немного поспал?
— Да, немного! — ответила Вера, и спросила: — Есть хочешь?
— Да, Вера.
— Хорошо! Значит, жар спал. Ты опять бредил всю ночь, мальчик.
— Ночь уже прошла?
Она засмеялась.
— Да нет, не прошла. Это просто солнце ошиблось.
Она смотрела, как я ем, и, когда я кончил, убрала тарелки и наклонилась надо мной поправить одеяло. Я увидел ее зачесанные назад светлые волосы, нежно-розовую шею и вдохнул запах мыла. Когда Вера наклонилась совсем низко, я обнял ее руками за шею.
Она не пыталась высвободиться. Она повернула ко мне лицо и взглянула на меня.
— Вот они драгунские манеры!
Я замер. Она все смотрела на меня, потом улыбка сошла с ее лица, и она тихо, с упреком сказала:
— И ты, мальчик?
И сразу вид у нее стал грустный и усталый. Я почувствовал, что она сейчас заговорит и что мне придется отвечать ей, и тотчас отпустил ее.
Она погладила меня по щеке и сказала, покачав головой:
— Естественно... — Затем тихим голосом добавила: — Попозже, — печально улыбнулась и ушла.
Я проводил ее взглядом. Я был удивлен своим поступком. Но дело сделано, поздно идти на попятный. И я никак не мог понять, рад я этому или нет.
После полудня Вера принесла мне газеты и письма из Германии. Одно из писем было от доктора Фогеля. Оно шло ко мне три месяца. В нем сообщалось о смерти моей матери. Об этом же писали в своих коротеньких письмах Берта и Герда. Письма их были написаны неряшливо и со множеством ошибок.
Доктор Фогель оповещал меня также, что теперь он стал нашим опекуном. Он поручил заботу о моих сестрах жене дяди Франца, а лавку сдал в аренду. Что касается меня, то он, конечно, понимает причины патриотического характера, побудившие меня вступить добровольцем в армию, но тем не менее обращает мое внимание на то, что мое поспешное бегство очень расстроило мою бедную мать. Должно быть, это бегство или, точнее, это дезертирство, привело к ухудшению ее здоровья и, возможно, даже ускорило ее смерть. Он надеется во всяком случае, что на фронте я выполню свой долг, но напоминает, что по окончании войны меня ожидают другие обязанности.
Я аккуратно сложил письма и спрятал их в бумажник. Затем я развернул газеты и прочел все сообщения о войне во Франции. Кончив читать, я снова свернул газеты, надел на них бандероли и положил на стул рядом с кроватью. Потом я скрестил руки на груди и стал смотреть в окно. Уходящее солнце освещало плоские крыши.
Наступил вечер, и я спал с Верой.
Я вернулся на Палестинский фронт. Меня снова ранили и снова представили к награде. Когда я смог вернуться в строй, меня, несмотря на юный возраст, произвели в унтер-офицеры. Через некоторое время отряд Гюнтера присоединили к 3-й кавалерийской дивизии под командованием турецкого полковника Эссад-бея, и мы приняли участие в контрнаступлении на деревушку Эс-Сальт, которую арабы предательски сдали англичанам.
Сражение было изнурительным; мы то отступали, то снова продвигались вперед и после сорокавосьмичасового боя заняли наконец деревушку.
На следующий день меня разбудили какие-то глухие удары. Я вышел из лагеря. Солнце ослепило меня, я прислонился к какой-то стене и прищурился. Я увидел сверкающую белизной толпу — арабы стояли плотной стеной, молчаливые и неподвижные, глаза их были устремлены вверх. Я тоже поднял голову и увидел в ярких солнечных лучах, падавших сзади, человек сорок арабов с склоненными на плечо головами; они как-то странно перебирали в воздухе босыми ногами, словно танцевали над головами зрителей. Постепенно движения их замедлились, но они все еще продолжали пританцовывать, поворачиваясь на месте то лицом, то боком к толпе. Я отступил на несколько шагов. Тень от дома, падая на ослепительно сверкавшую землю, образовала на ней темный квадрат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38