https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/
— Рудольф заговорил! Рудольф заговорил!
Минуту спустя мама, Берта и моя вторая сестра нерешительно вошли в комнату и замерли в ногах моей постели, с опаской глядя на меня.
— Рудольф?
— Да.
— Ты можешь говорить?
— Да, могу.
— Я твоя мама.
— Да.
— Ты меня узнаешь?
— Да, да.
Я с раздражением отвернулся и спросил:
— Где Мария?
Мама потупилась и умолкла. Я повторил сердито:
— Где Мария?
— Она ушла от нас, — скороговоркой ответила мама.
У меня словно что-то оборвалось внутри, руки мои задрожали. С усилием я выговорил:
— Когда?
— В тот день, когда ты заболел.
— Отчего?
Мама не отвечала. Я не отставал:
— Отец уволил ее?
— Нет.
— Сама ушла?
— Да, сама.
— В тот день, когда я заболел?
— Да.
Мария тоже покинула меня. Я закрыл глаза.
— Хочешь, я посижу с тобой, Рудольф!
Не открывая глаз, я ответил:
— Нет.
Я слышал, как она ходила по комнате, передвигала лекарства на моем столике, тяжело вздохнула, затем ее мягкие шаги стали удаляться, защелка на двери тихонько стукнула, и я мог наконец открыть глаза.
Шли недели. Я много думал о предательстве отца Талера и перестал верить в бога.
Мама по нескольку раз в день заходила ко мне в комнату:
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да.
— Принести тебе книг?
— Нет.
— Хочешь, я тебе почитаю?
— Нет.
— Хочешь, твои сестры посидят с тобой?
— Нет.
Помолчав, она спрашивала:
— Хочешь, чтобы я осталась?
— Нет.
Она прибирала на ночном столике, взбивала подушки, бродила по комнате. Я наблюдал за ней сквозь полуприкрытые веки. Когда она поворачивалась спиной, я впивался в нее глазами и мысленно твердил: «Уходи же! Уходи!» Через некоторое время она уходила, а я радовался, точно ее заставил уйти мой взгляд.
Однажды вечером, перед самым ужином, она вошла ко мне с озабоченным и виноватым лицом. Как обычно, она сделала вид, что прибирает в комнате, и, не глядя на меня, сказала:
— Что тебе дать сегодня на ужин?
— То же, что и всем.
Она подошла к окну, задернула шторы проговорила, не оборачиваясь:
— Отец сказал, чтобы ты ужинал с нами.
Вот, оказывается, в чем дело. Я ответил сухо:
— Хорошо.
— Как ты думаешь — сможешь?
— Да.
Я встал. Она хотела помочь мне, но я отказался. Я один дошел до столовой. На пороге я задержался. Отец и сестры уже сидели за столом.
— Добрый вечер, отец.
Он поднял голову. Вид у него был больной, осунувшийся.
— Добрый вечер, Рудольф, — ответил он и спросил: — Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, отец.
— Садись.
Я сел и не произнес больше ни слова. Когда кончили обедать, отец вынул часы и сказал:
— А теперь помолимся.
Все опустились на колени. Новая прислуга пришла из кухни и присоединилась к нам. Как только мои голые колени коснулись каменного пола, меня пронизал холод.
Отец начал читать «Отче наш». Я шевелил губами, слово в слово повторяя за ним молитву, но не издал при этом ни звука. Отец взглянул на меня — его глубоко запавшие глаза смотрели устало и печально, — прервал молитву и проговорил глухим голосом:
— Рудольф, молись вслух.
Взоры всех обратились на меня. Я посмотрел на отца долгим взглядом и с усилием выговорил:
— Не могу.
Отец взглянул на меня удивленно.
— Не можешь?
— Нет, отец.
Он снова начал молиться, а я — шевелить губами. Я старался не думать ни о чем.
Два дня спустя я пошел в школу. Никто не заговорил со мной о том, что произошло.
На утренней перемене я снова начал считать шаги. Я сделал уже шесть переходов, как вдруг чья-то тень заслонила от меня солнце. Я поднял глаза — это был Ганс Вернер.
— Здравствуй, Рудольф.
Я молча продолжал свой путь. Вернер пошел рядом со мной. Не переставая считать, я взглянул на его ноги. Он слегка хромал.
— Рудольф, мне надо поговорить с тобой.
Я остановился.
— Я не хочу с тобой разговаривать.
— Так! — произнес он, немного помолчав. Казалось, он окаменел.
Я снова принялся вышагивать и дошел до стены часовни — Вернер все еще был на том самом месте, где я его оставил. Теперь я снова зашагал к нему. Некоторое время он стоял в нерешительности, затем повернулся на каблуках и ушел.
В тот же день в коридоре я встретил отца Талера. Он окликнул меня. Я остановился, вытянулся в струнку.
— Вот и ты!
— Да, отец Талер.
— Мне говорили, что ты был тяжело болен?
— Да, отец Талер.
Он молча оглядел меня, будто с трудом узнавал.
— Ты изменился. Сколько тебе уже лет, Рудольф?
— Тринадцать, отец Талер.
Он покачал головой.
— Тринадцать лет! Всего только тринадцать!
Он пробурчал что-то себе в бороду, потрепал меня по щеке и удалился. Я посмотрел ему в спину. Спина была широкая, могучая — и я подумал: «Предатель!» Волна безумного гнева затопила меня.
На следующее утро, едва я расстался с отцом и повернул на Шлоссштрассе, как услышал позади шаги.
— Рудольф!
Я обернулся. Это был Ганс Вернер. Я повернулся к нему спиной и пошел дальше.
— Рудольф! — крикнул он, с трудом переводя дух. — Мне надо с тобой поговорить.
Я даже головы не повернул.
— А я не хочу с тобой разговаривать.
— Да пойми же, Рудольф, мне надо тебе сказать...
Я ускорил шаг.
— Пожалуйста, Рудольф, не беги так. Мне за тобой не угнаться.
Я пошел еще быстрее. Подпрыгивая на ходу, он неуклюже бежал за мной. Я искоса взглянул на Ганса и увидел, что лицо у него стало красное, он морщился от напряжения.
— Конечно, — сказал он, задыхаясь от бега, — я понимаю... понимаю... После того, что я тебе сделал... ты не хочешь больше... разговаривать со мной.
Я остановился как вкопанный.
— Что ты мне сделал?
— Это не я, — смущенно проговорил он, — это мой старик. Мой старик выдал тебя.
Я изумленно взглянул на него.
— Как, это он рассказал наставникам?
— В тот же вечер! — воскликнул Вернер. — В тот же вечер он пошел с ними ругаться. Он явился как раз в самый разгар родительского собрания и обругал их перед всеми!
— Он назвал меня?
— А то как же! И еще добавил: «Если среди ваших учеников есть такие звери, их надо гнать».
— Он так и сказал?
— Ну да! — почти весело воскликнул Вернер. — Но ты не огорчайся, ведь на другой же день он написал директору, что ты тут ни при чем — виноват снег. И что я прошу тебя не наказывать.
— Ах, вот оно что, — медленно проговорил я и поскреб тротуар носком ботинка.
— Тебя наказали? — спросил Вернер.
Я упорно смотрел на носок своего ботинка, и Вернер повторил:
— Тебя наказали?
— Нет.
Вернер нерешительно продолжал:
— А твой... — он хотел было сказать «твой старик», но вовремя спохватился. — А твой отец?
Я быстро ответил:
— Он ничего мне не сказал.
Немного помолчав, я поднял на него глаза и выпалил одним духом:
— Ганс, я прошу у тебя прощения за ногу.
У него был смущенный вид.
— Это ничего! Ничего! — поспешно ответил он. — Это все снег!
— Ты так и останешься навсегда хромым? — спросил я.
— О нет, — ответил он, смеясь, — это только... — он подыскивал слово, — это... преходящее. Понимаешь? Преходящее.
Он произносил это слово с явным наслаждением.
— Это значит, — добавил он, — что все пройдет.
Перед тем как нырнуть в ворота школы, он обернулся и с улыбкой протянул мне руку. Я посмотрел на его руку в каком-то оцепенении. Пересилив себя, я сказал:
— Хорошо, я пожму тебе руку, но разговаривать с тобой я больше не буду.
— Ну, старина! — воскликнул он изумленно. — Ты все еще сердишься на меня?
— Нет, не сержусь. — Потом я добавил: — Я не хочу ни с кем разговаривать.
Медленно, как автомат, я протянул ему руку, и мы обменялись рукопожатием. Я тотчас же отдернул руку. Вернер молча смотрел на меня, потрясенный:
— Ну и чудной же ты, Рудольф!
Он еще секунду смотрел на меня, затем повернулся и вошел в ворота. Я подождал немного и последовал за ним.
Весь день и всю эту неделю я раздумывал о нашем разговоре с Вернером и в конце концов с удивлением обнаружил, что, если не считать моего отношения к отцу Талеру, разговор этот ничего не изменил: веру в бога я потерял окончательно и бесповоротно.
15 мая 1914 года умер отец, но в домашнем распорядке не произошло никаких изменений — я по-прежнему каждое утро ходил в церковь. Мама занялась лавкой, и наше материальное положение улучшилось. Мама презирала и ненавидела еврейских портных не меньше отца, но считала, что это еще не повод, чтобы не продавать им ткани. Мама повысила некоторые цены, которые в свое время установил отец с такой смехотворно малой наценкой, что невольно казалось — прав дядя Франц, утверждая, будто он сознательно хотел причинить себе убыток.
Приблизительно неделю спустя после смерти отца, войдя утром в церковь, я был страшно возмущен, увидев, что наши места заняты. Я сел двумя рядами дальше. Началась обедня, и я принялся следить за ней по своему молитвеннику строчка за строчкой. Внезапно на меня напала рассеянность, я поднял голову и посмотрел вверх, на своды.
Мне показалось, что церковь растет, ширится, становится огромной. Стулья, статуи, колонны с какой-то бешеной скоростью отступают, удаляются в пространство. И вдруг стены церкви разом упали — словно откидные стенки ящика. Передо мной раскрылось безграничное, безлюдное лунное пространство. Ужас сжал мне горло, и я задрожал. В воздухе притаилась какая-то чудовищная угроза, все застыло в зловещем ожидании, казалось, мир вот-вот рухнет и я останусь один в пустоте.
Зазвонил колокольчик, я опустился на колени, склонил голову, положил левую руку на пюпитр, ощутил тепло и твердость дерева — и все кончилось.
В последующие недели такие припадки повторялись не раз. Я заметил, что приступ всегда возникал при каком-либо отклонении от привычного порядка. С тех пор я не делал ни одного шага, если не был уверен, что он не укладывается в рамки моего обычного поведения. Если же по случайности что-либо из моих действий, как мне казалось, нарушало распорядок, к горлу моему подступал комок и я закрывал глаза, не смея взглянуть на окружающие предметы, боясь, что они у меня на глазах превратятся в ничто.
Если это случалось в моей комнате, я сразу же с головой уходил в какое-нибудь чисто механическое занятие. Например, начинал чистить обувь. Суконка мерно скользила по блестящей поверхности ботинка, сначала медленно, осторожно, затем все быстрее и быстрее. Не сводя с нее глаз, я вдыхал запах ваксы и кожи — и через некоторое время страх пропадал, я чувствовал себя убаюканным, защищенным от опасности.
Однажды вечером перед ужином в мою комнату вошла мама. Конечно, я тотчас же встал.
— Мне надо с тобой поговорить.
— Да, мама.
Она тяжело вздохнула, села, и на лице ее отразилась усталость.
— Рудольф...
— Да, мама.
Она отвела глаза и спросила неуверенно:
— Ты будешь по-прежнему вставать каждый день в пять часов к обедне?
Ужас сковал меня. Я хотел ответить, но не смог. Мама сделала вид, что поправляет передник на коленях, и продолжала:
— Я подумала, может, ты будешь ходить через день?
— Нет! — воскликнул я.
Мама бросила на меня удивленный взгляд, затем снова посмотрела на свой передник и тихо произнесла:
— Ты выглядишь утомленным, Рудольф.
— Я не устал.
Она еще раз взглянула на меня украдкой и вздохнула:
— Я подумала еще... что вечернюю молитву... каждый из нас мог бы читать... в своей комнате...
— Нет.
Мама вся сжалась на своем стуле и замигала. Наступило молчание, потом она робко прошептала:
— Но ведь сам ты...
Я подумал, что она скажет: «Но ведь сам ты не молишься», но она лишь сказала:
— Но ведь сам ты молишься не вслух.
— Да, мама.
Она посмотрела на меня. Не возвышая голоса, в точности так, как это делал отец, когда отдавал какое-нибудь приказание, я проговорил:
— Не может быть и речи о каких-либо переменах.
Подождав немного, мама тяжело вздохнула, поднялась и, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.
Как-то в августовский вечер, во время ужина у нас вдруг появился дядя Франц. Лицо у него было красное и веселое. Еще с порога он крикнул с торжествующим видом:
— Война объявлена!
Мама побледнела и вскочила с места, а дядя Франц сказал:
— Нечего волноваться. Через три месяца все будет кончено.
Он потер руки и с довольным видом добавил:
— Моя жена бушует.
Мама подошла к буфету, чтобы достать бутылку вишневой настойки. Дядя Франц сел, откинулся на спинку стула, вытянул ноги в сапогах, расстегнул китель и подмигнул мне.
— Ну, парень, — спросил он наигранным тоном, — а ты что думаешь?
Я посмотрел на него и ответил:
— Пойду добровольцем.
— Рудольф! — вскрикнула мама.
Она стояла у буфета с бутылкой в руке, прямая и бледная. Дядя Франц взглянул на меня, и лицо его стало серьезным.
— Молодец, Рудольф! Ты сразу же вспомнил о долге. — Он повернулся к матери и с насмешкой проговорил: — Поставь-ка ты бутылку — разобьешь.
Мама повиновалась, а дядя Франц добродушно сказал:
— Успокойся. Он же не достиг призывного возраста... — Потом добавил: — Ему еще далеко до этого. А пока он подрастет, все будет кончено.
Я встал, молча ушел к себе, заперся и заплакал.
Спустя несколько дней мне удалось завербоваться в Красный Крест помощником санитара на разгрузку санитарных поездов. Работал там я в свободное от занятий время.
Припадки у меня больше не повторялись. Я жадно следил по газетам за известиями с фронта, вырезал из иллюстрированных журналов фотоснимки, на которых были изображены груды вражеских трупов на поле битвы, и увешивал ими стены своей комнаты. Мама ввинтила в уборной лампочку, и каждое утро, сидя там, я перечитывал вчерашнюю газету. Газеты были полны рассказов о жестокостях, совершаемых французами при отступлении. Я трясся от возмущения, подымал голову — дьявол смотрел на меня в упор. Но я больше не боялся его и отвечал на его взгляд твердым взглядом. У него были черные волосы, черные глаза и порочный вид. Он был похож на француза. Я вынул из кармана штанов карандаш, зачеркнул внизу гравюры надпись «Дьявол» и сверху вывел: «Француз».
Я пришел в церковь за десять минут до начала службы, занял отцовское место, положил молитвенник на пюпитр, сел и скрестил руки на груди. Тысячи дьяволов предстали передо мной. Побежденные, обезоруженные, с французскими кепи между рогов, они плелись, подняв над головой руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38